«По содержанию литература русская есть <…> такая мерзость бесстыдства и наглости, — как ни единая литература», — написал в 1918 году Василий Розанов. В русской революции он обвинил именно литературу. Как вы думаете, устарел ли литературоцентризм? Почему русская литература до сих пор оказывается в центре всех споров и ссор? Связан ли тоталитарный эффект русского литературного канона с наличием жесткой иерархии или же он присущ этому дискурсу имманентно? Возможно ли как-то преодолеть это воздействие?
1) Устарел. 2) Я это уже писал в другом месте: даже на фоне США, Вьетнама или Казахстана русские не слишком-то литературоцентричны. Что как, есть в госуниверах, кроме Лита, поэты на зарплате, ведущие литкурсы? В США это массово. Есть храм литературы, буквально, в историческом центре, а не цдл-овская пивная? Что смотрят русские, сериалы про ментов и ляпоффь или соревнования поэтов в прямом эфире, как казахи? Вот и всё.
Остаточный литературоцентризм свойственен консерваторам либо, в более редких случаях, людям более прогрессивных взглядов, но склонным к некоторому эскапизму. Они понимают литературу как убежище, подчас — как последнее убежище, и тогда она становится последней платоновской пещерой тоталитариста. Не всегда, но нередко. Отсюда тяготение к иерархиям и болезненно-истерическая реакция на попытки эти иерархии пересмотреть.
В общем, я вижу выход либо в пересмотре канона, либо в функционировании нескольких параллельных канонов, если горизонтальность не работает — а она тут очень долго не будет работать, почва такая, да и кровь отравленная.
Литература оказывается в центре споров только в литературе. (Сети тоже литература).Так что литературоцентризм только в головах литераторов. Основная масса смотрит сериалы и до литературы ей дела нет. Впрочем, это было всегда.
Анна Берсенева
По моему ощущению, литературоцентризм не то что устарел, а как-то растворился. Русское (российское) общество не держит больше литературу в сфере своего внимания. И, вероятнее всего, больше не будет держать. Укореняется другой способ мышления, с литературой не связанный. Почему так случилось – одновременно и долго обсуждать, и очевидно. Русским литераторам, кстати, переживать по этому поводу не стоит: читателей по-прежнему много, на всех хватит. Все требования нам стоит предъявлять только себе самим – получается ли в результате нашей деятельности нечто такое, без чего читающий человек не мыслит своей жизни сейчас. И это очень высокие требования.
1. Литературоцентризм существует для литераторов. И будет дальше существовать. В пузыре моего мужа музыкацентризм.
2. Ссоры см.п.1 внутри сообщества.
3. Если не будет цензуры и прочей фигни в стране, то иерархичность сама себя изживёт. После распада СССР стало и разнообразней, и горизонтальней.
Я не вижу литературоцентризма, литература использовалась как аппарат подавления, это да.
Искусство – обморок чувствительный души перед реальностью. Литература – вид искусства, лингвистическая (словесная) прививка чужого пережитого опыта. Прививка несёт информацию о болезни, помогает выработать ответ, не проходя через всю тяжесть болезни. Вот почему так тяжелы личные биографии авторов, попадающих в списки литературы. В них в любой эпохе, в любой стране – мало счастливых, здоровых, семейных, успешных, богатых, доживших до глубокой старости литераторов. В России, СССР за скобками любой жизни есть давление тоталитаризма. Вот почему слово становится ценной прививкой для всего человечества. Яд, если успеть, перерабатывается в противоядие.
Ирина Савкина
Литературоцентризм устаревает, он существовал потому, что обильное преподавание литературы в школе делало литературу хранилищем и резервуаром общенациональной культурной памяти – общим культурным кодом. Теперь этого практически не стало. А обвинения в адрес литературы –- это такой эффект фантомной боли: по инерции русская литературы продолжает выступать синекдохой русского и России.
Юлий Ильющенко
давно устарел, да и не уверен что Розанов был прав, скорее это тоже литпассаж такой у него был/ в центре всего она где, внутри контекста Москва Питер?/ есть корпус классики который в переводе реже в оригинале до сих пор изучают в ведущих универах мира/ современная литература рф примерно с 70х вообще никому не известна и по боку, за исключением разве что Бродского/ да и это это всё знают сообщества узкие интеллектуалов в Европе и США например/ так что рус лит в центре мира только в рф
Александр Шапиро
Если бы существовал литературоцентризм, литература бы не бедствовала. Следует учитывать, что для Розанова то, что мы сейчас считаем классикой, было самой что ни на есть современной литературой.
Для начала следует дать определение – что такое «литературоцентризм». Центризм чего? Общественной жизни? Понятие «общественная жизнь» будет иметь совершенно разное содержание для эпохи Пушкина, эпохи Розанова, СССР и 21-го века.
Александр Марков
1. Литературоцентризм существовал недолго, как раз когда на место борьбы фракций ВКП(б) пришла монополия Сталина, использовавшая авторитет литературы как универсального способа декларирования ценностей по полной. Тогда и стал возможен город Горький, в то время как город Дейнека или город Станиславский представить невозможно. Соответственно, некоторый литературоцентризм возродился в перестройку, когда пошел обратный процесс, от партийной монополии к борьбе фракций, эволюция на смену инволюции. Но и этот литературоцентизм не осмыслен: много ли есть прочтений Белова и Айтматова в деколониальной перспективе? А до этого литературоцентризма не было, случаи очень косвенного влияния литературы на власть, например, «Записок охотника» Тургенева — на отмену крепостного права, редки. То, что Розанов обрушивался на литературу, — больше говорит о мессианских амбициях символизма как неоромантизма, Розанов так же обрушивается на Гоголя, как сам Гоголь со своим сказом — на писаря Башмачкина, который не смог себя спасти, тогда как гоголевский слог должен спасти Россию.
2. Я не вижу серьезных общественных споров, где в центре оказались бы литераторы, а не Алла Пугачева, Андрей Макаревич, Валерий Гергиев, Марат Гельман, Эдуард Бояков, Владимир Кехман и т. д. (это уже не говоря о спортсменах, которыми я не интересуюсь, но многих россиян они интересуют уж точно больше театра, Серебренникова, или Кехмана, или даже Федора Бондарчука). Борис Акунин выступает как организатор площадки, а Захар Прилепин — как организатор партии, копирующий образцы писателя-организатора от Горького до Э. Лимонова.
3. Русский канон сформировался в современном виде довольно поздно, в дореволюционных учебниках он был сдвинут в сторону XVIII века. Он заменил реальное обсуждение проблематики наций, войн и насилия после Первой мировой войны, поэтому невозможно представить Лукача и Беньямина работающими над учебниками литературы даже в период пребывания в СССР. По сути, он компенсировал то, что на момент Первой мировой войны вскрылось отсутствие единого культурного поля: мужики не только Пушкина не знали, но не могли сказать, что общего между вятскими и смоленскими. Он должен был противостоять как раз канонам Финляндии, Грузии, Армении, Казахско-Киргизского мира, Украины, Литвы и других регионов Российской Империи, где единство поля языка и культуры было установлено раньше: кто у нас национальный поэт и какие песни поем мы все. Поэтому речь не столько об иерархии или чем-то еще, сколько о таком догоняющем развитии русского канона. Сложное взаимодействие русского канона и канонов союзных республик в СССР — это тема для не одной монографии.
4. Да, и то, что наиболее живым в современном русском искусстве выглядит этнофолк в широком смысле (я к нему отношу, например, и Леонида Десятникова, и Александра Маноцкова, разные формы академического музыкального этнофолка), говорит о том, что это устаревшее по всем параметрам воздействие уже преодолевается.
Тут вопрос другой: влияет ли искусство на жизнь? Мой ответ: русская литература – торжество мерзости и бесстыдства, и именно поэтому она прекрасна
На государственном уровне литературоцентричность отзывается фарсом. Пример: Смольный закупает печать сборника стихов к 300-летию прокуратуры России. Называться он будет «Души прекрасные порывы». Начальная цена закупки — 461 666 рублей, по данным «Ростендера». Покупают 1000 экземпляров по 264 страницы. Цель — рассказать об истории прокуратуры через художественно-поэтические образы, передать знания сути деятельности органа и особенностей службы, а также сформировать у читателей уважение к истории прокуратуры и ветеранам прокурорской службы.
Ася Датнова
Думаю, это навязанная сверху советская история, которая удачно сочеталась с тем, что снизу кроме чтения мало было отдушин. А теперь появилось клевое кино, сериалы, игры, соцсети, и невозможна иерархия, а только каждому свое (тут интернет канону и статусам с экспертностями прямо подгадил). А влияния уже никакого нет, никто же не читает никого, ни современников, ни канон, это какая-то школьная память и «вкусный советский пломбир», совершенно фантомная история, кмк. Ну и соответственно, она оказывается в центре споров только литераторов и окололитераторов, кажется, поэтов и журналистов. «Мы не повлияли» / «она тоталитарна со Слова о полку». Хочется иметь влияние, печально осознавать, что ты уже не будешь гуру рок-н-ролла, потому что рок-н-ролл теперь, допустим, рэп, или тикток, или аватар в метаверс, а ты – бумер.
Андрей Белашкин
Тут ответов не нужно. Вопросы сами по себе всё говорят.
Ирина Семенова
Нет никакого центризма литературы сейчас. Сейчас центризм соцсетей.
Алия Ленивец
Нет литературоцентризма. Особенно это заметно в провинциальной Астрахани.
Александр Иличевский
Тогда не было телевизора, а то бы обвинил ТВ.
Михаил Павловец
Я думаю, что подход Розанова – пример редукционизма, простительный для художника (он делает объект более выпуклым), но менее простительный для интеллектуала. Помню, читал опрос журнала «На литературном посту» (так!) как рядовых читателей, так и высокопоставленных (элиты научной и партийно-хозяйственной), о круге их чтения – и большинство респондентов признавались в том, что чтение занимает в их жизни крайне малое место. Так что, боюсь, это мы, люди зацикленные на проблемах чтения и литературы, выбираем из общей массы людей, обладающих большей или меньшей агентностью в истории, тех, кто действительно читает (а как правило, эта склонность неотделима от склонности к писанию – в том числе и про книги), и пытаемся размышлять о том, как их читательские предпочтения повлияли на их деятельность (а значит, и на нашу жизнь).
Со своей колокольни я скорее бы говорил об опасностях, которые заключает в себя советское литературное образование, модель которого после некоторых колебаний унаследовало и образование нынешнее. Изначально оно было построено не на чтении – но на индоктринировании: чтение книг (по крайней мере вдумчивое и целиком) этим образованием не предполагается, так как само по себе прочтение той или иной книги не дает тебе правильных ответов, что нужно знать о прочитанном, чтобы успешно сдать экзамен. Поэтому между книгой и читателем всегда существует два замещающих и дополняющих друг друга фильтра в виде единого учебника и учителя: школьник должен: а) прочитать учебник; b) прослушать лекцию учителя, через призму их интерпретации усвоить то, что нужно знать о программном произведении, после чего воспроизвести полученное знание: в c) устной форме – у доски; и d) в письменной – в «сочинении». Иначе говоря, книги и тогда, и тем более сейчас не «читают», а «проходят» и «усваивают» (метафора «променада» и «пищеварения»), что значит – запоминают тот минимум, который следует о них знать, чтобы считаться человеком образованным и советским (эти знания выпадают на дно сознания в виде «мемов»: «Герасим утопил свою Муму», «Татьяна отказала Онегину», «Раскольников зарубил топором старушку», остальное же исторгается из головы после сдачи). Задумываться над книгой не входило и не входит по сю пору в обязанности «человека труда»: это чревато последствиями, как в известном рассказе В. Шукшина «Забуксовал». Таким образом, негативное воздействие на человека оказывает не само прочитанное, а то, как организовано «чтение», замешанное более на симуляции и имитации, чем на принуждении и индоктринации. Эти симуляция и имитация всегда были частью общего процесса производства видимостей.
Конечно, несколько иная история – с чтением не массовым, а «элитарным» или хотя бы «культурным» – в среде как гуманитарной советской интеллигенции, так и ИТРовской. Здесь существование единого «канона» понималось как факт, который следует не просто признать (у Пушкина «и назовет меня всяк сущий мне язык» – никак не «прочтет»), но всерьез причаститься к его вершинам. Это уже не экскурсия под руководством МарьИванны по «святым местам», но подлинное паломничество (используя метафору З. Баумана), и чтение канонического набора текстов (сам состав которого воспринимался эссенциалистски – как незыблемые, естественным образом отобранные и утвержденные культурой ценности) понимается как особый род духовной работы – непременно тяжелой, причиняющей страдания и вызывающей подчас боль и отвращение. Но в качестве основного продукта эти «работы» давали чувство своей причастности к «избранному кругу», говорящему на особом языке, по плотности цитатного слоя в котором опознавались «свои» (отсюда убежденность, что выстроить коммуникацию с другим можно только на основе общности прочитанного – но никак не различия: о чем говорить с тем, кто не читал «Мертвых душ»?).
Да, в советское время это было формой эскапизма – ухода в высокий мир «классики» не только от невыносимой советской действительности, но и от тех неудобных вопросов, которые задавали Аушвиц (по Т.Адорно), ГУЛАГ (причем скорее по В. Шаламову, чем А. Солженицыну), а также – обе Мировые войны, Хиросима и Дрезден, Арал и студенческие выступления 1968 года и мн. др. Если эти вопросы и возникали, то ответы на них предлагалось искать в «возвращении к истокам», в «классике» и «просвещении». И естественно, роль проводников к истокам и просветителей оставляли за собой адепты культуры, построенной на догмате о незыблемости ядра культурного канона – и обязательности движения к этому ядру. Существовала еще и андеграундная среда, чья картина мира (и модель культуры) была значительно сложнее устроена, но и сюда, к сожалению – просто в силу «подпольного» существования – проникали идеи культурного сектантства, ригоризма, «гетто избранничеств».
Так что литература в этой ситуации – никак не виновница нынешней катастрофы как последней в цепочке катастроф последнего века русской истории, но ее заложница. И очередной «виктимблейминг» по отношению к ней, как мне кажется, рудимент все того же культурного сектантства, стремящегося упростить многомерную картину мира до привычных полярностей «свой vs чужой», найти, наконец, виноватого в том, до кого дотягиваются твои короткие руки или короткие мысли.
Как вы думаете, устарел ли литературоцентризм?
Прежде чем отвечать на этот вопрос, хорошо бы посмотреть на него с точки зрения исторической. Считается, что фундамент русского литературоцентризма был заложен во второй половине 19 века – но ведь по официальным данным даже продвинутого 1913 года в России знали грамоту только 3% населения. Можно ли говорить о сколь-либо значимой роли литературы в жизни подавляющего большинства людей? Литература была уделом очень узкого круга, возможно, им казалось, что они способны на что-то влиять, но, на мой взгляд, это была иллюзия, в которой им удалось убедить своих таких же малочисленных сторонников.
А советский период, сколь бы ни был неоднозначен, все же был временем по-настоящему массового чтения. Тотальная грамотность и постулируемая поддержка ценности образования в те годы привели к тому, что книги стало читать подавляющее большинство советских людей. И, на мой взгляд, это время можно назвать по-настоящему литературоцентричным. Насколько хороши или плохи были книги того времени? Сложный вопрос. В любом случае наш книжный корпус оказался неполным без Набокова и Довлатова, которых мы потом быстро «добрали» – потому что вкус к чтению был уже сформирован.
В постсоветское время ценностные ориентиры снова сдвинулись в сторону бесполезности чтения книг. На первый план вышел делец в малиновом пиджаке, который необязательно был читающим, но был сыт, одет в недешевое и смог выехать за границу, чтобы показать какие русские крутые ребята. Ни о литературоцентричности, ни о какой-либо иной «центричности» говорить уже не приходилось, мир рассыпАлся на куски (и рассыпается до сих пор, хотя нам долго казалось, что центростремительные силы перевесят). Поэтому я думаю, что настоящий литературоцентризм имел и имеет место только в спорах литераторов и литературоведов, и говорит (говорил), прежде всего, о центристских устремлениях этого круга. Сделать вывод о том, что литература повинна в революции мог человек, для которого литература была самым значимым делом всей жизни.
Тем не менее для большинства русскоязычных живопись (и другие виды искусства, кстати, тоже) имеет меньшее значение в сравнении с литературой. Возможно потому что живопись нам привита исключительно через западные (ну хорошо – и византийские тоже) образцы, а литература у нас своя, и она очень большая. Именно поэтому для нас до сих пор в некотором смысле в диковинку то, что принято называть современным искусством: мы не можем просто воспринимать и чувствовать, нужно чтобы нам все объяснили словами!
Русскоязычные люди – это люди разговоров и слов: мы бесконечно разговариваем обо всем на свете на кухнях, в транспорте, на работе, в соцсетях. У нас нет понятия small-talk, мы, если уж начали, часто готовы продолжать беседу еще и еще, и это очень важно для нас. Мы – не столько литературоцентричная нация, сколько словоцентричная. И книги, как носители слов, всегда были и будут для нас важны. Аминь)
Почему русская литература до сих пор оказывается в центре всех споров и ссор?
В ответе на первый вопрос я уже писала об иллюзии значимости литературы в наше время. Миллионы людей довольно неплохо живут без ежедневного чтения – и в нашей, и в других странах – и мир от этого пока, к счастью, не рухнул. Только литераторам, филологам и писателям кажется иначе – так и должно быть, мир многолик, писатель – как и айтишник, и повар – смотрит на него со своей колокольни. Смею предположить, что наше поколение спорит и ссорится чаще и масштабнее предыдущего, и предметом спора может стать кто и что угодно, не только литература. Причины такой сердитости еще ждут своих социологов-исследователей, но немаловажную роль в этом явлении сыграли социальные сети. Ибо нынче для любого человека доступно непосредственное общение с персонажами, с которыми в обычной жизни ему встретиться было бы невозможно. Эта «короткая дистанция» между людьми обеспечивает отсутствие, скажем так, церемоний, которых в реальной жизни было бы не избежать.
Связан ли тоталитарный эффект русского литературного канона с наличием жесткой иерархии или же он присущ этому дискурсу имманентно?
Если мы говорим в том числе и о том, насколько русский литературный канон тоталитарен, то я бы развернула ответ в сторону не столько тоталитарного, сколько «устойчиво воспроизводимого, институционального канона». То есть флуктуации есть, и значительные, и наличие канона не означает повсеместного господства канона. Однако литературный табель о рангах безусловно существует (столько же, сколько он существует, ведутся споры о его легитимности).
Если говорить об имманентности – как мне кажется всё (или почти всё) в наших широтах стремиться к разделению фаз: к разделению на центральное и периферийное, на главное и неглавное, на важное и значимое, неважное и незначимое, на столичное и провинциальное, на канон и не канон. Получается ли это по глубинным и плохо анализируемым причинам или вытекает из самой природы организации здешнего вещества и идей – трудно сказать. Но это так, и нам просто приходится иметь с этим дело.
Возможно ли как-то преодолеть это воздействие?
Если вопрос о том, насколько авторы в массе своей стараются преодолевать и преодолели это воздействие, то, на мой взгляд, нет, не преодолели. Большинство свежеизданных книг прозы так или иначе следуют старым образцам или пытаются не следовать большинству внятных образцов вообще, пытаясь создать что-то новое, пока получается по-разному. Отдельные артефакты не в счет. Тут, наверное, самое время написать о том, что, во-первых, говорить о таком преодолении как о самоцели не совсем корректно – все же для трансформации любого художественного канона причины назревают очень долго и natura non facit saltus. Во-вторых – а что у нас вообще изменилось с середины 19 века, когда русский литературный канон был так или иначе сформирован? Вопрос совсем не странный, каким он может показаться на первый взгляд. Что-то изменилось до неузнаваемости, а что-то – в частности восприятие литературы или, например, печное отопление, которым обогревается сегодня 12 миллионов россиян, мало изменилось с тех пор. Изменения происходят тогда, когда старое оказывается нужным меньше, чем новое, а новое становиться возможным повсеместно.