Выпуск №24
Автор: Наталия Малаховская

ЗАЛП АВРОРЫ
В моём детстве расхожей фразой было утверждение о том, что некая Аврора возвестила начало революции. Залп Авроры. А кто она такая, по сути никто не только не знал, но и не стремился узнать: какое-то восторженное событие, затуманенное веками недоговорок. И когда на ёлке у мамы на работе я прочла стихи, где были про неё слова: «Навстречу северной Авроры Звездою севера явись», произошёл большой скандал и чуть ли не со слезами. Мальчик немного меня постарше негодовал – как мог этот автор стихов так неосторожно обращаться с нашим святилищем? С этим священным моментом вздрагивания пространства – когда оно, наконец, разошлось – распустилось – позволило пронзить свои оковы и выпустить наружу новую жизнь… новый порядок вещей…
Нет, про порядок вещей тот мальчик не говорил и даже, скорее всего, не помышлял. Такие слова у него в голове не помещались ещё. Ему было лет 8 или 9, как и мне, но мне уже к тому времени кто-то объяснил, что Аврора – это «просто» древне-греческая богиня утренней зари, и за много-много лет до «нашей» революции Пушкин вполне имел право употреблять её имя, и при этом ничем не мог даже пожелать как-то унизить нашу революцию и её зачинающий момент.
Ну в общем она была где-то на Неве, эта Aврора в виде корабля, причём большого и оснащенного тяжёлыми и сложными для своего времени видами вооружения. Там кстати где-то пробирался мой дед самый настоящий, тот, который и организовал это самое взятие Зимнего Дворца, и вот его бы спросить, как там дело было и действительно ли он этот выстрел слышал, и был ли этот выстрел сигналом к тому, чтоб в этот дворец ворваться и – взбежав по роскошной лестнице – найти тот самый кабинет и начать вязать руки членам Временного правительства.
Но мой родной дедушка умер в возрасте абсолютно не подходящем для смерти, в 46 лет! А мог бы и точно – мог бы по-человечески мне все эти подробности разъяснить: ведь я родилась всего через 7 лет после его смерти. И другого моего дедушку ведь я застала ещё в живых! А неужели и этот, папин папа, мог бы оказаться таким же нежным и сияющим – ко мне?
Но все такие вопросы задавать некогда. Углубляться в вековые заносы и их раскапывать – когда-нибудь потом! Сейчас ухватим эту самую Aврору, которая была, значит, богиней зари, причём – утренней: вот какие тонкости придумали себе эти древние греки (хотя на самом деле это имя богини утренней зари в Греции звучало нежнее – Эос, а слово Аврора – перевод на язык древних римлян) ! То ли дело – у «нас» всего один был бог, один – на все руки мастер, и для утренней, и для всякой другой, и не только для зари, но и для ночи, и вообще. И – «к счастью», как мне однажды проговорился мой папа – к счастью его просто – нет. «Бога нет, бога нет, бога нет». А про Аврору можно в стихах писать, что она как будто бы – ну в каком-то смысле? Ведь словно бы – намечается? Вот там, за домами, что-то там в небе словно бы сквозь дым просветлело? И всё ярче становится эта – дыра. В темноте. Словно бы темнота на небе прохудилась, и всё больше вылезает наружу что-то, как локоть сквозь дырку в рукаве.
Вот оно! То самое, чего «мы», может быть, веками ждали. Как думал, скорее всего, тот, оскорблённый в своих лучших чувствах мальчик. Не пожелавший смириться с таким неуважительным отношением к нашему «всему».
Но сама та Аврора, то есть – богиня, та, которой, конечно, как и простого на все руки сильного бога «нет», — вот она сама: как ей было на этом корабле, названном Её именем, озираться по сторонам на невыразимых просторах размахнувшейся Неве? Она ведь не понимала приписанных ей впоследствие доблестей – сотворения нового мира? Того, что размах реки как-то совпадал – срифмовался – с размахом приписанного Ей деяния?
По крайней мере что точно известно – что она в это время, в то самое время, когда мой дед Владимир Филиппович со товарищи пробирался к Зимнему Дворцу, стояла на Неве, и от этого Дворца неподалёку. Ночью 7-го ноября 1917-го года.
Как и я сама оказалась, почти случайно и уж конечно не с целью на кого-то нападать и в кого-то стрелять, нарушая тем самым привычный порядок вещей, на другом берегу этой широченной реки, так, что Зимний дворец красовался напротив, на противоположном берегу Невы,

сбоку от меня притаилась Ростральная колонна, а я стояла и ждала никакого не выстрела, а что придёт одна моя приятельница. Которая почему-то, не знаю, по какой причине, захотела передать мне что-то такое важное именно на этом месте – так ей было по пути. Она ходила и раздавала что-то. Написанное и перепечатанное, очевидно, в нескольких экземплярах, потому что мне дастался явно не самый верхний – с чёткими буквами – экземпляр.
И это место, где я тот момент оказалась – эта Стрелка Васильевского острова – само это место оказало на меня своё воздействие. Не могу даже представить себе, каким образом откликнулся бы мне этот текст, напечатанный на замороченных листках не первой свежести, если бы я его получила в той спертой атмосфере, в которой мы с этой моей знакомой личностью обычно общались. Например, в моей комнатухе в коммуналке. Или на той кухне среди моих древнего возраста соседок, что наводили на эту молодую женщину какой-то мистический ужас. Или просто на улице, среди мчащихся машин и озабоченно снующих, не поднимая взгляд от земли, прохожих.
Но что она – эта молодая женщина – нарочно изобрела как раз это место встречи, такое подходящее для будущих и вытекающих из этого момента событий? Нет, в это поверить я не могу! Наверняка ей просто было действительно удобно в тот день ехать куда-то дальше как раз с этой остановки трамвая, что, позванивая, спускался по рельсам с Дворцового моста – вот сюда – на эту площадку на поляне, выдвигающейся внутрь реки. Под названием Стрелка – ну да выдвигалась она как стрела, и стояли на ней странные, больше нигде не встречающиеся колонны, архитектурную форму которых строители пару веков назад слизали с архитектуры древней Греции или древнего Рима. Откуда и мифы про Аврору к нам пришли. Но мы их не воспринимали всерьёз! А они там делали своё дело – подрывались под тот порядок вещей, казалось бы, навеки впечатанный в эти основы. Подкапывались, незаметно для глаз. Незаметно вообще ни для каких органов восприятия. Чтобы потом –
да и вообще, что значит – потом? Да всего только уже через месяц некие мрачные личности будут пытаться остановить – ту стрелу – что была выпущена на Стрелке Васильевского острова, что напротив того самого Зимнего Дворца, где стояла внучка того самого Владимира Филипповича и дожидалась своей приятельницы, которая обещала принести ей что-то как будто бы важное днём 26-го июля 1979 года.
ФЕМИНИЗМ СОВЕТСКОГО ПОКРОЯ
существовал в голове у одной ленинградской художницы, которая благополучно нашла работу в официальном литературном журнале «Аврора» и, по её словам, не так благополучно, но всё же принимала участие в выставках неофициальных художников. Но надрываться на нелюбимой работе не было нужды, и голодать не приходилось, тем более что её художественные произведения охотно покупали иностранные покупатели. И муж не обижал, наоборот, принимал горячее участие в осуществлении её надежд и тайных планов. Так чего же ей ещё не хватало? И до такой даже степени не хватало, что она в октябре 1979-го года рассказывала «в шутку», что готова была сама написать все материалы для того сборника, о котором мечтала, и поставить их в намечающееся издание под разными псевдонимами!
Но обмануть таким образом мировую общественность?
В конце концов от её первоначального замысла самой все материалы написать половина осуществилась: в появившемся в конце концов альманахе, созданном по её инициативе, треть материалов написаны ею самой и, кроме подборки её стихов, так и опубликованы: под псевдонимами. О чём она другим участницам этого сборника не сообщала.
Так в чём же было дело – и что до такой степени нарывало и горело в душе этой художницы, что вернуть феминизм, то есть борьбу за настоящее, а не на бумаге написанное равноправие женщин, казалось ей до крайности необходимым?
Об этом я узнала, когда взяла в свои руки странички, истрёпанные многолетними поисками соратниц, которые передала мне моя приятельница – Татьяна Горичева.
Это произошло 26-го июля 1979 года в Ленинграде на Стрелке Васильевского острова:

Татьяна Горичева, о которой я в то время знала, что она – философ и проводит неофициальные философские семинары, передала мне эти странички, подписанные, как она сказала, псевдонимом: Римма Баталова. И затем произнесла имя той самой художницы, которая этот текст и написала. Но это имя в тот день не задержалось у меня в памяти потому, что я слышала его в первый раз. А зато прозвучавшее вслед за именем предложение… сказать, что оно меня удивило? Да? Сказать точней: взбесило? Унизило до самой последней степени? Эта самая художница предлагала мне – да, мне! Той, которая уже два года как завоевала почётное место среди писателей ленинградской второй культуры! К которой после публикации её первой повести хлынули толпы читателей самиздата с просьбой писать и дальше на взволновавшую их тему, затронутую в этой повести! А на вечера музыки и поэзии, которые я организовывала, стекались абсолютно незнакомые мне люди, просто толпами в коммуналке – и вплоть до тайных подпольных мест сборища. И вот такой – писательнице в самом расцвете её общественной деятельности – поступает от кого-то предложение … – поучаствовать с создании альманаха – для кого? – да – для женщин?
Я, может быть, ослышалась? Да нет – Горичева издеваться надо мной даже и не собиралась. Но и произносить какие-либо слова объяснения — тоже. Просто дала мне в руки эти четыре странички – и тут же – ушла. А я осталась – чувствуя себя, как опозоренная – стоять на остановке трамвая. И, ожидая своего номера, всё же развернула протянутые мне страницы и стала читать:
«РОДЫ ЧЕЛОВЕЧЕСКИЕ
Римма Баталова
Этот кошмар не кончился. Он не кончится теперь никогда. Он остался в тебе . Как остаётся вопиющее преступление, как замирает в нас ужас, как в нашем сознании застывает смерть. Это страшнее смерти, потому что это продолжаешь чувствовать… Ты умерла, но ощущаешь боль (…) Мужчине нет дел до твоих метаний, он защищён от тебя толстой стеклянной стеной, которая надёжно защищает его от твоих воплей. Он наблюдатель, а ты жертва. Он позабавится твоими потугами. Позволит, быть может, тебе выиграть какую-то пешку, но в конце концов выиграет он. Потому что правила игры для него другие, чем для тебя. (…) Иногда доносится до него из-за стеклянной стены твой голос (когда ты кричишь слишком громко): «измените мир! Сделайте мир справедливым!» – но мужчине незачем менять мир. (…)»
Какую роль во всей этой истории сыграло именно это самое место – простора и просвета, где, как казалось, есть где размахнуться и есть где вдохнуть, наконец, не искорёженного выхлопными газами воз-духа – этого нельзя недооценить. А к тому же из-за спины многоколонного здания Биржи выглядывало то самое учреждение, тот «Институт акушерства и гинекологии именни Отто», где…
Что там со мной делали – невозможно вспомнить. Казалось, что я убрала это воспоминание из памяти и надёжно затоптала все его искры и попытки вырваться из заточенья. Я, может быть, ещё не знала в те времена такого слова – подсознание. Не знала, что именно в этот внутренний подвал до сих пор заталкивала все невозможные воспоминания, чтоб не мешали жить дальше.
О том, что было после того, как подошёл мой трамвай… Искра, исторгшаяся из этого текста, наконец-то нашла почву для воплощения. Даже не скажешь, что семя взошло, потому что семени нужно всё-таки какое-то время для того, чтобы очухаться в новой для него обстановке – под землёй – и сделать нужные для себя выводы: выпустить из себя новый росток.
Нет, тут действовало другое устройство: то, которое вслед за поэтом Фридрихом Шиллером назову – пружиной[1]:
«Сильной пружиной вечной природы» Шиллер называет Радость. Кто она такая в его Оде к Радости – об этом в те времена я и представления не имела. Что она не просто искра, а, как говорится в этой Оде, божья или божественная, и что у неё есть собственный храм. Мало того сказать – даже и всем известное стихотворение Пушкина про то, что «Из искры возгорится пламя» не вспомнилось.

Я дошла до трамвая, ещё не совсем понимая, кто я такая и что со мной произошло. В самом трамвае, когда мы въехали на Тучков мост, у меня возникло видение – чёрная гора, обросшая какими-то зарослями, как водорослями, и я вижу в этих дремучих нагромождениях какие-то словно бы огоньки – светлячков – и их – великое множество. И к каждому из этих светлячков я то ли подплываю то ли подлетаю, и вижу, что за каждым прячется такая же, как я сама. Которую, как и меня, пытались затоптать. И – ногой в лицо. В то самое «красивенькое личико», как выразился тот грузин, который в чёрной комнате пытался меня зарезать.
Дома не было никого. Сыночек – в пионерском лагере. Почему у меня хватило дома бумаги, чтоб написать всё то, что вырвалось из души? И времени, чтоб это записывать – глубоко заполночь. Но когда я наутро проснулась, рядом на столе уже лежали страницы с моим – ну, прямо скажем – с моим новорожденным манифестом, который кончался словами:
«… Так что же представляет собой женщина в наше время? Она должна стать всем – так она всем и становится. Тяжелейшие её обязанности ходом самой жизни превращаются в права, и чем мучительней обязанности, тем полней, безраздельней права. (…) Так женщина проходит сквозь все смерти, созданные природой и людьми, и в неустанном подвиге делает себя всем – не только физическим, но и духовным творцом будущего мира».
Выход представлялся мне тогда вот таким: количество не может не перейти в качество – как по законам диалектики, открытым Гегелем, как в той механике божественной пружины, которую описал Шиллер в своей «Оде к радости».
И тут же, наутро, не успела я продрать глаза, как на пороге стояла моя подруга, появившаяся у меня два года назад, когда в самиздате была опубликована моя первая повесть – писательница Соня Соколова – которая принесла мне свой новый рассказ – только что появившийся на свет. И как только я дочитала этот рассказ до конца, я поняла, что вот оно – началось! То самое, о чём я ведь только этой ночью писала – что женщина станет не только физическим, но и духовным творцом будущего мира. Рассказ Сони наполняет содержанием эту надежду – эту мечту – и показывает, каким образом эта мечта могла бы осуществиться.
Софья Соколова
ЛЕТАЮЩИЕ ЯЩЕРЫ
27 июля 1979
«…В Африку Серёжа отправлялся вместе с мамой. Когда мама забирала Серёжу из детского сада, она всегда спрашивала:
— Ну как, Серёжа? Куда мы сегодня? И Серёжа неизменно отвечал:
— Давай, как всегда, в Африку.
Африка лежала за домом. Это была огромная страна с целыми зарослями крапивы, лопухов и колючек. Шуршали под ногами опавшие листья – это прятались под листьями змеи и удавы. (…) Но главное – в Африке водились летающие ящеры. Эти древние ящеры везде давно вымерли. Сохранились они только у Серёжи, в Африке…»
Соня Соколова показывает влияние, идущее со стороны матери на ребёнка, как брызжущее весельем со всех сторон и безудержно творческое: мать превращает бродящих по зарослям в районе новостроек кошек, ворон и воробьёв в диких зверей и в том числе в летающих ящеров, и помогает маленькому сыну осознать реальность как захватывающе живую, всеми цветами переливающую, пока… Пока не возвращается из командировки отец ребёнка. Который, увидев, что все стены в доме украшены детскими рисунками с изображением пальм и ящеров, кричит «это что за безобразие!» — срывает их со стен и обещает ребёнку купить ему в подарок – танк. Игрушечный (для начала).
То есть Соня выстраивает не просто противостояние двух способов воспитания. Не просто угнетение женщин и детей. Она показывает, ЧТО собой представляет ДРУГАЯ СИСТЕМА ЦЕННОСТЕЙ – та, которую нам придётся принять к сведению, когда мы станем строить новое общество по новым меркам и законам. По законам пластичности реальности.
Отец в этом рассказе показан не как тот дикарь, что бьёт мать в лицо сапогом, и даже не как тот, кто унижает её беспрерывными придирками. Он «просто» опрокидывает своего маленького сына в эту пропасть своего видения мира. В котором танки побеждают – давят – разрывают детские мечты из той сокровищницы, которую вот только что словно бы пообещала ему его мать. Отец показан как один из тех «серых господ», которые в романе Михаэля Энде «Момо» натягивают серую плёнку на весь мир и тем самым лишают людей возможности видеть всю яркость бьющей через край разноцветным сиянием жизни. Которые заставляют поверить в то, что весь мир и есть такой бессмысленный и жестокий, каким он представится, если тебе натянут на голову бычий пузырь.
Одним словом: пружина Радости выпрямилась и выстрелила в цель. Те цветы, которые эта пружина выманивала из семян, вылетели наружу. Соня принесла мне свой новый рассказ, как писатель писателю, чтоб узнать моё мнение. И я ощутила, что вот оно: началось создание того самого альманаха, о котором до тех пор напрасно мечтала не знакомая мне создательница произведения под названием «Роды человеческие». А саму эту мечтательницу я всё ещё не встречала – к тому времени, когда в последних числах июля стала осуществлять её великую мечту.

Это фото было сделано не раньше августа, когда мы с нею наконец встретились. И по фото видно, какими радостными мы тогда были – и не только мы сами, но и наши дети: четырёхлетний сын Татьяны Мамоновой Филипп и мой девятилетний сын Ванечка. Сочинение которого о том, что ему пришлось пережить в пионерском лагере, я тоже опубликовала в готовящемся альманахе. Название такое – саркастическое – для этого детского сочинения придумал муж Мамоновой, Гена Шикарёв, который принимал активное участие в подготовке альманаха. Вот отрывок из этого сочинения:
ЗОЛОТОЕ ДЕТСТВО
Ваня Пазухин, 9 лет
«…Начальница лагеря сказала, что я всё вру, что ничего такого и быть не может, и никакие ребята никого не бьют – хотя некоторых увозили в больницу прямо у неё на глазах. Нам пришлось уехать, скрываясь: я потихоньку вытащил чемодан, и мы поскорее убежали.
После этого я этот лагерь назвал пионерский концлагерь.
Мне после этого стало казаться, что всё следующее поколение так замучает землю, что с неё будет капать кровь, и она вся будет окутана дымом, и если послушать, что на земле, то вы кроме мата ничего не услышите. Раньше мне казалось, что только это, взрослое поколение такое плохое, а следующее уже создаст новую жизнь, но оказалось, что совсем всё по-другому».
ОБМАНУТОЕ ПОКОЛЕНИЕ
Как объяснить, кем были мы – создательницы первого феминистского издания в Советском Союзе? Надо непременно учесть и поставить во главу угла осознание того, что весь период взросления, от яслей и до университета, в те времена на бытовом уровне абсолютно никакого угнетения по гендерному признаку просто не было.
НИ НАМЁКА НА УНИЧИЖИТЕЛЬНОЕ ОТНОШЕНИЕ
То есть в семьях тех женщин, что вышли из среды интеллигенции, не только матери, но и бабушки работали в научных учреждениях и многие имели не только высшее образование, но и статус кандидата наук, и этим ничем не отличались ни от отцов, ни от дедов. И не должны были крутиться в том омуте не просто «двойных» нагрузок, а, как я это впоследствие в статье «Материнская семья» выявила, нагрузок многоэтажных, с которыми столкнулось третье послереволюционное поколение женщин.
Откуда эта разница и почему к третьему поколению тем завоеваниям, которые нашим матерям казались чем-то само собой разумеющимся, пришёл конец – или они дошли до нас в скукоженном, перевранном обличьи, не вмещаемые в рамки повседневности и не определимые на вкус?
Запущенное ещё во времена февральской революции 1917-го года освобождение женщин приобрело в 20-е годы небывалый во всей истории и не только в истории России размах. И этот расцвет не просто так катился по рельсам истории, а его разжигали такие ангажированные женщины, как, например, моя бабушка Лия, подруга Александры Коллонтай, работавшая вместе с ней с 1922 года а потом – работавшая под руководством Крупской. Сколько учреждений, полезных для всех, создали эти женщины! И как они изменили мироощущение! В детстве я это испытала на себе, когда бабушка привела меня в кружок при Дворце Пионеров и я поняла из разговоров, что это место огромной радости для меня она, моя бабушка, создавала много лет назад вместе со своими друзьями и подругами.
Что мы видели в своих семьях, когда росли: женщин, окружённых почётом, даже своего рода сверканием уважения со стороны соратниц и соратников по революционной борьбе прошлого (что касалось бабушек) и коллег по работе в научных институтах настоящего (что касалось матерей). И да – время нашего взросления пришлось на период так называемой оттепели, и только поэтому моя бабушка вернулась из той добровольной ссылки, где сумела обойти опасность ареста во времена сталина. А та крошечная лаборатория, где работала моя мама ещё и в начале 50-х, смогла вырасти и превратиться в большой научный институт.
Но не только в среде так высоко залетевших женщин не было и следа или какого-нибудь подколодного намёка на презрительное или хоть сколько-нибудь не такое отношение к женской половине человечества – не было той подлой и протухшей, воняющей нечистотами гендерной социализации, с которой мы в 21 веке сталкиваемся на каждом шагу. Мне ни разу не пришлось столкнуться – услышать в свой адрес омерзительное уничижительное выражение «ты же девочка» — ни от кого. Ни от воспитательниц в детском саду, ни даже от матерей больных детей в больнице, которым, казалось бы, если смотреть с современной точки зрения, сподручней всего было бы упрекать своих плачущих сыновей с призказкой «ты же мальчик». Но хорошо помню, что, когда я, шестилетняя, проходила по коридору в детской больнице, мамы плачущих мальчиков указывали на меня со словами «вот видишь, она такая маленькая, а не боится уколов и проколов, а ты – такой большой!»
И вслед мне неслись восклицания типа «герой», и никогда не употреблялось по отношению ко мне слова «героиня». Слово «Героиня» было не в ходу. А когда в той же больнице в том же возрасте я написала своё первое стихотворение, мне было ясно, что я стала поэтом, а не какой-то там завалящей «поэтессой» и тем более не крошечной замухрышкой «поэткой»: человек, который пишет стихи, это – поэт, и теперь пора пожать руку Пушкину. И никакой «гендер» (такого слова тогда не существовало) не мог бы причинить никакого вреда прилетавшему ко мне с тех пор вдохновению.
Итак: никакого придавливания – пригвождения ребёнка к его половой принадлежности, от которой никуда не убежишь. Я была не «ты же девочкой» — уже в 6 лет я знала про себя, что я – герой и я – поэт.
И когда в 1955-м году я пошла в школу, никакого сдвига в восприятии человека по вине его половой принадлежности не замечалось. И когда я победила на литературной олимпиаде, никому не приходило в голову удивляться тому, что победу одержала девочка, а не мальчик. От гендерного сдвига или какой-либо тени сомнения по поводу гендера не было и следа. Как и во время учёбы в университете.
И вот это ощущение гендерного равенства на фоне того – на самом деле – полного отсутствия какого бы то ни было предпочтения, оказываемого мальчикам в отличие от девочек и продолжалось – ДО. До того решающего события, которое переломило и судьбу, и самосознание. Но прежде, чем говорить об этом моменте перелома, хочу для начала сказать пару слов о том поколении, к которому мы принадлежали.
Стряхнув с себя последние крошки сталинского рабства, отряхнув его прах с наших ног, мы пошли в школу в середине 50-х – когда все портреты сталина были сняты со стен и снаружи и внутри. До 1966-го года мы все купались в тепле так называемой оттепели. И когда в 1966 году мы, разбуженные нашими учительницами и учителями, поверившими в оттепель, оказались выброшенными на лютый мороз, судьбы почти у всех поломались. Например, тот ответ на экзаменационный вопрос, что в 1965-м вызвал восторг моей учительницы, известной в Ленинграде Натальи Григорьевны Долининой[2], в 1966-м во время поступления в университет вызвал бурный скандал, когда экзаменатор топал ногами, стучал кулаками по столу и орал на меня, и в результате мне пришлось учиться на вечернем, а до этого работать по 8 часов в день. То есть мы оказались обманутым поколением.
Мы оказались полностью бесправными, что после 1968-го года, когда советские танки вошли В Прагу, стало абсолютно ясно. Но это бесправие не имело никакого отношения к положению женщин. В стране действительно царило РАВНОПРАВИЕ, хотя оно было РАВНОПРАВИЕМ БЕСПРАВНЫХ ИЛИ БЕСПРАВИЕM РАВНОПРАВНЫХ.
И поэтому после окончания вузов и выпускницам как и выпускникам приходилось чаще всего работать не по специальности, потому что путь к работе по специальности был отрезан тем или другим образом. О том, как он был отрезан мне, в непридуманном рассказе вот в этом сборнике: («Перекличка в тумане времён», рассказ «Приди, как дальняя звезда»). Вот в таком прямо скажем вонючем болоте нам и предстояло купаться, если бы мы продолжали недооценивать роль личности в истории. Почему-то во всём этом дерьме появились люди, которые стали вести свою собственную – независимую – деятельность в области культуры, и почему-то в Ленинграде это были именно женщины, послевоенного поколения или немного старше.
ЮЛИЯ ВОЗНЕСЕНСКАЯ

Весной 1975 года я узнала о том, что появилась такая замечательная инициатива: затея организовать сборник стихов молодых поэтов и опубликовать его в официальной печати. И руководит этой инициативой одна из молодых поэтов – Юлия Вознесенская. Однажды я была у неё дома, в её коммуналке, и видела, как она сидела и печатала на машинке, словно на полянке посреди своей комнаты, а вокруг неё, как стволы деревьев, возвышались и толпились поэты, почти все – молодые мужчины; кроме Елены Игнатовой женщин я среди них не заметила. Их было столько, что их толпа заполнила и кухню в коммуналке, и даже выплеснулась на лестницу. Один из них, Олег Охапкин, воскликнул: «Мы хотим внести свою лепту в русскую литературу!» Так и порешили: «Назовём наш сборник «Лепта!»
В декабре следующего года я узнала о том, что Юлия арестована, что её будут судить, и присутствовала на суде, когда её осудили на тюремное заключение. Как почти все тогда думали, что её судят за «Лепту». В 1977 году я услышала в передаче то ли радио «Свобода», то ли по «Голосу Америки», что все друзья Юлии бросили её, никто ей в тюрьму не пишет. И были прочитаны эти её стихи, которые я с тех пор запомнила наизусть:
Что-то мне сегодня одиноко:
Одиночка знать себя даёт?
Чудится — судьба неподалёку,
И никто на помощь не придёт.
А придёт под утро ангел смерти:
Сонный, непричёсанный, босой,
Но с освобождением в конверте
И с простой крестьянскою косой.
Скажет он: «Окулова, с вещами!»
Стану собираться, чуть дыша.
Суну под подушку завещанье,
Вроде тех, что делал Франсуа.
«Что, пришёл? – скажу – и слава Богу!
То-то успокоилась душа!
Ну, веди, показывай дорогу.
И пойдём на волю – неспеша.
После этой передачи я нашла тюремный адрес Юлии, написала ей в тюрьму, и так завязалась наша переписка. Весной 1979 года я сделала вечер поэзии, на котором читали её стихи. А в августе 1979 года я внесла в готовящийся альманах одно из её тюремных писем, адресованное Наташе Лесниченко:
«Новосибирская тюрьма.
Вот теперь уже всё. (Вот теперь я уже видела самое страшное (…). В двенадцатом часу ночи открылась дверь и появилось два дежурных надзирателя с пожарным шлангом в руках. Двое вошли в камеру и начали поливать девчонок, сильным напором воды они их гоняли по камере. Потом один поливал и гонял их шлангом, а другой по одной вышвыривал в коридор. Девушек пропустили сквозь строй около 24 человек. Били их кулаками, шлангом, ключами. Потом погнали их подвальными коридорами в боксы. Девочки бежали полуголые, босые. Больные вместе со здоровыми. Их второй раз пропустили сквозь строй. Всех заперли в бокс на 4 человека: 21 девушку! Они начали задыхаться. Минут через 10 уже все задыхались; первой потеряла сознание Света Медведева. Девочки начали стучать в дверь, просить выпустить их, вынести Свету. «Когда ноги протянет, тогда откроем». В санчасть сообщили по телефону, что у Наташи Качулиной начался приступ эпилепсии (болеет с детства). Врач заявила дежурным: «Что заслужили, то пусть и получают!» (…) У них не было сил. На них накричали, начали угрожать. Они поползли по полу на четвереньках к указанному боксу. В коридоре был один надзиратель мужчина и две надзирательницы.Они издевались над ними, смеялись, что девочки не могут подняться на ноги и ползут на четвереньках, называли их собаками, сучками, ругали матом. (…). Наташка, если об этой истории не узнают все, чего мы будем стоить тогда?
ТАТЬЯНА ГОРИЧЕВА

Другая из тех женщин, которые не хотели и не могли смириться с атмосферой смертельного застоя, царившего в начале семидесятых в Ленинграде, была философом, её называли культуртрегером. Философ без официального места работы, она горела желанием доносить до окружающих её людей те знания в области этой науки, что ей самой удалось добыть. И настолько хотелось, что она – абсолютно бесплатно – стала вести философские семинары — на дому, у кого придётся. На одном из этих семинаров я присутствовала, и через 10 лет написала об этом в романе «Возвращение к Бабе-Яге». Вот отрывок:
«Встал некий человечек с бородкой и усами (…). По его утверждению, Владимир Соловьёв в залах Лондонской библиотеки имел некие видения, встречался, то есть, с Софией, коя есть Премудрость Божия, или, как выразился этот господин, вечная женственность в чистом виде, не загрязнённом конкретными воплощениями (…). Самодовольно пощипывая бородку, он ожидал теперь вопросов со стороны публики. Но публика что-то помалкивала (…)[3]». Из стихотворения Вл.Соловьёва на эту тему, которое тоже было прочитано на одном из семинаров, которым руководила Горичева:
Вся в лазури сегодня явилаcь
Предо мною царица моя.
Сердце жарким восторгом забилось
А вдали, догорая, дымилось
Злое пламя земного огня.
В 1979-м году Горичева познакомилась с художницей Татьяной Мамоновой, узнала о её мечте создать сборник текстов о женщинах и для женщин и взялась связать её, Мамонову, с теми из знакомых ей женщин, кого эта идея могла бы заинтересовать. Чем она и занималась в июле этого года, для того-то и пригласила меня встретиться с нею на Стрелке Васильевского Острова.
ПОЧЕМУ МЕЧТА СБЫЛАСЬ?
Так почему же всё-таки оказалось возможным – в конце концов, через много лет – воплотить эту давнюю мечту Татьяны Мамоновой? Почему лежащие в папке тексты смогли собраться, встать на ноги, воплотиться в один жаркий сборник – и выстрелить в цель?
Кто-то сумел поверить в то, что такое дело – это не просто расплывчатая мечта. А вернее – кто-то – сумела. Почему-то. И на этом месте пора вспомнить одну потрясающую учительницу русского языка и литературы – Наталью Григорьевну Долинину. Дочь знаменитого профессора Григория Гуковского, которая в школе, в девятом и десятом классе, давала своим ученикам такие глубокие и живые, горячие проникновения в суть литературы, которых в университете (во времена заморозков после оттепели) получить уже не удалось.

Это она пригласила меня в свой класс: в 1962 году на пляже в Усть-Нарве я разговорилась с какой-то интересной женщиной, и она пригласила меня после окончания восьмилетки поступить в девятый класс – к ней. И когда я в 1963 году в её классе оказалась, то всё началось с шока – для меня, как, думаю, и для всех тех, кто вместе со мной впервые попал в класс к этой учительнице. ЧТО она на первом уроке сделала: она для начала села На стол. У всех уже глаза вылезли на лоб. Потом она достала пачку то ли папирос то ли сигарет и закурила. И, когда у всех её будущих учеников от ужаса челюсти уже поотпадали, она подошла к доске и слева написала мелом такие выражения, которые в этом классе повторять уже – ни в коем случае! Нельзя! Под запретом! И – перечеркнула. Мне запомнилось только – «типичный представитель», но там были и другие слова и фразы.
Так она провела для нас сокращённый вариант того – как я осознала это через много лет – первого этапа обряда инициации, когда волшебники вытряхивали из посвящаемых подросткеов все внешние помехи, чтобы освободить для… Ну, конечно, для того, что им суждено было узнать во время второго этапа этого же обряда (то есть – божественную истину). Но в возрасте пятнадцати лет и в те времена, в таком обществе, где много тысяч лет такого рода обряды не практиковались… Пережить такое погружение в «ничто» оказалось нелегко. Зато что началось потом! Какие уроки – и конечно же курение в классе не повторилось уже никогда. Какая живая, разноцветная мудрость – то, чем она нас всех причащала!
И этот момент, когда, раздавая нам наши олимпиадные сочинения[4], она громко и выразительно хвалила тех, кто сидели передо мной, а ко мне только подошла – сбоку – и совсем тихо, словно на ушко, чтоб никто не услышал, промолвила:
— Великолепно!
Я ощутила это, как посвящаемый в рыцари – прикосновение меча к плечу. И когда впоследствие она читала нам стихи Пушкина про то, что «Волхвы не боятся могучих владык, и княжеский дар им не нужен», она глядела на меня таким прожигающим взглядом, что навсегда отбила у меня охоту погружаться в липкие объятия страха или пожелать каких-либо «даров» от каких-либо «владык». И объясняла нам – а это был ЕЩЁ (!) 1963-1964-1965!!! – что в России никогда не было традиции политических споров и парламентарской борьбы, а что было – эта традиция волхвов. То есть – литераторов, которые вслед за Пушкиным пошли по этому пути.
А когда мы дошли до стихотворения Пушкина «Пророк» (в котором весь обряд инициации описывается с начала и до конца[5]), то последние строчки – «И, обходя моря и земли Глаголом жги сердца людей» — она, глядя на меня, произнесла с таким выражением, словно бы … она нашла того, кто это сможет – жечь – глаголом.
Вот так она меня буквально – запрограммировала. И уже весной 1964 года я начала сочинять свою первую повесть, к работе над которой приступила в июне на берегу того же самого моря, в Усть-Нарве, где за два года до этого познакомилась с Натальей Григорьевной Долининой. Тогда же у меня возникло стихотворение «Перед боем», в котором были такие строчки:
Или я
Разобью
Стены
Сердцем страстным, тоской
Вспененным,
Или стены меня
Задушат
Своим тупоголовым
Бездушьем.
Темнотой моё сердце сжато,
Как стрела, сведено в полёт,
И пробьёт грозовым разрядом
Торжествующей ночи гнёт.

О том, почему не вышло опубликовать эту повесть – в 1973 году – в официальном журнале, и о том, какие подлости со стороны редактора самиздатского журнала «37» мне пришлось разгадать, раскопать и в конце концов преодолеть, — об этом я написала в 1977 году в неоконченном и неопубликованном романе «Осень и зима, потому что весны не будет». Тогда действительно было такое ощущение, что мы сидим в такой тоскливой серой проруби – внутри – и что никакого другого времени года не будет – никогда. Но после того, как злодеяние редактора самиздатского журнала было разоблачено и эта моя повесть, под названием «Темница без оков», всё-таки была в этом журнале опубликована, ко мне повалили толпы читателей. И да – тут не надо никакого приспособления к слову читатели – никаких читательниц в этих толпах не было. Читательницы так и остались со мной – та же самая Соня Соколова, с которой я впервые познакомилась тогда. И Таня Федотова, о которой речь будет ещё впереди. Но это были не толпы. Толпами женщины ко мне не приходили – до того самого момента, когда в июле 1980 года они пришли ко мне в необозримом количестве на отвальную – на последнюю встречу, потому что меня выгоняли из страны. А почему мужчины-читатели предпочитали приходить именно толпами – это у них надо спросить. Но их до такой степени потрясла одна из сцен этой повести, в которой я затронула до того болящую для них тему – о несостыковке советских песен со всем тем, что происходило в те времена в этой стране – что они познакомили меня с автором слов моей любимой песни, про молодых капитанов, которые «поведут наш караван» – с Николаем Апсолоном. И уговорили меня заняться научным изучением песен этого периода. Так для меня началась новая жизнь – впрочем, эта новая жизнь – эта волна бурлящей жизни так называемой второй культуры в Ленинграде в 1979 году – с февраля ещё – затопила и не одну только мою комнату в коммунальной квартире. Не только ту тайную квартиру Вали Лупановой, где я проводила чтения стихов пребывавшей тогда в тюрьме Юлии Вознесенской и в апреле читала свой новорожденный доклад «О культовом значении советских песен». Тогда многие в городе сделали для себя такое открытие, что на стенах комнат и в коммуналках можно помещать картины неизвестных художников и впускать в свои жилиша волны экскурсий совершенно незнакомых людей: пришла такого рода «Ленинградская Весна», через 2 года после того, как я стала писать роман про то, что «весны не будет». И на волне этой уже до лета докатившейся весны, через 4 дня после того, как я поставила дату окончания работы над своей второй повестью, произошло событие на Стрелке Васильевского Острова, которое прозвучало для меня как сообщение о том, что открылась – не только весна.
ПРО НОВОГО ЧЕЛОВЕКА
Для того, чтобы понять особенности советского феминизма, надо отыскать, из какого угла вселенной он вырастал и чьими руками создавался. Ни «Ангела над городом», ни «Нимфы взлетающей» я тогда не смогла бы нарисовать, но чувствовала именно так:

И учитывать тут надо не столько даже скандал с редактором самиздатского журнала, который мою работу переплётчицы получать (бесплатно) хотел, а мою повесть публиковать не хотел: этот скандал лежал на поверхности, а в глубине таилось то самое несовпадение с мироощущением поколения наших родителей, та нехватка энтузиазма, те «серые господа», что заточили моё поколение в свой вонючий подвал. То самое, что проговаривалось белой ночью в одном из закоулков Ижорского завода[6], словно бы повторяя в скомканном, непросветлённом виде то, о чём просили меня написать более внятно и подробно читатели самиздата: куда пропали те самые молодые капитаны, о которых пели нам в детстве наши родители? Куда они все подевались? Не были ли они обманом – миражом?
И вот – мужчины, не умеющие ходить по одному – прихлынули ко мне в дом – толпами – и меня, ту самую, которую Кривулин обвинял в том, что я пишу «не-мужским языком», послали узнать, в чём же тут дело: в том, что касалось этой несостыковки. Как оно было на самом деле. То есть уговорили меня обратиться к самому источнику того вдохновения, что озаряло детство и юность наших родителей. К тому, кто эти слова песни про молодых капитанов написал когда-то. И – точнее – не «когда-то», а в 1935 году. А приехала я к нему домой в 1978-м году – после того, как с диким скандалом добилась публикации своей повести «Темница без оков» в самиздатском журнале, и читатели уговорили меня поговорить с автором слов такой для нас важной песни: с Николаем Апсолоном. Задать ему самый трепещущий, самый жаркий для нас вопрос: было ли то вдохновение, что звенит в этих его стихах, спущенным «сверху», по заданию партии, притворством? Пропагандой? Или…?
О том, что он мне тогда ответил, я уже рассказывала: что «сверху» эти слова песни не только не были «спущены», а «сверху» их даже пытались запретить. «Худсовет» до такой степени протестовал против этих его стихов, что понадобилось вмешательство всего состава актёрской труппы уплывавшего в 1935-м году на север на съёмки фильма корабля для того, чтобы фильм «Семеро смелых» вышел на экраны с песней именно на эти стихи[7].
Но сейчас я хочу обратить внимание на другой аспект этой же самой истории: на то, что угнетение женщин со стороны советских диссидентов, желание надеть на них намордник недопущения их языка – это лежало на поверхности. Как слой жира, что плавает в кастрюле над супом. Это было везде, это был патриархат, такой же в точности, как и в других странах. О чём вопили и во Франции, и в Америке в те времена – те самые, нам не знакомые. Которые в конце 1979-го перевели наш альманах на французский, вышли на демонстрации и тем самым нас и спасли.
Но под этим, повсюду зажимающим женщинам рот, намордником, таилась ещё и другая боль. Вот эта самая боль: куда делся тот НОВЫЙ ЧЕЛОВЕК – та сияющая, вспыхивающая НОВИЗНА – что открывается – становится очевидной – из сравнения двух стихотворений Николая Апсолона? Почему нас – после того, как наши родители уже побывали в участи тех «молодых капитанов», которым даже океан не страшен, — почему нас, их потомков, снова запихивают в участь тех жалких и маленьких, каким Николай Андреевич Апсолон чувствовал себя , когда написал свои первые стихи?[8] Почему не дают нашим крыльям размахнуться – и взлететь?

Нам не хватало того самого, что мы ведь держали в руках – мы держали за руку наших родителей в ту пору, когда они ещё были просветлёнными и верили… ну да – верили! И пусть это не произносилось словами – определение этой веры, но она ведь была! И мы её видели в их глазах! Она была тем обещанием, что они нам давали.
И во что превратилось это обещание – в котором равноправие женщин ясно и недвусмысленно проговаривалось? «Цвети, страна, где женщина с мужчиной В одном строю свободная идёт!» ? Почему образованным мужчинам, и не просто каким-то подзаборным пьяницам, а борцам за справедливость, сотрудникам радио «Свобода», так уж сильно захотелось вымыть свои половые органы, когда они узнали, что им придётся брать интервью у феминисток? То есть свели себя – съехали – до уровня тех самых, что пишут на заборах слово из трёх букв (не могут налюбоваться – дальше своего подгузника не залетают)? И превратились в тех самых жалких и маленьких – согласились на эту участь.
Мамонова видела выход из всего этого через возвращение к таким светлым и таким опозоренным идеалам – к идеям социализма. Горичева, несмотря на своё философское прошлое, видела выход в обращении к ещё более светлой и ещё более опозоренной традиции – к традиции православия (и подписала своё предназначенное для альманаха «письмо» словами «Раба Божия» — что Мамонова вычеркнула из готового текста). А я, ссылаясь на тот механизм перехода количества (страданий) в качество, который открыл когда-то Гегель, писала о том, что «если женщина должна стать всем – так она всем и становится. Тяжелейшие её обязанности ходом самой жизни превращаются в права, и чем мучительней обязанности, тем полней, безраздельней права. (…).
ТРЕТЬЕ АВГУСТА 1979
Каких девчонок набрала в свою команду первая феминистка Советского Союза! Одна из них могла бы гордиться тем, что переписывалась со знаменитым немецким философом Хайдегером, а другая – тем, что брала интервью у автора слов одной из самых известных и любимых песен – во всей стране!
То есть: получается так, что в предыдущих поколениях. несмотря на всё равноправие, ведущими – теми, кто больше всех были на виду – были – ещё – не существа этого вроде бы «второго» пола: и философ и поэт. Но уже в 70-е годы эти две девчонки подпрыгнули – и дотянулись, схватились рукой –и допрыгнули до того уровня, который их матерям был ещё недоступен. И плоды тех душевных и умственных усилий, что в предыдущем поколении собирали философы и поэты, эти двое сумели не только присвоить, но и перевести на такой понятный язык – поместить в атмосферу возможности всеобщего осмысления.
То есть показать, чем это может быть для нас, здесь и сейчас, то, что открыли знаменитые философы. И вот для чего – и вот почему – тогда, сорок лет назад, создавались эти песни и с такой раздольной, захватывающей радостью распевались по всей стране!
Две девчонки осмелились, каждая на своём поприще, на своём поле действий и размышлений, совершить тот самый прыжок – полёт в ту неизвестную область, в которую окружавшие их то ли не осмеливались то ли не могли – заглянуть.
И вот теперь – третьего августа – настал час – настала та минута, когда оба подхода, и философский, и социально-психологический, могли бы сплестись в одно целое – да, полотно.
Эти три девицы собрались для того, чтобы сплести новую, другим ещё неподвластную – реальность. Изменить тот самый «порядок вещей», который в своём рассказе «Летающие ящеры» так наглядно представила и заклеймила Соня Соколова – реальность игрушечного танка, который разбушевавшийся отец дарит своему ребёнку после того, как сорвал со стен все произведения детского, брызжущего радостью воображения.
ТРИ ДЕВИЦЫ ПОД ОКНОМ
Hу в общем-то не «под» окном, а перед широким и высоким окнищем на трёх высоких креслах сидели…И когда я снова вмещаюсь в тот день, вспоминается, до чего ж удобно было в таком кресле с высокой спинкой сидеть – и голову откинув. Как на троне. И справа от меня – та самая – героиня в моих глазах, как я её видела тогда: та, что вот эту статью про Роды человеческие сочинила и с призывом под конец: «восстановите справедливость!»
А как я вижу это событие теперь – справа от меня сидела та, кто воплощала собой первую ипостась древнейшей богини – той «первой Троицы»[9] — а Её первую ипостась в Греции звали Артемидой. Это была Та, что с лабрисом – с обоюдоострым топориком – летает в облаках и громы и молнии мечет. А в нынешнем своём воплощении бесстрашно борется за справедливость.
Это я после всех набежавших событий стала понимать, кем она была на самом деле и в глубине своей души: Татьяна Мамонова. А остальных её произведений я в тот день в начале августа пока ещё не читала, но полагалась на её знания и на её мощь.
А слева от меня сидела – в таком же царственном кресле, напоминавшем трон – охотница за мудростью, до которой в те времена, без намёка на интернет, добраться было очень-преочень нелегко! Татьяна Горичева – та самая, которая и всего-то 8 дней назад передала мне пламенное сочинение Мамоновой. Ну конечно же теперь, начитавшись таких произведений, которые и в ту пору, да и сейчас прочесть можно только по-немецки, я понимаю, кем тогда она была и кого собой воплощала: богиню мудрости. Третью ипостась первой святой троицы. А тогда выражение «бог троицу любит» срывалось с уст ну как бы само собой и без всякого осознания – вообще – какой такой бог, и почему этот бог троицу полюбил так сильно, что эта любовь осталась: одна только осталась от всей его религиозно-философской системы! Вот эта весть в веках мирового уничтожизма не затерялась – что бог любит почему-то троицу.
А я, третья по счёту, восседавшая посреди этого триумферата, по какой-то от меня самой скрытой причине считала в те времена необходимым являться с красиво завитыми волосами и в тех праздничных одеяниях, которые сочиняла в своём воображении и шила своими руками. Но это желание красоты никаким образом не соотносила с тем, что у второй ипостаси Богини Древности было двойное наименование – Богиня Любви и Красоты. Ни про свою прабабушку не знала, что она была поставщицей дамской моды царскому двору, и её художественные таланты как-то старались пробиться в её правнучках. А уж про Богиню Древности – и подавно. Не знала. И уж совсем не ведала того, о чём через 7 лет напишу в Апологии Бабы-Яги: о том, что древняя Богиня только потому и могла оказывать помощь пострадавшим, что у неё было три ипостаси.
А меня эти двое – и воительница справа и женщина-философ слева – относили к разряду… – ну всего лишь о семье пишет. Ну всего лишь о любви. А того, что это желание Красоты каким-то боком с Любовью связано и в самОм имени Афродиты на свет вылезает – Богиня Любви и Красоты, а не просто Любви – это в голову не приходило. И мне самой! И то, что я в детстве в детском саду именно Её рисовала, выходящей из моря на рассвете – не вспоминалось. Про пушкинское «Три девицы под окном Пряли поздно вечерком» тоже не вспоминалось, хотя о чём мы тогда втроём ведь договаривались – о том, что мы собирались со-творить. Сопрясть своими руками!
И даже слова о том, что «мы наш, мы новый мир построим, Кто был ничем -тот станет всем» — не вспоминались – а чего их вспоминать? Они уже так прочно вросли в сознание, что – даже – кажется, что мы из них выросли, а не они в нас вросли! Не от родителей передались, а от пра-родителей – так что мы практически просто состояли из этого призыва – импульса – это и было тем основанием, из которого вырастали все остальные пожелания и помыслы.
Это намерение создать – спрясть из разрозненных нитей одно общее дело, в котором все три грани получат достойное место и наилучшее воплощение – вот что нас троих тогда соединяло.
И, конечно, — Радость! Не что-то там творить исподтишка с оглядкой, выглядывая одним глазком из-под одеяла, а – творить широкими мазками, полнокровно, внося яркую, брызжущую истиной Жизнь в государство кривых зеркал под управлением «серых негодяев» («господ», якобы товарищей).
Вот эти спокойные и с полной уверенностью в своих силах речи – троих – восседавших в тот день как на трёх тронах перед окном, выходящим на улицу Правды – вот это запомнилось. А в какой именно день в августе это было? Третьего или пятого? Скорее всего третьего – через 8 дней после того, как я получила от Горичевой перепечатанную на машинке статью Мамоновой Роды человеческие. Потому что пятого в пять утра я встречала Юлию Вознесенскую, возвращавшуюся в свой родной город из сибирской тюрьмы.
Но что ярко запомнилось – как мы с Горичевой выходим от Мамоновой, дверь на улицу с тёмной лестницы открывается, и тут солнце плеснуло мне в лицо, а Горичева с таким затаённым восторгом произносит:
— Мой батюшка благословил меня делать женский журнал!
И моя реакция на эти слова – не произнеслась, не высказалась наружу, но внутри сказалась:
— Чем бы дитя ни тешилось, только бы…
А ещё глубже подумалось: «Значит, ей надо искать какого-то подтверждени извне, от какого-то… «батюшки», то есть – от священника; от какой-то подпорки, что ли. В то время, как я вполне – всей душой и умом-разумом – опираюсь сама на себя, и никакого такого сомнения в том, что надо заниматься именно этим делом, у меня даже и близко не лежит».
_________________________________________________
[1] «Freude heißt die starke Feder In der ewigen Natur. Freude, Freude treibt die Räder In der großen Weltenuhr. Blumen lockt sie aus den Keimen, Sonnen aus dem Firmament, Sphären rollt sie in den Räumen, Die des Sehers Rohr nicht kennt.»
[2] Дочери знаменитого профессора-литературоведа Григория Гуковского.
[3] Отрывок из романа «Возвращение к Бабе-Яге», 2004, Алетейя, стр. 168-169.
[5] О чём в 1994 я писала в своей диссертации «Наследие Бабы-Яги» (Алетейя, 2006, СПб).
[6] См. В романе «Айсберг»,
[7] «Археология Радости», 2023,
[8] «Жалкий, маленький, голодный, огрубелый, Сжав украденную луковку в руках, Из приюта я шагал домой, осиротелый, В дамских сапогах на венских каблуках» — из интервью с Апсолоном 1978 года.
[9] Как эту Богиню назвала Хайде Гёттнер Абендрот в своей книге «Богиня и её герос».