Выпуск № 26
Автор: Миша Левит
Простые явления
5 декабря. В 17 я думал, что жизнь начнется потом, в 25
И вот я живу
7 декабря. Дуновение одеяла гонит пылинки по комнате — красиво. В ней, пыли, вся прелесть пола, поэтому она всегда будет сопротивляться совку с веником, и только грандиозные достижения инженерии подчиняют себе природу, как бы делая эту ламинированную поверхность жуткой (правда ли, что культура начинается с грязного?)
Я давно не убирался — вместо этого думаю о ней, о том, как мы будем сидеть здесь, на начисто вымытом, отпылесосенном полу, говорить и пить вино, но как бы вопреки, раз другого делать почему-то нельзя (но может и можно?), и как я, как ученик специальной школы такой-то, буду шептать ей я люблю тебя (но о том, что делал тот молодой человек с ней на его квартире, я тоже думаю, может быть, даже больше всего остального)
Так вот: просыпаюсь в пыли, в полубреду; иду в гостиную, льну к окну: пишу записку на запотевшем стекле — ты получишь ее на другом конце. Снежинки кружат, танцуют от сквозняка — в солнце ужас земли, а в их падении красота
9 декабря. из школы для дураков
- пока я сидел на траве, мне удалось стать всем, кем я хотел (инженером), а ты даже не успела обернуться.
В детстве я помню, как мама уходила и говорила мне: не успеешь обернуться, а я уже буду дома. Проходили часы, и примерно в то время, когда она должна была зайти в подъезд, я ее караулил с балкона, а когда она появлялась на чуть асфальтированной тропинке, я бежал к двери и ждал, когда она откроет дверь, чтобы обернуться. Еще это напоминает мне, как я не сказал ей, что поступил в новую школу: «пока я жил, я успел много чего сделать, мама»
18 декабря. Темень, тень, те, черт-те что и черт-то те — опустилось на эту бездонную гладь, как будто вместо воды там — ртуть, мазут, то есть материал-суррогат, поглощающий саму тьму — вещь, которую я не могу взять в толк, как и то, что в этом городе теплее, когда идет дождь, а не когда светит свет: десять дегрис сельсиос, пятьдесят дегрис фаренгейт, феринхайт, верифай ер айдентити, мэри, щи ис вери файн, вайн ис рэд энд драй. Фери, фери несет меня снова апнорф, аптаун, подпрыгивает и зависает на нефтяных волнах, как и я, когда схожу на берег, иду, и каждый шаг ощущается как волна, голова моя выходит за берега, когда я ею верчу, кого-то ищу, я схожу, я схожу с ума, да? схожу за дурака? Это внетелесный экспириенс, как они говорят, аут-оф-бади feeling, филин, шарами таращится, любимый. Ему не нужна твердь, которую бог отделил водами над и водами под, твердь, на которой плетется одна нога за другой, отбивает пятку, дает разряд — электрошок, закладывает уши, путается, где пол и где потолок. Прийти домой и заплакать, потому что никто не ждет. Но важно даже не уэр, а хау и уот: тен дегрис сельсиос, фифти дегрис феринхай, фериапнорф. Вот и ответ твой, хан
вот
и энд,
вот и эвер,
вот-эвер
вен-эвер,
хау-эвер
фар эвей,
ай вил олвейс лав ю,
хау-эвер лонг ай стей,
ай вил олвейс лав ю,
вот-эвер вордс ай сей,
ай вил олвейс лав ю
ай вил
олвейс
лав ю
ла-ла-ла-ла-ла-ла ла
ла-ла-ла-ла-ла-ла ла
20 декабря. 6:24 Темно. Под ухом жужжит хитер, в гостиной завывает сквозняк, залетает через дверную щель — хитрый. Впервые его слышу — откуда же он взялся? откуда к нам пришла зима? Увы сквозняк, я вчера протер поверхности, помыл полы, намочив все пыль и пушинки и превратив их в черные шарики, которые потом выбросил вместе с протертыми тряпками. Так что нечего тебе тут больше гонять, приходи потом
6:29 Это значит, что я спал меньше шести часов, я скоро засну обратно. Ах как жаль, ведь откуда-то — столько сил. Я готов: вскочить, приготовить все завтраки, которые только смогу, заварить кофе, чай, записать все мысли, которые есть, например про то, как я вчера помыл пол и зачем, как думал о своей беспомощности, о некой болезни, которая меня тревожит (вчера она ощущалась как интоксикация едкого кислорода, интоксикейшн оф лав (но не надо бы мне делать из этого ничего больше, чем предмет размышления)), о том, что я человек-носитель великой любви, и ведь кто-то там ходит по этой земле, кто ее достоин, — я уже тебя люблю, дорогой, дорогая, неважно даже кто, ты уже счастлива, со мной; о том, что время уже давно нелинейно, что память дырява и избирательна, что сегодня снова идет снег, ровно через пятнадцать дней после моего дня рождения (откуда?), и этот снег, снег этот напомнил мне все снега, на которые я смотрел из окна на проспекте азатутюн, которые засыпали наш маленький балкончик и его туфовые балюстрады и поручни и которые, в свои очереди, напоминали все-все снега петербурга, как будто только что, как и мы, — оттуда, слепляли вместе два неба, воздуха, города, два мгновения, как будто нет никакой разницы, где себя находить, где под подошвой скрипит, ведь снега эти вездесущи, только один еще на улице революционера, а другой уже на проспекте свободы. И все же: откуда, откуда?
8:46 Идет война, опять и опять, каждое утро, как об этом не думать и зачем вообще писать, когда она идет и особенно когда она не перестает, не перестанет, для нас она не закончится, я не верю, просто не верю. Хуршед мой хуршед, как же для вас жизнь проста: не думайте о прошлом, говорит, думайте о том, what’s ahead of you. Ах если бы вы только знали, дорогуша, что я живу задом наперед, и сейчас, когда вы выпишете мне рецепт, я пойду этим задом назад, но для меня это значит вперед, или вокруг, или снизу вверх, я пойду в фарму, которая называется дъуейн рид, и мы с вами разойдемся точно так же, как очень случайно встретились здесь, на этом однополосном перекрестке, на котором рабочие в желтых жилетах по утрам укладывали асфальт и мешали мне спать. Но им было сказано закончить к праздникам, и вот теперь никто не гремит, кроме моих желтых баночек-погремушек пш-пш-пш, чик-чик-чик. Вы мне говорите: возьмите себя в руки, не бросайте таблетки, другие вещи, но не думайте, милый хуршед, что я что-то могу обещать делать или не делать. Все это в одно ухо влетит, из другого вылетит, мне не нужно ничего говорить, нет-нет, прощайте, до следующего года
21 декабря. 6:42 спал я меньше шести часов, но заснуть обратно не получается, и я ворочаюсь досыта до самого рассвета. Тело мое одето червями, кожа лопается, дни мои челноки и т.д. Отчего, думаю, так тягостно писать о том, о чем хочется, и так непринужденно— о пустяках? Выдает ли это во мне человека, не мыслящего категориями задумок, неспособного, что называется, попадать в яблочко: навестись на мишень — зрения, натянуть тетиву — сил, пустить стрелу — воли. Все как бы само стреляет, а что за стрелок, чьему ружью хозяин не указ, или курок ружья чьего сомкнется со скобой вопреки, как пойдет, посмотрим-поглядим, и т.д? Я все больше нахожу себя человеком маленьким, с крохотными руками и ногами и головкой, который из-за своей крохотности этих конечностей не различает, поэтому даже не уверен до конца, концы ли они, и только зеркальце, крохотное, дает ему какое-то представление о нем самом, в котором его лицо занимает всю плоскость от одного угла до другого, отчего ему так кажется, что он, может быть, и большой и вполне поместился бы в большой мир больших людей, поэтому на широкую улицу, прямо скажем, для великанов, он выходит с поднятым концом и за ними бежит-поспевает. Есть ли в этом маленьком мире что-то еще, кроме зеркальца? Предлагайте патенты, маленькие человеки, работники, кто работают на ресепшене, продавцы книг и елок гринпоинта, сантехники Карен ереван, рыночные челноки и т.д. И вот первый претендент-абонент — ма: чтобы заснуть, говорит, я мечтаю: о шаре, который переносит меня в любые места, какие захочу; перенесусь к тебе, а потом с твоей сестрой — к бабушке, такой вот вояж жуковский-нью йорк-кострома. Спасибо вам, ма, назовем ваш лот шар-телепорт, самый настоящий-пренастоящий предмет маленького мира, который так прост в управлении, так гениален по своей задумке и тд
27 декабря. герои моих снов собираются после выступлений и говорят друг другу: и ты — оттуда? и я, и я.
7 февраля.
Вообще, конечно, хочется писать совсем по-другому, без выебона и с ебанцой, но что-то щелкнуло и не получается, не узнаю себя и зачем-то держу то, что уже не я; я каждый день не я, в общем-то, мир другой каждый миг, так говорил гегель, хотя я его не читал, может быть, он такого и не говорил. Я вообще подумал, что из меня вышел хреновый журналист, потому что опираться на факты и с легкой руки определять, что есть правда, — наиболее неестественной вещи я не могу представить. Мне это совсем не подходит, это катастрофа, я хочу жить вымыслом, даже документалистика — это сказка: режиссер, который думает, что камерой схватывает что-то настоящее, реальное — ну как это может быть не скучно (поверьте человеку, который в этом съел собаку)? Наверно, я себя и не узнаю никогда, и, только когда минутная стрелка будет встречаться с часовой, я буду чувствовать просветление, 22 раза в день, а в високосный месяц, накопленный из суточных остатков, — дуреть и сходить с ума
17 февраля. Воскресенье. Морось окрепла и сгустилась в дождливый туман, где томятся теперь дома и люди. На набережной пропали берега. Можно подумать, их больше нет, уплыли островки. Мосты потянулись за ними. Фери, американские гондолы, утюжат зеленую воду. Мокро и тихо везде, жутко. В таких случаях говорят, «божьей зги не видно», «глаз выколи»—
Короче, паршиво на улице, мерзко. мерзкий табак american spirit — даже не вставляет, курю и выкидываю. Гадость. Одет по-бродячьи: на рубашке пуговиц не хватает, дырки в карманах, в них что-то завалялось, какие-то бумажки. Дел много, азарта мало: проигрываю в карты. Ни сил ни денег нет, ни куда пристроиться — чужого плеча, ребра, голени; даже — просто дома. Хочется влюбиться, а то как прокаженный; когда так чешется, всматриваешься в лица особенно долго, иногда без стеснения, на фоне серьезных разговоров о погоде, и что-то выскальзывает — о, это особое чувство — взгляд влюбленного; уголки губ, носа, цвет радужки, как она смеется, что носит. Приходи тогда-то во столько-то, дорогая н, н как незнакомка, на набережную, набережная элевен — оттуда можно взглянуть на мосты куда-то или взять фери и уйти по водной глади на тот берег — я уже не помню, как ты выглядишь, но будь для меня коленом в этой комнате, будь сквозняком, мебелью, снегом между зданий, киноэкраном; в этом воскресном городе стань для меня моросью на стекле, стань туманом
10 марта. Теплеет на улице. Мартовский ветер обещает доброе завтра, задувая в открытые окна и под ворот рубашки. Думаешь, что рано или поздно спасуешь, потому что весна по своему обыкновению забирает все, что выпадает за зиму. Оттого и не по себе, как будто напился, не налегая, хотя зарекался никогда больше; впрочем, ссоры проходят и поражения меркнут, но солдаты продолжают маршировать под жаром оракула. Что может быть ужаснее смерти летом?
С солнцем вообще тяжело живется: оно насильственно делает вещи зримыми, резкими, заполняет их объем теплом и светом, и то, что на весу держал холодный воздух, оно прижимает к земному колену.
Мне нравится думать, что я человек все-таки северный. Во-первых, географически. Еще: по духу времени, ведь я родился в декабре, очень чутком месяце, еще и на первой неделе, за что причитается должность его посредника, если не ровесника всего сезона, всего двадцать первого века. Не зря я по красной куртке и комнатному обогреву веду летоисчисление. Плюс я люблю только зимой. Если я и влюблялся летом, то как рыба, которую вынесло на берег, влюбляется в песок. И любой город мне милей под снегом: ереван, тбилиси, нью-йорк. И потом, я запоминаю каждый снег и не помню ни один дождь
30 марта. Возможно, моя подруга заинтересована мной, а я безмятежно заинтересован ею. Она не подает виду, что это больно, и уповает на легковесность жизни, обыкновенность дружбы; я думаю, все одинаково глубоко и сложно, и в молодости, и в старости. Временами я очарован ее смехом, ей же мила моя серьезность. Мы обнимаемся, обхватив друг друга двумя руками: здесь — это такой знак близости; пугающе интимным оказывается случайное прикосновение ладоней, скольжение пальцев, когда приходится отпускать на автобус. И все же если это и история влюбленности, то довольно паршивая: хорошая начинается с флирта (то есть поползновений совпадений и несовпадений, или: японская игра в ракушки, мемос), а мы как эбботт и костелло — не различаем, отсюда: я поражаю обыденностью искренних изречений (игрой в благородного чудака), что ее пугает; она же уводит их, иногда весь разговор, в шутку или едкий комплимент (игра в колкого критика), расстраивая своей ненарочной вульгарностью; лузеры
16 сентября. Вечер; я лежу на кровати, исполненный неоправданным покоем, и закрываю глаза, свои усталые глаза. Я еще помню свет уличного фонаря, мерцавший в синеве; скоро он тухнет в темноте зрачков, и когда я разомкну их, уже наступит ночь. Из окна до меня доносится стук поездов, их гудки и запах жженого дизеля из соседней автомастерской. Под домом проезжают машины, изредка проходят люди; я слышу их отсюда, со второго этажа своего дома, через окно, к которому прижато изголовье кровати. Ветер шевелит белую занавеску; иногда я чувствую ее кончик на своей щеке. Ветер этот холодный — о, холодный ветер! — и мои босые ноги, привыкшие к теплу за лето, начинают зябнуть. Я знаю, что это значит: что и пол скоро оледенеет, и воздух затвердеет, и облака сгустятся. Все приобретет форму, всему найдется место; заимеют смысл такие вещи, как порог, дверь, щели в окнах, и мы будем держаться помещений. Но пока мои веки сомкнуты, этот первый холод, проскользивший по коже, напоминает мне все остальные холода, которые я знал, и вот я уже вижу себя: в своей комнате в Жуковском (тогда холод ничего не значил), в Москве на Воротниковском, там ветер сквозил даже через закрытые окна, в Петербурге, где всегда чувствуешь себя немножко простывшим; я помню холодный Ереван, на кухне, на балконе: высокий платан, растущий под домом, и его опавшие листья, потом мартовский снег, и холод нового года; я помню последний холод в Москве, в феврале, еще до войны — я думаю, это был последний холод в России, потому что другой я не помню; я вижу себя в поездах, машинах, на самолетах, я вижу себя на первом курсе, в Костроме, рано утром — раньше я уезжал от бабушки ночью, но потом из Москвы пустили ласточку, и я стал уезжать утром, — и она провожала меня до перрона, а потом только до двери, и я оставался наедине с холодом, в синеве города, в котором зернился свет привокзальных фонарей, как на пленке. И еще есть один определенный холод, холод петербургской комнаты моей давнишней подруги; он подступал еще на пороге — можно было почувствовать, как он сквозит через щелочку между белой дверью и паркетом, если стоять за ней некоторое время; и может быть, даже раньше, в прихожей, куда я заходил через двойную дверь и темный проем между ними, или в парадной, на широкой лестничной площадке, или в лифте, где мы целовались как бы между делом (но в действительности каждый раз, когда мы заходили туда, и я обнимал ее, брал за руки, смотрел ей в глаза, я знал, что это последние секунды, когда мы можем быть вместе, ведь когда двери откроются, она станет другой, и я потеряю нити сегодняшнего дня: и он поделится на два; и может быть, иногда я хотел, чтобы мы никогда не спустились, не разжимали рук, но замедлявшийся ход машины значил только одно, и она сама как бы отпускала меня, выпутывалась, что значило: я уже не та, пора, и готовилась к выходу; и поэтому каждая секунда, проведенная в поцелуе, значила: прощай, я люблю тебя). А на моей мансарде, наоборот, всегда было душно и натоплено, я думал об этой разнице наших жилищ и видов из окон, и холоде, который умножался на количество темноты, в которой она оставалась.
Когда я наконец открою глаза, я знаю, будет ночь и наступит осень
8 марта. Сегодня теплый день, день марта восьмого; сбросить с себя тяжесть меха, пуха; ветер задувает под штанину, под ворот, наконец кожей почувствовать холод. Дела застряли в горле — это хреново; пусто на улице, пусто в вагоне, пусть город вымер в это воскресенье. Все сбрасывают утепления, ищут выходы, входы. Я не пишу тебе, давно не писал, давно — разучился, позабыл буквы, Тиресий не имя мне — Терентий Кожухов: это больше подходит для моей кожаной куртки, или это дубленка? Дубленая жизнь идиота, трутня
10 марта. Уходит последняя мерзлота, выходит время, как зверь из спячки
Чье-то проснулось тело
Устало за зиму
Мы думали это весна
Там куда я еду нет сезонов — значит ли это что-то?
Что за дни, думаю, как так можно: еще вчера дорожки серебрились, соль со снегом и все такое, и мы лепили снеговиков из комьев, а сегодня—
Пристрастие к зиме живет в тени от солнца.
Мы едем на Брайтон. Дорога вдоль побережья. Бернард говорит, вон в том доме снимали Анору — он стоит на каком-то болоте, необитаемой терре. А эти дома похожи на Подмосковье, говорит, москоу риджен? Откуда ты приехал? О друг мой, да наверно, если бы дотуда ходили Би, Кью, Ди трейны, и их платформы делили горизонт, как жизнь делят дробные числа, хотя мне был сон, что на одном перекрестке, который мне очень знаком с первых лет школы, поставили станцию метро — там и правда проложена железная дорога, и едва ли я помнил об этом, когда стал подростком, но маленьким, мой друг, да, я смотрел на нее с шестнадцатого этажа розоватого дома и о чем-то думал, мне снились другие сны, в которых по ней ходили велосипеды и пешеходы — так вот там действительно пустили что-то такое, еще один птичий поезд; но значит ли это что-то, когда я лежу на камнях, а ты в тельняшке дразнишь волны, а там где-то поют стансы чайки, и ничего ничего не важно
19 марта. Ветер продувает меня, проходит сквозь меня в два и четыре гигагерца, сквозь флиску, футболку, кожа моя — сито, ветер залетает внутрь груди, вертится, там циркулирует, циклонами-сбоями, я легким становлюсь как лист сорванный, меня куда-то несет далеко-далеко, потом возвращает, терзает, вдоль рек а реки текут вдоль поездов на юг, мы с тобой в этом мире преходящие, юзеры на сервере, талые битки в базе данных, побитые, возьми меня за руку — кто бы ты ни была, пока я еще стою, пока я осина