ШЕСТЬ КНИГ О ПРИРОДЕ ВРЕМЕНИ

Выпуск №14

Автор: Андрей Пермяков

 

Поэтическая серия «Пальмира — поэзия»

 

Во времена доисторические, доинтернетные, перестроечные, в стране СССР водилось много интеллигенции. Интеллигенция сочиняла интеллигентские байки. Слова «байк» в значении «мотоцикл» тогда практически не было, а слово «байка» в значении «интересный и почти достоверный рассказ» было. Одна из баек гласила, мол, в старой Персии будущих поэтов обучали следующим образом: брали способного мальчика примерно семи лет, и в течение следующих двадцати годиков тот мальчик меж прочих наук изучал весь корпус поэзии, созданной на фарси, арабском и других соседских языках. Затем бывший мальчик уходил на волю, дабы забыть всё, чему учили. Естественно, чем-то занимаясь параллельно. Мог быть торговцем, дервишем, воином, поэтом, выступающим на свадьбах, но целью было именно забыть. А к самостоятельному интересному творчеству считался способным человек, сделавший это. В смысле, забывший.

Подобно многим тогдашним сказкам для примерных пожилых мальчиков и девочек, эта, скорее всего, оказалась ложью. Во всяком случае, явных её оснований найти не удалось. Более того, может, у приведённого рассказа был утилитарный смысл: как мы помним, лет тридцать пять назад в литературу пришло поколение «второй культуры», андеграунда. Его основу составляли люди по бытовым меркам молодые, но перешагнувшие канонические возраста Лермонтова, Пушкина или даже Высоцкого. Им требовалось лёгкое самооправдание.

Тем не менее в своей основе легенда с восточным колоритом оказалась верной. В устоявшихся поэтиках действительно интересней всех работают авторы зрелые, а яркие дебюты, конечно, милы, но существуют, как правило, на чуть ином уровне. Исключение составляют субкультуры и нишевые проекты: гей-лирика, фем-поэзия, рэп, стихи для барышень, запертых в офисе, и всё подобное.

Оттого выбор издательства «Пальмира», начавшего свою книжную серию с издания авторов, сделавших в поэзии уже довольно много, вполне логичен. Авторы эти относятся к разным поколениям, имеют радикально различный поэтический стаж, разный уровень литературной известности, находятся на разных этапах своего творчества, но каким-то странным образом их поэтики взаимодействуют друг с другом. Каким? На это и попробуем глянуть.

Предуведомление: серия «Пальмиры» развивается стремительно. Исходная моя идея поймать волну и написать о свеженькой теме разбилась вдребезги, потому что поэты оказались крайне разными. Я выбрал лишь книжки, говорящие о вдруг ставшей исключительно важной для меня теме. О времени. Книжки понравились невероятно, поэтому если кого буду ругать, то это как любимого футболиста, шахматиста или тренера ругать: достоинство и превосходство того человека признаёшь автоматически, а по мелочам можно придираться.

 

«По законам, созданным им самим…»

Игорь Иртеньев активно использует в своей работе советский и постсоветский фольклор. Безусловно, хохма о старшине, пытавшемся расставить новобранцев одновременно по росту и по алфавиту, ему знакома. В книге «Были-жили-поживали»[1] стихотворения тоже расставлены в хронологическом порядке, но при этом ограничены в объёме: не более четырёх строф. В отличие от старшины, у поэта получилось. Во всех смыслах слова получилось.

Неискушенный, но любознательный читатель из провинции — вид, повторим, во времена оны распространённый, — познакомился со стихами Иртеньева в середине восьмидесятых. И глянул в эти стихи как в зеркало. Более того: остался увиденным страшно доволен! Хотя стихи вроде этого не предполагали. Советский человек там получался довольно занятным: вороватый, блудливенький, нетрезвый, малообразованный, безответственный — это как минимум.

Тут работало чёткое разделение на «мы» и «они». При этом «они» были настолько иными и настолько абсолютными, что в их отношении моральные нормы не работали. У Георгия Иванова было про нравственные сдвиги в эмиграции: «Немножко красть / А кто не крал…» К эпохе же брежневского расцвета не на своём месте и в странном окружении ощущали себя уже почти все. Тут мы рискуем начать пересказ чудной книги Алексея Юрчака «Это было навсегда, пока не кончилось»[2], где сказано о Советском Союзе всё, кроме одного — отчего ж он всё-таки развалился? Ведь правда ж знаменитое стихотворение Иртеньева про «Империю добра» и козла Рейгана воспринимали именно так, сугубо двоемысленно: чой-то он нашу страну обижает? Нам можно, но ему нельзя! Хотя про страну знали примерно все и всё. Были, конечно, уверены в её жуткой вечности и разрушительной устойчивости, но верили в лучшее.

Реальный же социализм, конечно, ругали. Впрочем, даже не ругали. Анекдот про диссидента, разбрасывающего пустые листовки, — мол, чего там писать, все и так всё понимают — был не совсем анекдотом. По крайней мере, у Иртеньева есть текст, написанный в не самой характерной для него манере почти беспримесного концептуализма:

 

Считалочка для всех
Раз.
Два.
Три.
Четыре.
Пять.
Шесть.
Семь.
Восемь.
Девять.
Десять.
                    1986

 

Удивительно, но реестр числительных, записанный в столбик, являл собой высказывание не просто осмысленное, а многосмысловое. Один слой мы уже упомянули: простое перечисление не хуже чистого листа подчёркивает окружающий абсурд. Во-вторых, классическая рекомендация — в ситуации, вызвавшей гнев, прежде чем принимать решение, сосчитай до десяти. Жаль, совет оказался бесполезным — ибо, в-третьих, именно тогда, в эпоху «развитой Перестройки», очень любили спорить с фактами, даже очевидными.

Так или иначе, но к финалу восьмидесятых стихи Иртеньева сделались частью культурного кода. Напомним — без всяких попыток льстить читателю:

 

<…>
Глаз заплыл,
Пиджак в пыли,
Под кроватью брюки.
До чего ж нас довели
Коммунисты-суки!
                   1991

 

Этот фрагмент стихотворения знали более или менее все, но искренне считали, что он не про меня, а про того парня. Времена продолжали меняться и делались вовсе непонятными. Над «Кодексом строителя коммунизма» смеялись с момента его создания, УК РСФСР, предусматривавший строжайшие наказания, к примеру, за использование наёмного труда или реализацию чего-нибудь с целью обогащения на бутылку водки, тоже казался не ориентиром, но жупелом: формально под него можно было подвести бабушку, продающую ведро яблок у дороги. Оставались десять заповедей. Их, конечно, нарушали, но осознавали факт нарушения.

Меж тем начались девяностые. Мышление поехало. Сказано «не укради», но разве сказано «не рационализируй бюджет»? Сказано «не убий», но сказано ли «не организуй заказное убийство»? «Не доведи до суицида»? А если грохнул чужими руками конкурента-отморозка, грамотно распорядился государственными (ничьими) деньгами и помог школе-церкви-родной деревне — ты плохой или хороший? С точки зрения жителей деревни — безусловно хороший, и так многие десятилетия живут католические обитатели набожнейшей Латинской Америки.

Но у нас тут свои палестины. Иртеньев читательским вкусам не потакал, он скорее их формировал. Стебаться над морализмом, говоря о морали, — непросто. А во времена перемен ещё и чревато непониманием. Но Ролан Барт же не зря сказал, определяя суть нарратива: «Повествование разворачивается не ради прямого воздействия на действительность, а ради самого рассказа»[3]. Конечно, краткие нарративы Иртеньева середины девяностых были не столь милы публике, как стихи более ранние:

 

* * *
Куда Россия подевалась?
Неужто канула во мглу?
Вчера ведь только продавалась
На каждом, что ни есть, углу!
                   1995

 

Мы ж правда искренне надеялись, что родины хватит на более долгий срок, коли торговать ею в розницу или очень мелким оптом. Но, видать, кто-то умел по-крупному. И когда эти, кто по-крупному, стали занимать в телевизоре или в популярной тогда бумажной прессе слишком много места, тексты Иртеньева вновь стали частью культурного пейзажа. Только пейзаж сильно переменился. Бывшие «мы» превратились в непонимающее большинство, взирающее на интересную и публичную борьбу нанайских мальчиков, сидящих на разъезжающихся табуретках, отчего-то именуемых «ветвями власти».

Иртеньев, работавший тогда дежурным правдорубом в программе «Куклы»  на НТВ, не пытался перевести бред ситуации на человеческий язык, но хотя бы объяснял, что происходит именно бред и относиться к нему надо соответственно. В российской стихотворной традиции существуют примеры удачной прямой политической сатиры с называнием имён, однако куда больше примеров неудачных. А Иртеньев в финале девяностых попадал в объекты идеально. И, как показывает новая книга, поражающие элементы тех стихов со временем не затупились и не потускнели.

Дальше всё стало ещё сложнее. Интернет ли виной тому, смена ли поколений, но «непонимающее большинство» вдруг чего-то поняло. И, поняв, распалось на интереснейшие единицы. К счастью, уровень противоречий не достиг некой черты, за которой наступает неизбежный полыхающий конфликт. Тем не менее любое обращение с некоторых пор обречено на абсолютно противоположную реакцию в разных стратах.

Да и само время стало повторяться — даже не как фарс, а как коммерческий водевиль. Тут, кстати, отметим вещь, не слишком приятную для составителей серии. Впрочем, как часто бывает, недостаток обернулся достоинством. Мы уже похвалили идею серии, выбор первых авторов, непременно отметим дизайн, но именно в книге Иртеньева ряд стихотворений напечатан дважды. Причём тексты сплошь важные. Кабы не лаконизм и не отказ автора от культурного пафоса, их можно было б назвать программными. Однако если хиты про дядю-жулика и про рубку правды-матки расположены рядом и воспроизведены будто для закрепления материала, под следующим двустишьем сперва стоит цифра «1997», а затем оно же датировано 2017-м годом:

 

* * *
Промышленность не может быть тяжелой,
Ей надлежит быть легкой и веселой.

 

И отлично! Человеку, заставшему каждый из этих годов в разумном возрасте, обертоны пояснять не нужно, только всё испортим. Но сочетания слов «бодрое разрушение», «унылое созидание», «косая работа косого», «пердит, но не робит», «зато как моргает» и прочие — напрашиваются сами собой.

И всё-таки настал у Иртеньева какой-то период несовпадения. Только с чем? С требованиями времени, как говорили на исходе правления коммунистов? Но этот автор уж точно не бежал за современностью, задрав штаны. В стихах новой книги при желании легко найти сексизм, объективацию, эйджизм и ещё множество разных страшных и модных слов. Кстати, можете не сомневаться: найдут. Воительницам добра и равноправия только повод дай. Время сейчас такое. Вот творение из одного катрена:

 

* * *
Кто за ломтик колбасы
Сдаст нас всех исправно?
Это Тима — сукин сын,
Сукин внук и правнук.
                   2016

 

Явно ж — про собачонку. Но найдут подтексты, как в старые времена. Или в обновлённые времена, закольцованные, похожие на старые. Только правд сейчас стало больше, и все — кривые. Говорят, мол, нельзя смеяться над семейным насилием. Мол, трагедия. Так смерть, говорят, тоже не совсем шоколадка, но отличный же повод для юмора!

Несовпадение со временем как фактом? Тоже нет. В книге есть очень хорошее и матерное стихотворение насчёт выпивки на трамвайной остановке и о продолжении хорошо начатого дела непосредственно в транспорте. Короткое совсем, содержащее меньше слов, чем я затратил на его описание. А очень-очень понятно делается, что времена те ушли. Их жалко, но в меру.

Несовпадение с собою самим? Кажется, этого Иртеньев не опасался никогда и ни в каком смысле. Маску сущемудрого усталого циника он примерил ещё в прошлом веке, будучи по нынешней классификации ВОЗ[4] молодым человеком. Теперь успешно этот образ отыгрывает. Как, например, в подборках, опубликованных в журнале «Арион» в 2015-м[5] и 2016-м[6] годах и в значительной мере вошедших в новый сборник. Умно посмеяться над Альцгеймером, дряхлением, «остыванием тела» и прочими радостями — дорогого стоит.

Поиграть с народом на его народной поляне Иртеньев любил всегда. И выиграть. Есть в книге стихотворение, где лирический герой собирается занять очень тёплое место, дабы гонять Медведева с Путиным за пивком. Прочтя подобное, борцун-идеалист с негодованием скажет, дескать, он вовсе не такой. А подумавши наедине с зеркалом, бреясь, допустим, признает: да, такой. Если умён, конечно.

Но, кажется, упомянутое несовпадение происходит где-то не на политическом или бытовом уровне, даже не на мировоззренческом, а на … Впрочем, громких и сильно умных слов не хочется. Лучше, как всегда, дать слово автору:

 

* * *
С рождения духом неистов,
Как всякий нормальный еврей,
Всегда презирал конформистов,
Всегда уважал бунтарей.

Внемлите же голосу мэтра,
Покуда он вовсе не стих:
Блаженны, кто ссыт против ветра,
И Царство небесное — их.
                   2019

 

Вот так вот к вершине карьеры поэт объявил манифест. Мягко скажем, расходящийся с чаяниями большинства. То есть на словах-то мы все побунтовать горазды, а на деле перемен очень боимся. Заметим: направленность бунта не указана, указана национальность. Тут отдельный повод для бучи в жанре «ты кого нормальным назвал, а остальные — ненормальные»? Но дела иного народа есть вопрос тончайший[7], и мы его касаться не будем.

Главное: перманентное бунтарство, не имеющее вектора и не предполагающее финального результата, похоже, работает основным зарядом для стихов. А раз стихи получаются — всё отлично и правильно. Влияние же стихов на реальную жизнь теперь минимизировано, оттого нам, любителям книжек и тихой жизни, почти не страшно.

 

Тот же день, что был вчера

Книга Джорджа Гуницкого[8] — абсолютная противоположность сборнику предыдущего автора и одновременно ярчайшая иллюстрация тезиса о несводимости современной русской поэзии к двум полюсам. Хотя одно вечное противостояние отразить необходимо: между Москвой и Петербургом, конечно. Может, из него тоже следует принципиально разное восприятие времени.

Хотя формально «Без пятнадцати сутки» тоже устроены по хронологическому принципу. Естественно, по весьма парадоксальному в соответствии с названием. Первый сюрприз ожидает нас весьма рано — в стихах, написанных едва ли не полвека назад. Напомним: типовому культурному соотечественнику тексты Гуницкого стали известны в 1981-м году с выходом альбома «Треугольник» малознаменитой в те времена команды «Аквариум». Она, собственно, и перестала быть малознаменитой после той записи, сделавшись идолищем. Соотечественник ещё более типовой, зато молодой[9], узнал Гуницкого по песне «Гибралтар-Лабрадор» из саундтрека к фильму «Брат 2». Впрочем, тут ложь: в доинтернетную эпоху на авторов текстов мало кто обращал внимания, запоминая вокалистов. Но сейчас суть не в этом.

Суть в том, что ни самые ранние стихи, представленные в книге, не похожи на тексты «Треугольника», ни стихи более поздние ничем не напоминают «Гибралтар».

В автопредисловии автор цитирует Анастасию Видмайер: «Уже более сорока лет стихи Анатолия „Джорджа“ Гуницкого занимают особое место в современной поэзии. Его неповторимый, легко узнаваемый стиль, наиболее близкий к абсурдизму, с его метафорами, оксюморонами создает необычные, зачастую абстрактные образы и погружает в особый, индивидуальный мир…» Но как сказано в знаменитой книге о митьках: «Одинаковое одинаковому рознь[10]

В сборнике есть образцы классического гуницкого абсурда. Текст «Петров», может быть, назван так в оммаж известной песне «Аквариума» про Иванова, а возможно, мы тут додумываем избыточные ассоциации, основанные на слишком долгом знакомстве с любимой группой. В любом случае это стихотворение, начинающееся строками: «Мне говорили, что на траверзе Кордовы / Порой встречаются безумные коровы…» прям-таки просится в переиздание «Треугольника». Хотя датировано 2015-м годом.

Однако сие исключение, скорей. Модуль абсурда в большинстве текстов книги остаётся стабильным, но сильно меняются фазы этого абсурда (о поэзии иногда удобно говорить в терминах математики комплексных чисел). Тексты, датированные семидесятыми, по большей части напоминают переводы несуществующих текстов англоязычной университетской поэзии. Сейчас таких переводов мы знаем премного, и они, как правило, удивительно скучны. Среди новых стихов Гуницкого подобных творений нет, что понятно: когда вокруг сплошные симулякры, самому творить симулякры неинтересно.

Гораздо чаще стихи, написанные автором в новом тысячелетии, являют собой каталоги —

 

Сплошной туман
Да и ладно
Большой обман
Нет не нужно
Крутой шалман
Было славно
Хромой канкан
Слишком скучно
Пустой карман
Неизбежно
                   06.05.20

 

И, разумеется, как бывает почти всегда, самое интересное не укладывается в рамки основной, пусть даже очень интересной, стилистики. Вот два стихотворения, разделённых десятилетиями. Первое написано в 1975-м:

 

***
Грустную радость жизни
Почти никто не слышит,
Люди думают: счастье огромно,
Совершенство формы, громкая музыка…
А я еду в троллейбусе
И в руках моих — тонкая нить,
Она живая и трепещет
И улетает в бесконечность,
Минуя февральский лед.

 

Второй текст говорит о почти том же месяце того же года и, кажется, даже пресловутой «дымки времени» в нём незаметно. Разве что прямое датированное упоминание  выдаёт эпоху:

 

***
В марте семьдесят пятого
Не было знания о грядущем
Нет его и теперь
Буйное властное солнце
Ни полслова не молвит о том
Что произойдет завтра
Видимо тоже не знает…

 

Есть ещё один текст, созданный в феврале 2020-го, но будто в том же троллейбусе. Стилистически там есть некое сходство с повествованиями Дмитрия Данилова, хотя премного лаконичнее. Но грузовик скучно зевает, незнакомый прохожий падает, сразу поднимаясь, и над всем довлеет «Долгое / Томительное предчувствие весны».

Разумеется, в стихах свежих лет присутствует лёгкое мелькание гаджетов, грусть от факта, что «Нас переводят на цифру», но в целом «Ничего не меняется / Cлышна баллада рок-клуба». В длинном и неимоверно трогательном — а оба прилагательных нечасто применимы к поэзии Гуницкого — стихотворении «Ёлки» прямо сказано, что

 

… двадцатый век
Не закончился
И мы часто и много
Слушаем рок-н-ролл
Ходим на концерты
Достаем контрамарки
Смеемся над Брежневым
Пьем иногда и не очень
Заходим в Сайгон
И в букинист на Литейном…

 

В какой-то момент может возникнуть ощущение, будто поэзия Гуницкого не подлежит видимой эволюции, как не подлежат такой эволюции, скажем, хайку. Должен же кто-то быть Хранителем времени. Тем более автор вроде не отказывается от этой роли. Помните формулировку из коана про «сегодня тот же день, что был вчера»? Настолько удачную, что «Аквариум» включил её в свои песни аж дважды? Так вот: Гуницкий в книге улучшил неулучшаемое, сказав: «Сегодня случилось вчера». Так точнее и эффектней, ибо не очень ясно, что и когда произошло.

Личный ход времени тоже огорчает автора минимально. Присутствует скорее лёгкая досада, нежели трагедия:

 

Редактируя рукопись собственной жизни
Нашел несколько лишних запятых
Вроде бы незначительные ошибки
Только их уже не исправить

 

К счастью, сложность вновь побеждает. Благодаря, как ни странно, времени. В строчках  «…внезапно земля / Потянулась к небу». Ключевое слово, разумеется, «внезапно». Автора интересуют именно такие масштабы времени. Ведь каждый из нас способен осознать и даже почувствовать скорость движения континентов. Вернее, каждый, кроме лысых: материковые плиты движутся со скоростью роста волос. Плюс-минус какие-то совсем мизерные поправки.

Поэтому измерить днями и часами темп перемен в стихах Гуницкого сложно. Очень уж переменен и своенравен этот темп:

 

***
Иногда время помещается на ладони
Порой ему не хватает десятилетий
Прошел день
Но не до конца
По-прежнему хочется быть

 

Абсурдизм текстов книги имеет удивительную природу. Про такой абсурдизм Камю переписал «Миф о Сизифе». Этот абсурд неотличим от стоицизма. «Жить не уповая» ведь и означает принимать время в полной его протяжённости, не меряя его своевольной меркой и не переменяя жизнь под его ход. Наблюдая — равнодушно или деятельно.

 

Отвечает ли Алёша Виталию Пуханову?

Книга Пуханова[11], если рецензент не ошибается, открыла новую поэтическую серию издательства «Пальмира». Однако сказать, что задала этой серии тон, — нельзя. Мы ж видели, сколь различны уже первые из рассмотренных авторов, а дальше разнообразие стилей будет лишь нарастать.

Сборнику предпослана краткая аннотация: «В книгу скандально известного поэта, блогера и критика Виталия Пуханова вошли циклы стихов «К Алёше» и «Алёше из Страны дураков с любовью», исполненные горькой иронии и мудрости». Это подстава. Можно включать сарказм. К счастью, Виталий Пуханов не боится подставить весь борт своего корабля, ибо знает собственную бронебойность и снарядоустойчивость.

Да и скандальность Пуханова в общесетевом масштабе, по-моему, невелика. О литературном казусе, впрочем, несколько выходящем за рамки литературы, автор рассказывает сам:

 

Ты помнишь, Алёша, мы сочинили стихотворение,
               посвящённое блокаде Ленинграда?
Стихотворение стало резонансным, и нас даже
              собирались привлечь по 282 статье УК РФ,
А мы с тобой были вдобавок «двое и более лиц», нам
              полагалось суровое наказание…

 

Действительно, в 2009-м году текст о тарелке щей, съеденных в 43-м на улице Марата и приготовленных из чего не нужно, вызвал определённый шум. Но то — дела минувших дней. Воды утекло немало. А книга написана сравнительно быстро, тексты, её составившие, говорят зачастую о временах прошедших, но не слишком давних, о тех, что автор застал непосредственно. И все эти годы рядом с ним был Алёша. Существо неопределённого статуса. Воображаемый друг детства — это скорее норма, как говорят нам Астрид Линдгрен, Алан Милн и Владимир Леви. Суровые детские психиатры порой такую норму отрицают, но кто ж их спрашивает?

Однако со временем детский друг превращается в тульпу — персонажа тибетской мифологии, «пустого человека», сотканного из мыслей. Может ли этакое создание говорить, вопрос дискуссионный, но памятью обладает бесспорно. Из диалогов с его запоминающим аппаратом книга и состоит. Алёша замечательно помнит всё. Прежде всего — невоображаемых друзей. Состоящих из плоти и, увы, крови:

 

***
Ты помнишь, Алёша, уральского поэта Тараса
              Трофимова?
Он носил толстые перчатки на голое тело,
Возможно, то были вратарские перчатки, но выглядел
              в них Трофимов так,
Словно он Джейме Ланнистер и ему отрубили обе руки.
Тарас Трофимов был молодой талантливый поэт,
Писавший нечто подобное тому, что сегодня пишет
              в стихах прозаик Сальников.
Слушать Трофимова было приятно,
Пить с Трофимовым было приятно,
Однажды мы напились вчетвером с Трофимовым
              и Чепелевым,
А утром они сказали, что больше с москвичами
              не пьют.
Они же не знали, Алёша, что нас с тобой двое, а они
              честно пили в одно рыло.
Тарас пил, не снимая перчаток, не роняя, впрочем,
              граненого стакана стограммового.
Много лет назад погиб поэт Трофимов, под поезд
              попал, говорили.
Забылись лицо и стихи, а перчатки остались,
              непредсказуема цепкая память.

 

Была у автора рецензии хулиганская мысль: свести отзыв к разбору этого текста, открывающего сборник. Тут о каждой строчке можно сочинить главу. Например, отчего некий Джейме, персонаж странноватого и невнятного культурного продукта, вдруг оказывается реальнее реального Тараса Трофимова?

Однако ужимать интересную книгу до одного текста скучновато. При том что текст важнейший. Много лет назад Дмитрий Кузьмин сформулировал важный тезис, характеризующий современную поэзию, — «зоны непрозрачного смысла». Термин имел отношение к некоторым моментам, ясным для автора, но совершенно непонятным несколько постороннему читателю. Зоны эти зачастую имели свойство проясняться с годами. Строки, «К Talon помчался: он уверен / Что там уж ждёт его Каверин» наверняка были притягательны, но неясны для обитателя орловской усадьбы, выписывающего поглавные выпуски «Евгения Онегина».

С распространением интернета таких зон становится меньше. Прочесть о Василии Чепелеве, Тарасе Трофимове, Алексее Сальникове, упомянутых в стихах Пуханова, нетрудно. Можно даже глянуть их фотографии и представить процесс выпивки с этими достойнейшими людьми.

Аналогично обстоит дело с концептом «двойной самоотрицающей иронии», сформулированным Данилой Давыдовом. Если б ирония поэта Пуханова была всего-навсего двойной! Дмитрий Бавильский в своей рецензии[12] написал, что Пуханов есть «стоик, замаскированный под киника». Верно. Но в ещё большей степени определение относится к Алёше. Я совершенно по-детски уверен: где-то далеко за кадром Виталий Пуханов объясняет невидимому собеседнику: «Алёша, всё нормально, я не спятил. Но ты ж знаешь, кто нас окружает. С ними надо на их языках». Алёша соглашается, скрипя сердцем. И помогает читателю принимать за чистую монету такие, например, строки:

 

<….>
Но больше мы ничего с тобой о Петре Вегине никогда
              не слышали и не читали.
Мечтая о славе, Алёша, вспоминай иногда поэта Петра
              Вегина, как вспоминаю его я,
И тебе не захочется ни похвалы классиков, ни доброго
              слова лукавых товарищей,
Завтрашних безвестных покойников.

 

Попробуйте в наше время стать «безвестным покойником». То есть покойником — запросто, но с безвестностью будут проблемы. Тем более о какой безвестности Вегина можно говорить? Очень даже влияющий поэт!

Пуханов, как истинный мастер кун-фу, не применяет мастерство без нужды и тщательно его скрывает, но пластика выдаёт. К примеру, разнообразием ритмов при стандартном, как в дописьменном фольклоре, зачине:

 

Ты помнишь, Алёша, каким прогрессивным был
              рабовладельческий строй…

 

Отправим глагол «был» во вторую строку — получим ритм «Каховки» с соответствующими коннотациями, переносимыми на весь текст, развивающийся далее в совсем ином темпе. В книге есть дивное лирическое стихотворение про королеву Мод. Есть просто невозможные, казалось бы, для жителя мегаполиса стихи про май семнадцатого и май девятнадцатого года. У москвичей же обычно память, как у золотых рыбок, — к апрелю не помнят, каковой выдалась зима.

Есть недлинный текст, говорящий о разнице нашего и забугорного детства больше многих педагогических штудий:

 

<…>
Была одна на всех дверца за нарисованным очагом,
Ключ от неё покоился на дне болота под охраной
              черепахи.
А в каждом, в каждом, Алёша, английском доме
Был старинный шкаф с дверью в волшебную страну.
<…>

 

Есть, наконец, разбросанные в книге и сконцентрированные в одном стихотворении детские страхи. Мы, люди поколения, успевшего получить среднее образование в СССР, кажется, давным-давно вытеснили из своих умов страх большой войны. Точнее, актуальные неприятности последовавших лет вытеснили потенциальный кошмар. Но, оказывается, никуда не вытеснили. Прикрыли чуть. И умелые отсылки тот страх пробуждают.

Наличествуют ли причины для того, чтоб на книжку поворчать? Наверное, да. Ещё раз воспользуемся митьковской терминологией. Было у них определение: «сделано заподлицо». То есть как-то уж слишком тщательно. Причём термин может касаться не только избыточно чистовой отделки, но и обратных явлений. Один такой момент в книге Пуханова присутствует.

В книге этой есть налёт юродства. А юродивому положено кидаться в публику человечьим и собачьим калом. Иногда лирический герой, не будучи уверен, что выглядит как архетипический юродивый, стремится это непременно подчеркнуть. Зато юродивому дозволено сказать важнейшие вещи. Например: «…только коррупция способна победить коррупцию». Ну да. Тут прямолинейность не портит стихотворения. Она вообще не портит стихов Пуханова. Хотя скрытого морализаторства в книге — хоть отбавляй. Теперь запрещено давать советы молодым людям, их надлежит лелеять, они же лучше нас. А Пуханов вполне искренне советует молодняку не маяться дурью, но делать дело.

Становится ли подобное морализаторство поводом для недовольства книгой? Совсем нет. Оно становится поводом для скандала. Только не в бытовом и привычном смысле, а в том, который придавал этому слову философ Рене Жирар. В его книгах, например, в «Козле отпущения» есть понятие «мимезиса»[13]. Это когда человек делает не то, что ему в самом деле хочется, а то, что диктует окружение. При этом человек абсолютно искренне счастлив своим соответствием запросам коллектива! Человек тусуется с иностранцами, приехавшими на футбольный чемпионат, ездит на поэтические фестивали, чтоб читать стихи собутыльникам, жалеет, что не стал гомосексуалистом, как участники вон той успешной литературной группы, грустит, что выпил мало водки, стремится примкнуть к армии мёртвых поэтов (желательно не умирая физически). Человек счастлив быть включенным в избранные им структуры. А потом его принакрывает чувство проживания не своей жизни. Происходит миметический кризис. То есть скандал. Пуханов в количествах проговаривает такие ситуации. Вроде даже и не осуждает особо, говорит нечто смешное. Но ощущение пустоты такого существования они с Алёшей внушить умеют. В этом (и только в этом) смысле книга действительно скандальна.

Порой авторские требования к самостоятельности мышления ближних чрезмерно высоки. Это сильно заметно в финальном разделе: «Алёше из Страны дураков с любовью». Та страна и вправду выглядит придурковато. Но небезнадёжно: мол, почистить бы ту страну от балласта… Только не выйдет. Здесь уместно сравнение с человеческим геномом. Он у нас процентов на девяносто состоит из мусора. Потому что естественный отбор мы старались смягчить и развивались довольно извилистым путём. Вот у бактерий идеальный геном — простой и строжайше функциональный. Надо ль нам такую степень чистоты? Да вроде нет. Пуханов же отлично сказал про время, нас сформировавшее. Из этого времени и прихватила Страна дураков цветущую сложность своего генетического аппарата. Избыточную, кривую, живую сложность.

Вернёмся к метафоре пустых листовок. Разбрасывает их человек, люди подбирают, головами кивают. Дескать, все всё знают. А что знают? Того никто не знает. Как не надо — знают, а как надо — никто не знает. Даже Пуханов. И хорошо. Знал бы, вряд ли б написал такую книгу.

 

Оригинальные заводские детали

Любовь Колесник явила себя в 2016-м году подборками сразу в нескольких литературных журналах. Публикации оказались заметными и очень необычными. Темпа автор не снижала, каждое новое появление в печати открывало некую дополнительную грань поэтики. Продуктивность чуть даже удивляла. А потом вдруг оказалось, что в родных тверских краях Колесник — весьма известный поэт, давно присутствующий в литературе и к моменту прихода в толстые журналы выпустивший аж три книжки. Вскоре вышла четвёртая. Теперь — пятая.

То ли повторный старт повлиял, то ли упомянутое разнообразие, то ли успешное биографическое мифотворчество в социальных сетях, но каким-то парадоксальным образом любую крупную публикацию, а тем более — сборник стихов Любови Колесник читающая публика воспринимает как очередной дебют.

С книгой «Музыка и мазут»[14] получилось аналогично. Аналогии поэзии и спорта не слишком хороши, поскольку очевидны, но, кажется, в данном случае они будут уместными. Давным-давно, когда спорт не был коммерцией, соревнования фигуристов состояли из трёх этапов: «школы», подразумевавшей вычерчивание установленных фигур на льду, обязательной программы и произвольного выступления.

Вряд ли автор составляла книгу по сходному принципу, но вышло похоже. Первая часть исполнена центонами. Обожаю этот прием! Особенно когда он выполнен технически безупречно, ненавязчиво и уместно. В данном случае дело обстоит ровно так. Вот Бродский:

 

Я варила заборы, чифирь и джинсы
и хранила ваучер под замком.
Самое громкое, что я слышала в этой жизни, —
колокол, в который звонит обком…

 

Вот Георгий Иванов: «идёт старик, несёт корзину — / в корзине стынет пустота[15]». Ещё интересней варианты, когда отсылки идут на уровне смыслов. Почему интересней? Потому что опасней: очень уж легко скатиться в неумную пародию. Колесник этого избегает. Привет Борису Рыжему[16] делается элементом диалога, где смех направлен на ситуацию, а не на предшественника:

 

* * *
Мокра от слёз подушка девичья.
Сама не скажет ничего.
Татуировка Ходасевича
есть на предплечье у него.
<…>
Но сердце ёкало и таяло,
теснилось в маленькой груди…
Набила на плече Цветаеву:
Елабуга-41.

 

Отсылки могут быть многослойными. Строка «креозотно кричит электричка» побуждает вспомнить не только исходный романс за авторством Н. П. Макарова, но и песню Александра Башлачёва, тоже достаточно центонного автора. А волшебный запах шпал возникает сам собою.

И всё-таки к финалу этого раздела постоянные отсылки к поэтам, творившим ранее, не то чтоб утомляют, но начинает казаться, будто автор демонстрирует нам круг чтения, версификаторские навыки и варианты применения предсуществующих вариантов письма к актуальной ситуации. К счастью, всё опять оказывается не так.

Первый раздел завершается очень вовремя, а его смысл делается ясен в разделе втором. Прямо скажем, самом мрачном в книге. Смысл тот, что всё до нас создано и всё до нас украдено. Причём создано криво, а украдено неэффективно. Снова возникает некий парадокс: авторские хронотопы узнаваемы и нетривиальны. Провинциальная Тверь, город действительно худо устроенных дорог и странного зонирования, воплощает неуютный мир. В свою очередь «мёртвый речной», то есть заброшенное и рухнувшее здание речного вокзала, оказывается жутким сердцем жуткой Ойкумены:

 

* * *
в твери все обычно
под колёсами москвича пострадал нетрезвый
отпущен домой
<…>
сижу
с телефона читаю карамзина
он плакал в твери ещё в тысячу восемьсот
весна

 

Героиня — тоже не абстрактная девушка, приближающаяся к среднему возрасту, а очень живой человек. Работает на  заводе. Похоже, фотографом или в пиар-службе. Жить можно, но нельзя. Виноват в такой нежизни кто-то малопонятный, но существующий:

 

* * *
Спасибо заводу за занятость и зарплату,
тебе — за ладонь, протянутую вчера.
Согласно безошибочному Росстату,
я — служащая (кому?),
а мой городок — дыра,
<…>
Держала бы крепче рука твоя — это да…
И если однажды я перегорю и тронусь,
никто не заметит этого никогда.

 

Многие стихи этого раздела начинаются с чистой ярости, а завершаются обоснованием и объяснением этой ярости: мы опоздали. Стихи написаны, жизни прожиты, догоняем умерший СССР, «Красные с белыми примирились в “Красном и белом”», а жаловаться можно разве что Юрию Гагарину.

Книга, завершись она второй частью, была б вполне хорошей. Мир представлен убедительно, а уж что он оказался унылым — не вина поэта. К счастью, «Музыка и мазут» продолжается. Верней, начинается заново. Я оттого и сравнил ход этой книги с турниром по фигурному катанию, что вслед за программой технической (автор читала то-то и то-то, относится к прочитанному так-то и так-то), вслед за программой обязательной (мир, где живёт и пишет поэт, выглядит вот таким образом, думает об этом поэт именно то, что изложил), наступает время программы произвольной. Наступает примерно со следующего текста:

 

* * *
когда церковь
становится не нужна людям
в ней поселяются деревья
прорастают из семян
тянутся к небу
и каждым своим листом
просят бога за людей
которые стали жить
как деревья

 

Возникает удивительно личное пространство. И время тоже:  от событий древних, через «Ржевскую битву» — цикл стихов, запомнившийся по публикации в «Дружбе народов»[17], — к голограмме. Или к отражению нашей юдоли в чуть выпуклом зеркале, где папы с мальчиками ловят крабов, думая о полузабытых любовях; другие папы шлют алименты и эсэмески брошенным ими мальчикам, идущим в школу; самим мальчикам снятся стареющие певицы; цветы зевают; поэты едят из бутылок; мир остаётся прежним, переменяясь:

 

<…>
В воздухе Москвы дерутся запахи:
пицца, плов, пальмира, чайхана.
Говорки Донецка и Елабуги,
Ближнего Востока имена.
<…>

 

Нет-нет, никакого идеализма! Мир весёлым не становится. Он делается живым. Ломким, покорёженным, но живым. Исчезать из такого мира совсем не хочется. Разве только природу свою чуть переменить:

 

* * *
стиральная машина
отплёвывается деталями
чувствую себя сантехником
попавшим в узкое место
а хочу быть лилией и не прясть
только фотосинтез и то по праздникам
равнодушно взирать на окружающую суету
непременно из керамического горшка
и слышать вдалеке гул
уже не моей стиральной машины

 

Прочтя книгу, можно, конечно, задать ехидный вопрос: когда Любови Колесник надоест раз за разом дебютировать? Но зачем его задавать, если стратегия работает, стихи получаются и книги тоже?

 

«История любви в городе снов»[18]

Алексей Александров долго писал стихи, почти не публикуясь. Был весьма известен, присутствовал в антологиях, но печатал собственные творения неохотно. Да и, кажется, не отличался творческой плодовитостью. Ситуация переменилась вслед за выходом тоненькой дебютной книги[19]. Новые стихи стали появляться в аккаунте Фейсбука почти ежедневно, а новые книги в разных издательствах с некоторых пор — ежегодно.

При этом книги были именно книгами: сюжетными, обустроенными, контрастирующими с управляемым хаосом фейсбучного поэтического бытия. «Жизнь Ивана Ильича»[20] продолжает хорошо начатую традицию.  Познакомимся с героями; главных тут четыре.

Собственно Иван Ильич: не толстовский, конечно, а совсем другой. Он — родной и, скорее всего, старший брат Сергея Ильича, героя стародавней песни всё того же «Аквариума» (автор текста — Анатолий Гуницкий, один из героев нашей статьи). Тоже живёт на границе сна и яви, то есть необыкновенно мечтателен. Возможно, пенсионер. Имеет ли внуков — вопрос открытый. Есть жена, дети, некое владение с фруктово-ягодным садом в окрестностях Саратова. В имении обитают семья куриц во главе с петухом и лошадка.

Алёша. Личность тоже загадочная. Похож на двойника-антипода Ивана Ильича. Сначала кажется, будто сон одного — явь второго, и это взаимно: «Всё ждет, когда уснет Алеша, / Вернется в дом Иван Ильич». Но нет. Иногда герои встречаются. Тогда Алёше достаётся роль Петьки при Чапаеве, Уотсона при Холмсе, Алёши при Пуханове — примерно такой стиль. Тот же это Алёша, что даден Виталию Пуханову, или у всех двойников одинаковые имена, мы не знаем. Кажется, нет. Этот Алёша при декларируемом простодушии весьма хитёр и многое скрывает. Когда Иван Ильич, пустившись на разыскания исчезнувшей лошадки, пропадает сам, Алёша даёт весьма сбивчивые показания:

 

<…>
Во всем виноваты электрик и газовики,
Кыштымские карлики, скандинавские великаны,
Грузовики на границе Пензенской области,
Рэперы, зачем-то ходившие в Кремль,
Мюллер, так и не забивший на мундиале.
<…>

 

Упомянутые персонажи в книге действительно присутствуют, наводя суету, но роль их остаётся непрояснённой. А вот на будущее Алёши есть намёк. Похоже, он заслан из некоего мира с не очень хорошими целями. Или задание его лежит вне нашей логики. Есть вариант, что он — отражение Иова в зеркалах многомерного континуума. На это намекает обещанная ему награда:

 

<…>
И новую семью предложат, и дадут
Достаток и покой, он полетит навстречу,
И слово, что давно шевелится во рту,
На землю упадет стремительной картечью.

 

Представляет ли собой Алёша авторское альтер-эго, — вопрос открытый. Но тёзка Александрову он точно.

Во второй части книги после исчезновения главного героя начинается полный Малхолланд драйв, усугублённый рваным течением времени. Сон и явь почти перестают отличаться:

 

<…>
И уже не различишь,
Где и с кем случилось это,
Ветер это или мышь,
За который год газета

 

Разве что в мире снов чуть маловато подробностей. Но кто ж их заметит в динамике и вечной смене декораций? Культурное пространство всегда влияло на сны, но теперь на сны распространяется даже искусство:

 

* * *
Легкая кавалерия и человек с топором,
Но не надо бояться, надо идти напролом.
Иначе они объявят тебя не годным
Для сводного хора в одном заведении модном,

Где человек-собака и сломанная кукушка,
В чашках коньяк, сжигающий всё внутри.
За выстрелом вверх следует — раз-два-три,
И назначается этого года Пушкин.
<…>

 

В первой строке — прямая отсылка к публицистическо-критической рубрике журнала «Вопросы литературы», а дальше всё просто. Разумеется, «просто» лишь рамках эстетики, созданной Александровым. Эстетика та неразрывно связана с техникой, живущей «на кончиках пальцев». И получаемый культурный продукт, будучи результатом автоматического письма, отражает реальность точно фотоаппарат, настроенный на макросъёмку: объект в фокусе, но фоном становится вся совокупность культуры, какая она есть в данную секунду.

Прошу прощения: наверное, в точности пояснить мысль не сумел, а от темы отвлёкся. Мы так и не упомянули третьего героя. Это, конечно, Саратов. В предыдущей книге[21] Александров представил этот город во множестве измерений — как место, где встречаются тени прошлого, гости из будущего, а сами обитатели вольны посещать разные слои снов. Правда, не будучи уверенными, что вынырнули в уровень реальности, который сами оставили некоторое время назад.

Казалось, добавить к такому описанию нечто новое сложно. Но автору удалось. Глянем на репутацию города. Дорога «в деревню, к тётке, в глушь, в Саратов» уже двести с лишним служит направлением в никуда. Современные новости из города тоже часто поражают. Саратову досталась роль эталона и архетипа провинции. Но парадокс в том, что, становясь эталоном и архетипом, ты обретаешь самость! И перестаёшь быть провинциалом в оценочном смысле термина. Получаешь собственный взгляд вовне: «Арбат перемешался с Невским».

А вид на собственное место обитания делается не размытым и раздвоенным, как у нетрезвого, но панорамным. Или фасеточным. Вроде город-то обычный, как везде: «В провинциальных городах / Болеют ипотекой долго». Пейзаж за окошком тоже стандартный, хоть ты наяву его разглядывай, хоть  в нелёгком сне:

 

* * *
Сны стоят многоэтажные,
Во дворе скрипят качели.
Ходят птицы очень важные
И заглядывают в щели.
<…>
Времена грядут тревожные,
Имена молчат забытые,
Воют ночью волки ложные,
Как перед последней битвою.

 

Мир будто создан советскими фильмами. Вернее, день, сон, кино и литература смешались. Затем кино умерло, и многое умерло вместе с ним:

 

* * *
Саратов — родина карликовых тракторов,
Раньше их здесь водилось множество,
Ездили по степи, швырялись глиной,
Но их всех переловили колхозники.

А потом перебили и их,
Слишком вкусный пекли хлеб,
Самогон славился на все Поволжье,
Остались только угрюмые дачники…

 

А вот литература осталась. И творит саратовский текст теперь именно Алексей Александров. При всём изобилии нынешних саратовских талантов, а поколение поэтов там сейчас живёт и правда уникальное, мифологию города в последние годы создаёт именно он. Вернее, открывает уровни и слои поволжского бытия:

 

* * *
Есть на Волге таинственный остров
С Наутилусом в маленькой бухте
И огнями сигнальных костров,
С кочегаром, стоящим на вахте,
С партизанами в утлых землянках,
С огурцами на грядках засохших.
Есть на Волге Саргассово море
И чудовище с мордою щучьей,
Заспиртованный призрак русалки….

 

Пока мы говорили о движении вниз, вглубь и вбок. Плюс сдвигались во времени. Однако есть же сферы горние. Туда нас поведёт четвёртый герой книги — знаменитый саратовский персонаж Юрий Гагарин. Его в рецензируемых нами книгах из поэтической серии издательства «Пальмира» много. Наверное, больше всех прочих исторических персон. На втором месте, кажется, Виктор Цой, а на первом — Гагарин. В свою очередь у Александрова Гагарина ещё больше, чем у остальных авторов. Он играет сразу несколько культурных ролей. К примеру, отделяет младшее бестолковое поколение, не поклоняющееся ему:

 

<…>
Они говорят с нами на марсианском — йоу,
Позабыли Гагарина и Королева,
Потому что всё у них хорошо.

Старость — это где-нибудь под Воронежем
В маленьком домике, в заштопанном корабле,
Чтобы быть поближе к земле.

 

Первый известный мне случай старческого брюзжания у Алексея Александрова. Пока в шутку, но лиха беда начало. Такие вещи у любимых поэтов замечать интересно, полезно и приятно. Образ старости у автора пока теоретический, абстрактный, романтизированный. Хотя грусть по отнятому космосу присутствует, пронизывая всю книгу. Странноватая грусть: у нынешних детей шансов слетать на орбиты примерно столько же, сколько было у нас, рождённых на рубеже шестидесятых-семидесятых. Я даже пилотом космолёта не хотел быть. Думал пассажиром слетать на Марс. После этого у пары поколений даже и таких мечт не было. Теперь снова есть, говорят. Космос тянет, манит, не пускает:

 

* * *
А проснешься — в небе звезда горит,
Это ночь надела мундир парадный.
Хочешь выйти в космос, а он закрыт,
Дверь подергаешь, так и идешь обратно…

 

Но если честно-пречестно, так ли уж в космос физически-то хочется? Пребывая тут, на Земле, поэт Александров прекрасно управляет временем. У него получается совсем невозможное даже — быть медленней времени!

 

<…>
Нальешь так вот стопочку,
Закусишь огурчиком,
Задумаешься о литературе.

 

Стопочка тут исполняет примерно такую роль, которую аятолла Хомейни отводил в своих стихах кувшину вина. Теоретическую, стало быть. Может, нужна эта стопочка для более прочного соединения времён и миров, тоже расположенных стопочками.

Право, нельзя столь апологетически заканчивать отзыв на книгу даже сильно любимого поэта. Надо если не придраться, так хоть пожелать. Например, очень хочется прочесть сборник стихов Александрова. Не новую концептуальную вещь, а, например, best hits. Ни для чего, а просто так.

И кроме того: в девяностые и нулевые, когда царил и командовал всеядный постмодерн, Алексей Александров казался чуть ли не оплотом традиций. Теперь постмодерн мёртв, Александров — живее всех живых и стал именно что хранителем постмодернистского письма. Иногда полезно не спешить.

 

«Что и остаётся…»[22]

В длинном и умном предисловии к книге «Вы находитесь здесь»[23] Владимир Козлов рассказал о восприятии стихотворения «Чайник»: «Так что же произошло за эти десять лет? За скупой картинкой легко увидеть, что все персонажи за это время в некотором смысле умерли. Тех высокомерных ребят, которые по праву живых брали у мертвых без всякого чувства вины, — больше нет. С ними произошло то же самое, что с тем заводом. А значит, ребята были неправы. Об этом рассказчику, единственному выжившему и «застрявшему меж мирами», сообщает выученный закон Бернулли». Причём тут закон Бернулли — более или менее понятно. Именно согласно этому физическому закону ветер в природе срывает неустойчивые крыши. В жизни тоже. Сложней с положением, гласящим: «значит, ребята были неправы». С каких пор гибель героя вдруг стала символом поражения? Герою она вполне к лицу. Тем более речь идёт не о гибели всерьёз, но скорей о социальном поражении. Отвечать на поставленный вопрос можно долго. С удовольствием, с отступлениями. Тем и займёмся.

Много лет назад, выступая в музее Маяковского на сборном, но невероятно сильном по составу поэтическом вечере, Переверзин был неожиданно вызван на сцену из-за кулис, где замечательно проводил время с коллегами. Как бы извиняясь за неловкую паузу, он начал читать стихотворение о чайнике прямо на ходу. Разместился за столом, продолжил, отдышался, дочитал, осознал, где находится и что делает. Текст завершился, пора было переходить к следующему. Александр начал: «Курили, мялись у сараев…» — то есть снова это же стихотворение. Положение спас организатор вечера — всё тот же Виталий Пуханов. Вышел на сцену, перелистнул книгу на стихотворение о папе, Саша Переверзин продолжил чтение. Дальше всё стало идеально.

История эта имеет ряд смыслов. Например, характеризует и важность «Чайника» для автора, и общий, не слишком значительный корпус текстов, представляемый им публике. В новой книге стихотворение о сборе цветмета и чермета на брошенном заводе вошло в раздел относительно старых стихов. Раздел этот хочется хвалить безотносительно идеи книги и всего такого прочего.

На Переверзина ворчали десять лет назад и продолжают ворчать сейчас. Говорят, что он пишет сразу избранное. А вторая часть книги «Вы находитесь здесь» представляет собой избранное из избранного: лучшие стихотворения сборника «Документальное кино», получившего общее признание и премию «Московский счёт».

Во все времена существует некий канон обязательных к знанию любителями поэзии текстов. Сейчас, когда круг таких любителей неширок, а вкусы чрезвычайно разнообразны, канон продолжает жить и пополняться. И стихи, напечатанные сперва в «Документальном кино», а затем и в новой книге, безусловно, в такой канон входят. Было очень интересно, куда двинется не склонный к обильному сочинительству автор, уже вдруг сделавший очень многое.

Проще всего сказать о внешних траекториях движения. Тематически среди новых текстов стало меньше безумия, но больше стихов о физической смерти. Причём о смерти часто бессмысленной и вечной, никак не переменяющей мира, не допускающей финальной коммуникации:

 

* * *
С утра на простыне летал
из Мурманска в Париж,
в Латинский выходил квартал
по галерее крыш,
шептал про языки костра,
короткий хрип исторг…

Во время смены медсестра
везёт тележку в морг
и думает о том, что ведь
не съеден бутерброд,
и где купить и что надеть
на старый Новый год.

 

Вообще-то, само заглавие книги «Вы находитесь здесь» воспроизводит фрагмент большой навигационной таблицы на кладбище. Вполне уместной там, служащей напоминанием. Меньше стало игр с поэтами-современниками и некоего подмигивания им. Об этом свидетельствует, например, сочинённая в книге и дико смешная альтернативная история русского верлибра — с получением томоса, с захватом Союза писателей. Географически стихи двинулись на северо-запад. То есть центром мира по-прежнему осталась Мещёра. В частности — окрестности Шатуры, где, уйдя на болота, так легко не вернуться или вернуться упакованным в чёрный мешок. Но альтернативной локацией, местом, где живут поводы ко многим стихам, раньше была Москва, а теперь действие сместилось примерно к треугольнику Зубцов — Великий Новгород — Вологда.

Сдвиг этот начался достаточно давно. Явным образом, наверное, с поэмы «Плот на Волхове», написанной в 2013-м году. Предваряя появление её расширенной версии в книге, автор пишет: «…более сюжета меня привлекала личность святителя Иоанна и связь событий, происходивших в XII в веке, с современностью». В этих словах представлена своеобразная квинтэссенция творчества А. Переверзина и особенно — его новых стихов. Но сперва о поэме. Прошедшие с момента публикации восемь лет показали: творение заняло некое существенное место, но всё-таки кажется не очень понятым и недооценённым. Причиной недооценки стало именно непонимание. Поэму интерпретируют или как буквальное изложение жития Иоанна (те, кто жития не читал), или как опровержение фактов того жития. Меж тем Переверзин волен тут ровно в том, в чём он волен: поэма предполагает мотивы действий и заполняет лакуны, в каноне не отражённые. Внешний результат победы над бесом легко описать строчками Сергея Шнурова из песни «Свобода: «Только когда плывёшь против течения, / Понимаешь, чего стоит свободное мнение», — а внутренние смыслы гораздо сложней. Мы пытались сказать о них в сравнительно давней статье[24]. «Можно ли вообще якшаться с бесами, даже, например, используя их в качестве транспортного средства для путешествия в Святой Иерусалим? А если все-таки заговорил и победил ворога, надо ли соблюдать данное ему обещание? А позволительно ли нарушить этот обет во имя спасения души человека? А когда нарушил, то можно ли надеяться на искупление?» Словом, поэму лучше перечитать.

Дальше сложность: «Плот на Волхове» оказался (или показался читателю) столь важным явлением, что дальнейшее творчество автора во многом воспринимается через его призму. Иногда сходство определено тематически, что, например, касается цикла «Никола Вологодский». Порой влияние можно заметить на уровне, расположенном между техникой и смыслом. Мотив столкновения авторского своеволия с желанием героя и с чем-то весьма непонятным стал для Переверзина характерным:

 

<…>
Я придумал всё в этом тексте, я автор, я не хочу,
чтоб он плакал о сыне, а это значит,
он не будет плакать о сыне. И я молчу.
Все молчат.
                   Только кто там о сыне плачет?

 

Автор — сотворец, но кому он сотворец? Пафосно говоря, сотворчество происходит с историей культуры. С культурой в её истории и развитии, если точнее. Действительно, назло модным тенденциям дикая природа для поэта — среда скорее враждебная. Уж точно — непонятная и не подлежащая развитию. С Заболоцким, кажется, Переверзина ещё не сравнивали и, по-моему, зря не сравнивали. Значение имеет человеческое. При этом абсолютное большинство живших и творивших людей умерли. Имена их не сохранились. Вещи, непосредственно изготовленные их руками, — тоже. Но взаимное влияние минувшего времени на человеческий масштаб и человека на ход времени крайне важны. И ты тоже повлияешь, не оставив имени.

Возникает своеобразное русское самурайство: жить, будто ты уже умер, как завещала великая книга «Хагакурэ». Отсюда интерес к тем, кто ушли, уходят или живут неосознанным, инерционным образом. Их не надо воспитывать, им не надо ничего объяснять. Их надо наблюдать и о них надо говорить. В этом состоит изыскание и фиксация родной мудрости. И тогда возникает очередной славный парадокс: не испытывающий восторгов от странноватого устройства русской жизни, довольно критически настроенный и всё понимающий абсолютный горожанин Александр Переверзин вдруг оказывается куда более важным хранителем и проводником традиций, нежели записные патриоты. Хорошо же!

 

Такие вот интересные получились книги о времени и о сути времени. Знаете, почему они именно об этом? Потому что я их читал именно как книги о природе времени и написал о них, будто это именно книги о природе времени. Прочтёт другой — напишет иначе. Но к чтению книги эти весьма рекомендую.

 

 

_____________________________

[1] Игорь Иртеньев. Были-жили-поживали. — М.; СПб.: «Т8 Издательские Технологии» / «Пальмира», (Серия «Пальмира — поэзия»), 2020.— 235 с.

[2] Алексей Юрчак. Это было навсегда пока не кончилось. — М.: Новое литературное обозрения. 2014. — 664 с.

[3] Ролан Барт Избранные работы: Семиотика: Поэтика: Пер. с фр. / Сост., общ. ред. и вступ. ст. Г. К. Косикова.— М.: Прогресс, 1989—616 с.

[4] Всемирная организация здравоохранения.

[5] Арион, 2015, № 1.

[6] Арион, 2016, № 2.

[7] «Национальная политика – она тоньше струи комариного хуя», как говорил один знакомый майор.

[8] Джордж Гуницкий. Без пятнадцати сутки. — М.; СПб.: «Т8 Издательские Технологии» / «Пальмира», (Серия «Пальмира — поэзия»), 2020. — 112 с.

[9] гопник.

[10] Владимир Шинкарёв. Максим и Фёдор. — СПб.: «Амфора», 2005. — 279 с.

[11] Виталий Пуханов. К Алёше. — М.; СПб.: «Т8 Издательские Технологии» / «Пальмира», (Серия «Пальмира — поэзия»), 2020. — 141 с.

[12] Дм. Бавильский. Виталий Пуханов как пример русского человека в развитии. Новый мир, 2020, № 10.

[13] Рене Жирар. Козёл отпущения. — СПБ.: «Издательство Ивана Лимбаха», 2010. — 336 с.

[14] Любовь Колесник. Музыка и мазут. — М.; СПб.: «Т8 Издательские Технологии» / «Пальмира», (Серия «Пальмира — поэзия»), 2020. — 128 с.

[15] «Идёт старик, ведёт быка».

[16] «Профиль Слуцкого наколот/На седеющей груди».

[17] Любовь Колесник. Ржевская битва. Дружба народов, 2020, № 5.

[18] Единственное объяснение, данное режиссёром Дэвидом Линчем сюжету фильма «Малхолланд Драйв».

[19] Алексей Александров. Не покидая своих мультфильмов. — New York, Ailuros Publishing, 2013. — 73 с.

[20] Алексей Александров. Жизнь Ивана Ильича. — М.; СПб.: «Т8 Издательские Технологии» / «Пальмира», (Серия «Пальмира — поэзия»), 2020. — 158 с.

[21] Молчащие следы: Стихи 2015–2016. — New York, Ailuros Publishing, 2019. — 71 с.

[22] Г. Р. Державин

[23] Александр Переверзин. Вы находитесь здесь. — М.; СПб.: «Т8 Издательские Технологии» / «Пальмира», (Серия «Пальмира — поэзия»), 2020. — 133 с.

[24] А. Пермяков. Песни долгого дыхания. Арион, 2014, №4.