Зеленый всадник

Выпуск №14

Автор: Геннадий Миропольский

 

I

Рекламная открытка кафе Schuntner, посвященная его семидесятилетию, изображает расположенную наискосок через Plinganserstraße церковь святой Маргариты: церковь представлена здесь кукольным правдоподобием, водруженным на праздничный торт.

Торт стоит на кружевной салфетке.

Звонят чуть ниже за Маргаритой, на спуске с горки, у которой триста лет назад отбушевала битва за испанскую корону. Тут же рядом стоит памятник баварскому кузнецу из деревни Кохель, который по легенде одним молотом убил больше врагов, чем Герой Советского Союза летчик Кожедуб своим самолетом и бомбами, — звонят в протестантской церкви поодаль, от нее над черепицей домов в чистом голубом небе виднеется только под золото крашеный крест.

Полуголый деревенский Геркулес на памятнике окружен летней зеленью, он перекинул через бронзовое плечо позеленевшее от времени знамя баварского короля и, сжав в кулаке зеленый от ярости молот, сурово смотрит в ту сторону, где в голубое небо звонят протестанты — смотрит сквозь церковь святой Маргариты.

Однажды он сойдет с постамента и даст жару вероотступникам, как давал когда-то заносчивым австриякам в борьбе за испанскую корону.

В той сельской битве с Австрией — единственной битве кабинетной войны 1705 года, в которой баварскому королю не повезло с выбором союзника и он выбрал Францию, — старая церковь святой Маргариты была разрушена, на ее месте вскоре была возведена новая (теперь она — старая), а на церковной стене, невидимой из кафе Schuntner, как раз и изображена батальная сцена с кузнецом из Кохеля, крушащим австрияк одним видом своего молота.

Кохель сегодня — населенный пункт с шестью тысячами населения, в шестидесяти километрах от кафе Schuntner в Мюнхене. В центре городка стоит памятник тому же легендарному кузнецу, но здесь он обнажил романтический пафос, приоделся и стал похож на украинского поэта Тараса Шевченко — с роскошными усами, на груди — жилетка, в правой руке — булава, в левой — стоящее знамя, цвета которого не разобрать против солнца, и единственное, что выдает немецкое происхождение кузнеца — это бронзовые шорты, символизирующие баварские национальные короткие кожаные штаны.

В Кохеле начала ХХ века жили Франц Марк с женой. Здесь часто бывали их друзья по «Синему всаднику» — Василий Кандинский, Габриеле Мюнтер и, как это принято говорить, когда не знаешь точно, другие.

В городишке есть музей Франца Марка, на церковном кладбище похоронена его жена, а променад вокруг озера Кохель оснащен памятными знаками и репродукциями пейзажей Франца Марка, сделанных с натуры, как предполагается, именно в точках этого променада.

Франц Марк погиб в 1916 году в верденской мясорубке во Франции: в тот раз Бавария была как раз в союзе с Австрией против Франции, но это ей не помогло, — может сложиться не такое уж и неправильное впечатление, будто Баварии катастрофически не везло в военных делах.

Кафе Schuntner открылось в 1947 году, за два года до открытия ФРГ. Оно стоит на перекрестке Plinganserstraße, названной в честь еще одного героя странной войны 1705 года, и Lindwürmstraße, улицы, чей этноним туманен, буквальный перевод говорит, что это улица Червячков-на-липах, но есть еще вариант и Драконьей улицы (не верьте гуглу).

В Южной и Центральной Америке водится вид муравьев, стригущих листья, Leafcutter ant, они питаются грибами одного из видов семейства Lepiotaceae. Трудолюбивые муравьи содержат фермы по разведению грибов, кормят грибы, берегут и охраняют их. Листья, которые Leafcutter ant нарезают с растений, предназначены не им самим, а для удобрения мицелия: грибы питаются этим салатом.

Вылетающие из родительского гнезда для создания новой муравьиной колонии девицы уносят в специальных кармашках на брюшке кусочек мицелия с полей своей родины. Клочки плесени попросту. 

В этом нет ничего удивительного: люди поступают точно так же.

 

Ко мне в гости приехал старый институтский товарищ, Гриша Штихель. Все это было очень давно, в начале 1980-х в Ленинграде. Из лежалого, набитого ржавой арматурой и битым кирпичом спекшегося пласта я выковыриваю клубни не взошедших из ложного стыда растений. Это не сор, уверяю вас.

В «Прощальных слезах» Тимур Кибиров мельком вспоминает «неподмытый общаговский блуд». Это несправедливо, даже походя.

Десятки восемнадцати-двадцатипятилетних девушек в домашних халатах на голое тело и иногда с перевязанной полотенцем, еще мокрой после душа, головой, посещающих утром или вечером общежитскую кухню, чтобы поставить или снять чайник, — попробуйте явиться к ним туда и объявить происходящее по вечерам на холодных лестницах или в темных кухнях мрачного здания с горящим по вечерам напротив лозунгом «Вперед к коммунизму!» неподмытым блудом.

Всем живущим здесь было известно, как это делается, но мало кто знал это практически, поэтому каждому приходилось в иллюзорном уединении — оно достигалось легко, просто закрывались глаза посреди кухонь или лестниц — изобретать то, что было якобы всем известно. Последний раз я видел такое выражение лиц, как у тамошних влюбленных, в предфинальной сцене «Гибели богов» Висконти — там, где нацистские девушки и парни молча танцуют, прикрыв глаза, в то время как пожилые новобрачные в соседнем кабинете принимают яд.

Длинный двадцатилетний Роберт, вылетевший из МФТИ вместе со своей иссиня-черной шевелюрой и прилетевший спасаться от советской армии сюда, на физико-механический факультет Ленинградского политехнического института, знал все и вышел из суровых жизненных испытаний закаленным, в вызывающих штанах типа «джинсы» и со слегка намечающейся лысиной посреди черного богатства немного вытянутой вверх головы.

Вы могли бы встретить его в коридоре общежития посреди ночи и спросить, нет ли у него в комнате сахара, и тогда его глаза начинали медленно и широко выкатываться на лоб, чтоб получше разглядеть человека, осмелившегося задать ему такой пошлый вопрос в столь ответственное мгновение.

Не всем суждено было попасть на спиритические сеансы под его руководством, на которых в одну из студенческих комнат первого этажа корпуса N 1 дома N 65 Лесного проспекта вызывались духи великих блудниц прошлого. Со свечами и блюдцем, с легкими касаниями кончиком мизинца кончика большого пальца соседки, нечто вроде игры в ручеек, с посещением студенческого кинотеатра после диалога с темными духами.

Роберт, помимо основных своих духовных дарований, легко цитировал русских поэтов первой трети ХХ века. Тараканов было намного больше, чем людей. Такой тип повествования может показаться сбивчивым, и во внезапных переключениях нет метафизической глубины, зовущей в неясное, свойственной речам Роберта, которая извиняла бы предложения, топорщащиеся в разные стороны, словно студенческая стрижка под бобрик, зато есть тревога.

Тревога плавала всюду, была прозрачной, беспредметной и незаметной, она пронизывала комнаты и коридоры общежития моросью, накрывала промозглой слизью лестницы, воняющие блевотиной общественные туалеты или оседала на паркет (да, это был паркет) жуткой смесью запахов женских духов и бесполого пота в дни студенческих дискотек. Эта была не тревога о чем-то конкретном — конкретными бывают страх и стыд, — но именно поэтому она была подлинна и мало кем осознавалась. Не имеющая никакого объекта, ни личного, ни общественно-политического, ни нравственного, не имеющая никакого успокоения в знании или в расчетах сведущих людей.

Это не аберрации моего восприятия. Ровно о таком же ощущении тревоги я читаю в воспоминаниях о студенчестве других людей, даже поколением старше.

Разумеется, был Болик Чуб, сразу посвятивший себя гидродинамическим глубинам уравнений Навье-Стокса и разностным схемам, позволяющим решить эти уравнения численно: с тем, чтобы продемонстрировать равнодушному миру, насколько он, мир, — при всем единстве уравнений Навье-Стокса — зависит от граничных условий и произвольных, беззаконных нормировочных коэффициентов. Тронь что, и все посыплется или прольется, особенно если речь идет о турбулентности и отрыве чувствительного, деликатного пограничного слоя от несущего крыла.

Гоша Славин, чрезвычайно одаренный юноша, схватывавший всю премудрость Навье-Стокса или теоретической механики — ему, пожалуй, было все равно, что схватывать, — так, будто он сам эту премудрость только что вспомнил и теперь никогда не забудет, — отдавал должное учебе, но только для того, чтобы получить свое очередное «Отлично» в зачетку, не более того. Гоша ходил каждый день на бесплатные курсы то ли китайского, то ли японского языка, а когда овладел ими, пошел на португальский и хинди. Английский и французский в его восемнадцать лет были уже позади.

Но даже на лицах таких, как Болик Чуб или Гоша Славин, ни разу не замеченных в юношеских похабствах, эта тревога лежала… Пожалуй, их юношеские лица были уже сформированы этой тревогой, они ее уже ясно различали сквозь морось и, следовательно, уже пытались сами ставить нелинейным дифференциальным уравнениям граничные условия и пробовали нормировать беззаконные коэффициенты на кромках или у стенок так, чтобы набегающий поток обтекал крылья их ноздрей гладко, без срывов.

Что сказать о тревоге еще?

Что Болик был жгучий брюнет, кудрявый еврей из Черновцов, а Гоша Славин — невысокий рыжий русский из Ленинграда. Что в комнатах действительно был паркет, настоящий паркет, и раз в месяц в хозчасти всем выдавали рыжую мастику натирать его, что в одной из комнат первого этажа всю первую зиму — до минус тридцати — прожили с выбитым по пьяному делу окном, заткнув его одеялами, а вылетевший из Новосибирского государственного университета и поступивший сюда спасаться от армии (опять) высокий (опять) казах Руслан (опять жгучий брюнет) обращался ко всем не иначе, как «Толпа!», сколько бы перед ним человек ни находилось, что дорога в студенческий кинотеатр была близкой — метров двести от силы, от вахтерши прямо, сквозь арку другого, соседнего корпуса, по направлению к студенческой столовой, и вот — кинотеатр, эта дорога ему до сих пор иногда снится, но все равно Леша Петров успевал продрогнуть на этом пути до костей в своей брезентовой ветровке той зимой с минус тридцатью, потому что свою куртку Леша где-то потерял, а сообщать об этом родителям ему даже не приходило это в голову. Он не знал и где брезентовую-то ветровку взял.

Население и атмосфера комнат, несмотря на пронизывающую все тревогу, были различными, в каждой комнате складывался свой микроклимат, что-то вроде атмосферы в разных павильонах зоопарка. В комнате 115 пили много и не переставая, так что денег не хватало на жареную картошку. В те годы еще не пели в три часа ночи «Доброе утро, последний герой!», Виктор Цой был на самом деле жив, но об этом еще не знали, зато орали «Идут по Украине солдаты группы Центр», «Мы в такие шагали дали, что не очень-то и дойдешь», «Мой фрегат давно уже на рейде», «Со мною вот что происходит», «Клен ты мой опавший» и, наконец, «Вы полагаете, все это будет носиться? — Я полагаю, что все это следует шить».

Леша Петров воровал булочки в студенческой столовой на переменках между парами. Позор!

Чудеса случаются: любой может вспомнить необыкновенные и необъяснимые совпадения в жизни, которые вряд ли интересны кому-то, кроме попутчиков в поезде, невероятные случайности, встречи или не-встречи, которые невозможно было предсказать и невозможно объяснить ни сейчас, по прошествии стольких лет, ни, тем более, тогда, когда они происходили. А вот катастрофы, напротив, как правило, объяснимы, в этом их отличие от чудес, они закономерны и неминуемы, хотя бы и рассматриваемые задним числом. Поэтому о катастрофах, смертях, грехе и воскресении пишут серьезные люди с серьезными целями, а о невероятных случаях и о чудесах — легкомысленные, сентиментальные или веселые, но бездельники.

Пару лет назад на Рождество мы с семьей были в Пальме, в соборе, где Гауди соорудил свои окна, будто выводящие из собора в райский сад, и я вытащил из специальной гадательной коробочки рождественское предсказание. Там было сказано: «ты никогда не просил у меня ничего ради меня. Попроси, и свершится, и радость твоя будет полной». Как будто ко мне кто-то обратился, так, как никто больше, ни до и ни после, не обращался, и я есть тот, к которому именно так и обратились.

Катастрофы случаются вовсе не чаще чудес. Наоборот. Это легко прикинуть и без Навье-Стокса.

Первую свою сессию Леша не только чудом сдал, но и чудом сдал без троек. А все потому, что в воскресенье перед зачетной неделей он случайно сходил в своей брезентовой ветровке, в минус тридцать, в кино и посмотрел старый — для Леши он был новым — американский фильм про Одиссея, вопреки всему преодолевшему козни полуторачасовой судьбы. Серьезный человек обратил бы внимание на то, что этот чудесный случай — успешной сдачи сессии несмотря на затяжное пьянство и благодаря героическому воодушевлению, спровоцированному искусством, — мог послужить молодому человеку основанием для смутной догадки о том, что его личные сосредоточенность, собранность и напор решают все, они и есть его мир. А ведь такая догадка, пусть и смутная, неизбежно ведет к катастрофам. Сколько на ней погорело игроков в преферанс.

Но, с другой стороны, вполне возможно, что Леша мгновенно перестал пить и успешно сдал свою первую сессию — фактически без сна — не из-за Одиссея, а просто потому, что испугался одной даже мысли вернуться домой к родителям.

Двадцать лет спустя Леша, уже будучи таксистом в Нью-Йорке, выяснил, что то был культовый фильм 1954 года с Кирком Дугласом в роли Одиссея, но выяснить, зачем он вообще сдавал какие-то сессии или зачем он был там, а не где-нибудь еще, — этого ему выяснить так и не удалось. Это все не было катастрофой: исчезающие куртки, появляющиеся ветровки, девушки в домашних халатах с чайниками, неопределенные граничные условия с неизвестной нормировкой, паркет с тараканами, влипшими в мастику вроде янтарных мух, хитроумный, многоопытный Роберт и влажная взвесь мало кем распознаваемой тревоги.

…Гриша Штихель мог чуть ли не по одному запаху найти на другом конце Ленинграда, среди бетонных девятиэтажек чужого студенческого городка, девушку, с которой он обнимался на дискотеке: найти ее, недели две ласкаться и потом исчезнуть из ее жизни без слов, без объяснений, так же, как и появился (он разбил ее сердце, между прочим).

Это совсем не сор.

 

Бэла

Здесь должна была бы быть глава «Бэла». Бэла вышла замуж спустя пять лет после исчезновения из ее жизни Гриши, родила двух мальчиков и рассказывала им истории о трех братьях: Хныкалке, Плакалке и Смеялке. Смеялка всегда был в фаворе и служил примером Плакалке и Хныкалке.

Бэла — моя жена.

И я не позволю и все такое.

Я бы на лбу каждого пятидесятилетнего, вскользь проходящегося по своей молодости словом «блуд», выгравировал бы слово «ничтожество». Но вот в чем штука-то: они же и спорить не станут, они делают вид, что две тысячи лет назад какого-то чувака повесили на кресте ради их страха и во искупление того, что они теперь называют блудом. Их излишне серьезное отношение к известному жалу недостойно бессмертия и если и войдет в жизнь вечную, паче о таковой вообще можно говорить, то едва заметным оттенком горчичного цвета над зеленым парком во время бесшумно бушующего летнего заката. 

 

II

Ко мне приехал старый институтский товарищ, Гриша Штихель, я уже это говорил. И хоть он не очень хорошо себя чувствовал по прилету, он все-таки потащил меня гулять. Или хотел оттянуть момент встречи с Бэлой. Всякое могло быть. Я собирался ему показать нетуристичесий Мюнхен. 

Старая каменная стена, окружающая церковь святой Маргариты, выворачивается на Драконью-Червячную улицу так, будто она вздумала превратиться в шершавую ленту Мебиуса, зачерпывает в выемку серую пыль, горсть мелкого мха, но берет себя в руки и выпрямляется под грозным взглядом кузнеца из Кохеля. Или пугается его бронзового молота. Трафаретная надпись на стене, что-то о свободе и о стенах.

Если в надписи «Здесь был Вася» мысленно переносить семантическое ударение с «Васи» на «здесь», так что в пределе Вася в предложении станет легким восклицанием, то может получиться живопись Василия Кандинского.

Как легко видеть в Мюнхенском Lenbaсhhaus, Кандинский начинал, как и многие тогда, с пейзажей, есть серия его маленьких пейзажей, в том числе из окрестностей русской Ахтырки. Затем есть что-то «импрессионистское» — в смысле рисования маленькими разноцветными пятнами, — потом есть даже иллюстрация к обобщенной русской сказке в духе «Мира искусства» со всадником и девушкой на коне, а вокруг мрачный сиреневый лес, вдали светятся огоньки то ли избушек, то ли замка. Затем на нечетком пейзаже Москвы, начатом так, как если бы за дело брался Ренуар, появляется чудовищная черная клякса, кляксы размножаются, расползаются по другим картинам и пытаются съесть весь холст. Напуганный Ренуар бежит с Бородино художественных влияний. Узнаваемые фигуры становятся трудноразличимыми у Кандинского, зато пятна обретают строгие контуры, размах, самодостаточность и глубокие, ровные контрастные цвета. Кляксы становятся геометрическими фигурами, иногда орнаментальными — но в части орнаментов я предпочитаю Пауля Клее. Все-таки человекоподобные изображения еще различимы у Кандинского 1910-х годов: несколько работ на библейские или на исторические темы, — всадники, обозначенные кистью пятилетнего ребенка, мчат по склону, то ли песчаному, то ли снежному, или мелкие второстепенные боги, перечеркнутые по диагоналям то ли визуальными громами, то ли шаровыми аудиомолниями. Если бы существовал путеводитель по времени, он описывал бы расползающиеся разноцветные пятна. Бог с ними, с законами развития и деградации, — нет, просто описание цветов, динамика границ пятен, диффузии и метаморфоз цвета.

Это-то и создает трудности в восприятии его картин «рядовым зрителем» и дает основания для рассказов экскурсоводов об «абстрактных формах» и технических экспериментах, уводящих в беспросветный идиотизм (узнать о творчестве пионеров беспредметного искусства на спецвыставке «Явленский и Веревкина» вы можете на нашей экскурсии и так далее). Кажется, с конца 10-х годов удобоваримого Васи в картинах уже нет, одно только «здесь». Но что такое «здесь», если не особого рода «Вася»?

Разумеется, эта утрированная биография живописной поверхности, — скорее, описание идеологической тенденции (нечто в духе речей экскурсоводов), потому что в действительности то тут, то там узкую синюю стрелку компаса, пролагающую маршрут экскурсовода, беспокоят желтые осколки разбитых за пределами холста гигантских витрин или длинный красный ливень из треугольников, рвущийся снизу вверх, к северу. Это совершенно обычная вещь, родная, очень конкретная и близко знакомая рядовому зрителю. Это азы, базис, алфавит, это знает любой крестьянин из Ахтырки. Вот у Бродского то же самое: «Их приближенье выдает их звук — совместный шум пятидесяти крыльев, размахом каждое в полнеба, и вы их не видите одновременно. Я называю их про себя “углы”».

В Петербургском Эрмитаже есть с десяток зубов Василия Кандинского, по которым восстанавливается чудовищный абстрактный образ этого животного, в то время как в Мюнхенском Lenbachhaus’е стоит хорошо сохранившийся грациозный скелет. Иногда в зал приводят детей младшей школы, они сидят на полу и под присмотром учительницы что-то тихо срисовывают в свои альбомы с Кандинского. Заглянуть в их альбомы у меня пока не получалось. Вполне возможно, что детям сразу удается начать с «главного», но мне трудно себе это вообразить.

 

Как говорил мне недавно по Skype рано овдовевший и в одиночку воспитавший дочь Болик Чуб из Калифорнии: а что еще нам осталось? (Ты помнишь Болика, Гриша?) Ну, прокрутить еще с десяток профилей в гидродинамической трубе.

Лет десять назад на горизонте gmail’а проявлялся одинокий парус Гоши Славина. Он объездил весь мир, выучил еще с два десятка языков, издал несколько книжек, стал антиглобалистом, спасает культуру буддистских деревень в индийском Тибете, но семьи не завел. На присланной им фотографии он стоит, слегка облысевший, полуголый, все такой же невысокий, худощавый, с чуть ли не юношеским, прекрасным телосложением, и из глубины залитой солнцем улочки то ли испанской, то ли арабской деревеньки машет обеими руками фотографу. В одном из писем он вскользь упоминает о том, что у него самого нет детей, и спрашивает о судьбе нашего студенческого диссидента, о твоей судьбе, Гриша. 

Какие еще новости? Заведующая комитетом комсомола того самого района, где мы учились в Ленинградском политехе, — Валька-полстакана, Валька-Красные трусы, — стала правой ногой Путина в Санкт-Петербурге, сенатором Российской Федерации, и инициировала законодательный акт об оккупации Крыма Россией. О Роберте я ничего не слышал с тех самых пор, как он лет сорок назад вышел в разбитое окно первого этажа общежития за водкой. Леша Петров, воровавший булочки, работает системным администратором в международной рекламной компании на Манхэттене, он трижды женат. Системным администратором он стал случайно: в девяностые годы в Штатах верили, что все русские — прирожденные программисты, и толпа таксистов повалила в IT-индустрию. Как Леша вообще попал в Америку, не знает никто, но есть подозрение, что со своей первой женой-еврейкой. Кирк Дуглас умер совсем недавно, а Виктор Цой давно. Святых Маргарит, согласно Википедии, было восемь. Но и здесь, в двухстах метрах от старой церкви, есть новый, огромный, конца XIX века собор святой Маргариты: такое в Мюнхене не редкость, огромные церкви возводили недалеко от старых по мере присоединения близлежащих деревень к городу и давали им то же имя, что и у рядом стоящих старых, деревенских. Франц Марк полагал, что животные благороднее людей, у него корова летает и, не говоря уже об оленях, лошадях и косулях, даже синий тигр смотрит на зрителя отрешенно и сострадательно. Муравьи Polyergus lucidus грабят гнезда муравьев других видов, воруют их яйца с зародышами, выращивают из них и воспитывают рабов-рабочих для своей колонии. Иногда случаются восстания муравьев-рабов, но у безродных муравьиных Спартаков нет королевы. О Руслане, обращавшемся ко всем «Толпа!» вне зависимости от того, сколько человек ему внимали, мне неизвестно почти ничего — кажется, он очень удачно торговал компьютерами и апельсинами в начале 1990-х. Я не верю в призвание, но если меня куда-то позовут, я, скорее всего, пойду. Ваш любимый герой детского кино? Очкарик в «Неуловимых мстителях». Почему? Как он стоит на карнизе пятого этажа, в костюме, и поправляет очки на носу. Ваша любимая песня из детского кино? «А ну-ка, песню нам пропой, веселый ветер!» Кофе или чай? Кофе. Кошка или собака? Кошка. Когда вы начали работать на английскую разведку? В 1916 году я был завербован агентом Харун ар-Рашидом. Вы верите в Прекрасное? Ээээ. Вы верите в Прекрасное? Нет. Вас тошнит от грубых земных запахов? Нет. Вас тошнит от русской водки? Нет. От чего вас тошнит? От фейсбука. Ваше первое задание на службе Ее Величества? Проникнуть внутрь и выйти наружу. И? Я запутался. Как вы оказались здесь? Я здесь вышел.

Кто руководит вами? В каком смысле. Кто вас ведет? Тревога. Тревога не толерируется, вы осведомлены? Да. Что разрешено? Страхи. Ваш любимый цвет? Этот. Жаворонок или сова? Жаворонок. Женщины или мужчины? Женщины. Дата вашего первого в жизни поцелуя? 6 марта. Год? Холодный. Год? На реке был лед. Год? Не понял вопроса. Ваш самый большой успех? Был ротным запевалой в армии. 7 х 8? Пятьдесят шесть. Вы бывали избиты? Художественными приемами. Сумеете отличить обыкновенный граб от европейского бука? Да. Чем отличается страх от тревоги? Страх перед тем, что все это закончится, тревога от того, что ничто не может быть окончено. Вы исполнили задание, выданное вам Центром в католическом соборе Пальмы? Нет. Почему? Это нечеловеческая задача — просить что-либо ради него самого. Чему вы улыбнулись? Вспомнил анекдот про поручика Ржевского. Какого цвета тигр на картине Франца Марка? От бледно-бирюзового до глубокого морского. На что вы надеетесь? На то, что Роберт спасся от советской армии. Кто сидит за столиком в кафе Schuntner за вашей спиной? Она — невысокая, стройная, рыжая, губы похожи на лягушечьи, но все равно симпатичная, она старше его, он — влюблен. О чем они говорят? Он молчит, говорит она. Что? «Что же ты молчишь? Ты же сам себе мешаешь. Говори что-нибудь, какая разница, что. Ты что, жениться собрался? Почему ты молчишь все время? Говори! Чего ты боишься? Что случится, если ты просто начнешь нести чепуху, как все обычные люди? Что, мир упадет? Дьявол овладеет душой продавщицы кексов? Луна упадет в твой кофе?» Вы владеете немецким? Тот язык, на котором они говорят, мне знаком. Что случится с ними дальше? Он уйдет от нее. Почему? Испугается своей полной зависимости от нее. Это страх? Это тревога. Почему бы вам не начать с главного? Начните вы. Размер вашей обуви? 43-44. Самый нелепый поступок? Украсть концертную виолончель. Что такое детерминизм? Если хорошенько потереть глаза ладонями, в глазах рассыплются разноцветные угли. Вам приходилось вести производственные совещания? Да. Зачем? Дабы приумножить страдания. А именно? Я анализировал рабочую мотивацию сотрудницы, демонстрируя на экране проектора рембрандтовскую Данаю. Вы любите эклеры? Я требую адвоката. Чому не на державній мові? Mir ist es egal. Какую книгу вы не дочитали? «Ослепление» Канетти на немецком. О чем это? Что-то вроде того, как коммунист Альтюссер возмутился мировой несправедливостью и в депрессии убил жену. Можете три раза произнести слово «лимон»? Лимон. Лимон. У меня сводит скулы. Чего вы ждете? Трамвая. Каково необходимое, но недостаточное условие эстетического отношения к действительности? Рама.

 

Я люблю цвета фасадов немецких домов, особенно цвет яичного желтка весенним днем. А потом стена созревающей смородины с блистающими окнами, если немец еще и подушку в окно по утрам для проветривания засунет, то фрамуга покачивается и пускает зайчики. Затем цвет огромного плюшевого медведя. Потом горчичный. В какой связи раскраска немецких фасадов находится с живописью группы «Синий всадник», я шутить не хочу. Но мне очевидно, что творчество Пауля Клее оказало огромное влияние на легкую промышленность. На рисунки на фланелевых рубашках.

Если идти от кафе Schuntner мимо немецкого кузнеца-Тараса Шевченко и старой церкви святой Маргариты вниз по спуску улицы Червяков-на-липах и разглядывать пяти- и девятиэтажные фасады, немногочисленных кариатид, витрины магазинчиков или парикмахерских на первых этажах, то не трудно отличить дома, пережившие Вторую мировую, от сравнительно новых. Чем ближе к центру Мюнхена, тем больше стекла и бетона, и где-то на подходе к Sendlinger Tor пролегает граница смены стиля жилищной архитектуры. Тут союзники бомбили почти все.

…А, возможно, жена Альтюссера действительно была источником всей мировой несправедливости? А сам Альтюссер был ходячей картиной Кандинского, без рамы. Скажем, он сам и был такой пространственно-временной биологической рамой, и в его поступке не было никакой ошибки — ни в оптике, ни в падении диалектического разума. Так перемешались пятна, какая же здесь может быть ошибка?

У меня в ушах наушники, это невежливо, я знаю, но и ладно. Я улучшаю свой английский, а в наушниках — передача про блюз на BBC. Какой-то чувак поет и рассказывает, как он был в Тринидаде, а его папа умирал в Лондоне и кричал ему в телефон перед смертью: Teddy-boy, Teddy-boy, I wasn’t a good father!

Пока я жив, мне тоже нужно произнести эту фразу.

 

III

Гриша Штихель взахлеб прочел кое-что из Фридриха Ницше в перепечатках и ксерокопиях начала 1980-х задолго до Нового Завета, случайными ночами у друзей-ленинградцев. В середине 1990-х он купил по дешевке Новый Завет на рынке в Полтаве вместе с сеткой картошки и усилием воли заставил себя его прочесть порциями, недели за две. До синагоги Гриша добрался только в 2010-е и уже там впервые надел тфилин и произнес «Барух ата Адонай Элохейну». Путем зерна, так сказать, сквозь асфальт, но наоборот — вглубь. Ясное дело, это много труднее.

Он влюбился в посланца в Полтаву из Лос-Анджелеса, в любавического ребе, во всю его многочисленную семью. Грише как будто провели по лицу шелковой салфеткой. Он пытался читать всю доступную в синагоге литературу, в том числе, и в особенности, мистическую. Однако закончил он все-таки Мартином Бубером, Гершомом Шолемом и прослушиванием в интернете оксфордских лекций по научной библеистике.

Сейчас Гриша в синагоге уже почти не бывает: ему совестно чувствовать себя сыном ребе и не платить за это блаженство, исполняя субботу, не говоря уже об исполнении остальных 612 заповедей. И относясь в глубине души к Торе как к природным геологическим отложениям. То есть с глубоким душевным интересом. Зато Гриша часто бывает на бестолковых собраниях украинских патриотов и на общественных началах занимает торжественный пост в местной проукраинской общественной организации. («Меня ценят отпетые украинские националисты.»).

Он живет с добродушной толстушкой-женой Аней в полуразрушенной квартире, с потолка свисают отклеившиеся обойные полосы в крупный подсолнух. Гриша что-то зарабатывает программированием, не сказать, что много. Двое детей, сын и дочь, давно повзрослели и разъехались.

Аня мне показывала его текст в фейсбуке, посвященный дню Советской Армии. Там речь шла о разных способах самоубийств в стройбате. Солдаты-ленинградцы резали вены, просто чтобы комиссоваться по дурочке. А казахи и узбеки прыгали с восьмого этажа строящегося на Арбате здания Министерства Обороны прямо на бетон и в арматуру. Текст Гриши заканчивался тостом: «Так выпьем же за настоящих мужчин. За казахов и узбеков!»

Он занят судьбой Украины и выработал личную точку зрения на то, почему все всегда идет не так, как надо, и что следует предпринять для того, чтобы все пошло так, как надо.

 

Я был по делам проездом в Полтаве года три назад, мы ездили с Гришей прогуляться в Миргород и обедали посреди цветущих вишен невдалеке от одной знаменитой лужи. Ресторан и внешне, и своей обстановкой имитировал украинскую избу. Мы выпили немного местной перцовки, затем прошлись по курортному городишку, посетили остатки небольшого, в десяток могил, разрушенного еврейского кладбища.

«Я не питаю иллюзий», — Гриша произносит это так, как произносят люди, находящиеся во власти иллюзий.

Все его окружение и всю его страну, разумеется, невозможно превратить в маленькую еврейскую общину, живущую на пожертвования американских любавических хасидов и немного выпивающую по субботам ради вящей славы Всевышнего, но можно начать с того, чтоб предоставить людям возможность самоуправления: возможность скромно жить на свои деньги в полуразрушенных квартирах со свисающими с потолка обойными полосами в крупный подсолнух. Я не постеснялся и спросил его: «Ты им отец, что ли?» Он отвечал, что если такая возможность им будет предоставлена, то либо они научатся жить друг с другом и все, наконец, произойдет так, как надо.

Или?

Либо, — добавил Гриша, изобразив готовность к худшему. — Либо они перережут друг другу глотки и вымрут, и значит, так было и надо».

Зачем это нужно тебе?

Гриша достал сигарету, помял ее и ответил: Валька-Красные трусы.

Где вы были в ночь своего зачатия.

На нем в тот день была фланелевая рубашка в крупную сиреневую клетку, у меня есть его фотография, которую я же и сделал в тот день: он стоит под липой и машет двумя руками фотографу. Это может показаться навязчивым и карикатурным художественным приемом, но я не виноват: это частая поза на фотографиях. Конечно, Гриша обрюзг по сравнению с тем, как выглядел в Ленинграде в 1981-м, но узнать его все еще можно. Взгляд его голубых глаз умеет быть все таким же пронзительным, все так же пытается выпотрошить из тебя неведомые тебе самому сокровенные тайны, а еврейские ноздри иногда развеваются, словно его немного кривой нос стоит на узкой взлетной полосе и вот-вот взлетит.

 

Раздавался шум проезжей части. Наш экскурсионный автобус отправляется в Борштай, нетуристический квартал Мюнхена, где весь квартал — это музей, но нет не только толп, но даже одинокие зеваки встречаются нечасто. Квартал — громко сказано, район представляет из себя полтора-два десятка длинных домов в обособленном пространстве (формально домов семьдесят семь, но это, скорее, следствие того, что в Германии квартиры вообще не нумеруют, поэтому длинные дома приходится условно разбивать на несколько формальных домов с обозримыми списками жильцов). Дома раскрашены горчичным, яичным и салатовым цветами, они же и огораживают территорию с внутренними парками, скульптурами, детскими площадками и дорожками. Это жилой квартал с кафе и магазинчиками внутри. Он и был задуман как жилой, здесь можно сегодня снять квартиру по умеренным ценам, потому что в квартирах нет балконов. Все здесь гладко, выверено и прекрасно (на русский взгляд слишком гладко, чтобы быть прекрасным). Это игрушечный городок внутри баварской столицы. Вы увидите здесь замечательную стилизацию скульптуры античного сатира, играющего на дудочке, Париса, держащего яблоко и слепо глядящего не на него, но вперед, в будущее, трех обнаженных богинь, окружающих Париса, из которых только одна недоуменно обернулась к Парису, а у двух других есть более важные дела, барельефы полуголых подростков с едва намеченными первичными половыми признаками, энергичного оленя, выбежавшего на перекресток, волшебных цапель на берегу бассейна, Нептуна с конями-русалками в качестве фонтана, амура, страдающего ожирением, вепря, клоуна, танцующего с довоенных времен джентльмена, и все это среди роз, газонов и аккуратных скамеек, которыми местные не пользуются, поскольку всегда можно усесться с семьей прямо на газон — на ужин. Здесь очень удобно готовиться к завтрашним парам в университете или писать бизнес-планы, здесь всегда тихо. Это место для тех, у кого есть досуг повествовать о страданиях смертных. Например. Или о страданиях целого народа. Потому что для того, чтобы повествовать о страданиях, нужен досуг и располагающая, покойная, комфортная, душевная атмосфера. Раскидистые кроны лип. Уютные и общедоступные укромные места, в которых действительно почти никого никогда не бывает. Грант на написание книжки, уютная изба у моря и деликатные кураторы международной культурной программы. Жизнерадостность, умеряемая крепостью мирного быта и мощью плещущих цветами и плющом стен, огородивших вашу покойную задумчивость от звона трамвайных линий и суеты супермаркетов. Что еще нужно для повествования о страданиях?

Вы познакомитесь здесь с образцами немецкого настенного декоративного искусства — с фресками, изображающими священный союз инженеров, протягивающих чертежи рабочим с молотами и крестьянам со снопами, — с музами и Аполлоном, с мадоннами, бездетными и с детьми, со спортсменами и кем-то в бизнес-костюмах. И золотистым шаром вместо бога вверху. Все эти темы порознь вы можете увидеть во множестве на барельефах в Мюнхене на обычных, не исторических домах, для этого не нужно ехать в Борштай, но здесь вы, наконец, поймете, как это все связано. Невыразимо связано. Невозможно объяснить. Но и не нужно объяснять тем, кто вырос в СССР, однако умудрился не утратить базовое доверие к миру.

Короче говоря, Борштай в Мюнхене — это место для всех тех, кому для совершения главного в своей жизни всегда чего-то не хватало, а беспокойство и тревога отвлекали от этого главного.

Скорее в наш волшебный автобус!

Вот один пассажир, это Гриша Штихель, впервые выехавший за границу и не умеющий прятать детское любопытство за скользящим взглядом, оглянув автобус, вылупился на парочку: «она» была явно старше «его». Не то, чтоб это так уж бросалось в глаза, но рядом с ним, фактически мальчиком с небритой для придания солидности бородкой, она смотрелась гораздо взрослее. Чуть крупнее. С установившимися чертами серьезного, но, в общем, не безобразного лица.

Она поймала любопытный взгляд вошедшего только что пассажира и, не отводя глаз, подставила мальчишке щеку для поцелуя.

Гриша смутился от уверенного, по всей видимости, подготовленного, демонстративного ответа на его немой вопрос и отвернулся, сделав вид, что его не интересует в автобусе вообще ничего. Он по-прежнему любил женщин.

 

Этот квартал был построен под руководством и при участии Бернхарда Боршта с 1924 по 1929 год, квартал располагался на окраине тогдашнего Мюнхена, квартиры предназначались для сдачи внаем. У создателя этого волшебного мира был мировоззренческий стимул, социофилософская цель. Разгрузить домохозяйку в семье среднего немецкого класса.

1924-1929 годы называются в истории Германии XX века золотыми двадцатыми веймарской республики, это были годы экономического возрождения. В 1929 началась великая депрессия и австрийский червячок полез на липы.

Как мало все-таки нужно, чтобы изменить мир. Не гении и не герои, не тысячелетия и не века. Всего четыре года всеобщей тревоги и свисающих с потолка обойных полос в крупный подсолнух. Этого достаточно для миллионов: десятистепенный персонаж получает свой шанс стать драконом, а десятки миллионов сравнительно послушно становятся в строй.

Это не было катастрофой. Предпосылки есть всегда и для чего угодно. Это было, как бы это сказать… чудовищное чудо. Миром правит тревога, а не страхи, поэтому рассчитать ничего и невозможно. 

По радио как раз шла передача о том, как баварские фермеры будут отныне выходить из трудной ситуации, возникшей из-за запрета кастрации поросят под местным наркозом. А если не кастрировать, то у мяса неприятный запах, такое не продают.

Гриша слегка почесал шею в районе уха и сказал: «С утра какой-то комок здесь, странно». Я снял наушники, переспросил и предложил двинуться домой, отдохнуть, но он сказал, что все нормально, да и жаль терять первый день первого раза в жизни за границей. И мы поехали в автобусе дальше, в Борштай, он совсем не смотрел в окно. На электронное табло с расписанием глядел он. И одет он был так, что было ясно: его собирала вся семья. Нарядно. Аккуратно. Слишком чисто.

 

Гриша заговорил и несколько громче, чем следовало бы.

 

Коля у пулемета (в автобусе)

Мыкола биля кулемету (Николай у пулемета) — их полтавский деятель, агитатор, член ультранационалистической партии «ВО Свобода», среди программных своих целей ставящей, в том числе, создание украинской операционной системы для компьютеров. Типа «Windows». Почему ты улыбнулся? У него трое детей, он живет исключительно на партийные вспомоществования, поэтому к нему можно отнестись снисходительно. Если предположить, что причинно-следственные связи существуют, то вполне можно представить, как семилетний мальчик с возрастом становится лидером какого-то сопротивления, совершает одинокие или в компании с другими многочисленные героические поступки и вырастает в сурового, часто непредсказуемого отважного мужчину, несущего близким одни беды и несчастья, а всему остальному миру — чаемые им справедливость и покой, только потому что в семилетнем возрасте он не сумел защитить мать от побоев отчима. Другими словами, он становится отважным и бескомпромиссным от испуга и изумления, переходящих с возрастом в неизбывный позор.

И вот одним днем, это был декабрь 2013 года, когда тогдашний президент Украины Янукович еще не сбежал, на киевских улицах еще не расстреливали людей, но Майдан уже стоял, а сам Гриша предыдущей ночью планировал захват в одиночку местного казначейского отделения, в городе собрались «неравнодушные люди», чтоб обсудить, как они могли бы совместно действовать здесь, в провинции, чтоб помочь Майдану в Киеве. Разговор был бестолковым, люди были не очень-то знакомы друг с другом, да и людей было не больше пятнадцати-двадцати человек. В комнату (чье-то сравнительно большое офисное помещение с так называемым евроремонтом), служившую местом встречи партизан, ввалился в грязной синей куртке и в сапогах Мыкола Биля Кулемету и без слов занял свободный стул.

На это мало кто обратил внимание, такая форма поведения была в эти драматические дни вполне допустимой, и разговор, не имеющий ни нити, ни модератора, продолжил сочиться невесть куда.

Мыкола Биля Кулемету молчал минут пять, затем грузно поднялся и громко, перекрывая своей широкоплечей синей курткой, как плотиной, сразу все ручейки неглубокой беседы, бросил в середину: «Ніколи, чуєте, ніколи я нічого не робитиму з людьми, що розмовляють російською» (Никогда, слышите, никогда я ничего не буду делать с людьми, разговаривающими по-русски). Встал и вышел так же, как зашел: крупно. Броско.

Большая часть людей, присутствовавших на том собрании, вся эта разношерстная публика, вскорости оказалась в Доме Профсоюзов в Киеве, некоторые уже спустя три месяца пошли на войну в Донбасс, некоторые волонтерили, таская на фронт запчасти для машин, носки, шоколад и невесть откуда раздобытые приборы ночного видения.

А Микола Биля Кулемету как раз в это время пропал. Он погорел на мутной истории то ли с партийными деньгами, то ли с партийным имуществом, и исчез. Нужно помнить: у него трое детей и пасмурное детство с причинно-следственными связями в духе украинских писателей-реалистов конца XIX века.

 

Мы уже вышли с Гришей из автобуса, я хотел сделать крюк, зайти на Нимфенбургский канал, показать ему ленинградскую перспективу на дворец и пройтись немного пешком, и все слушал. Гриша говорил не быстро, я молчал, радио не слушал, а Гришу — слушал. Разумеется, вся эта деревенская ахинея была неуместна и раздражала меня.

Он понял, о чем я думал, и сменил тему:

Помнишь, когда все это происходило, мне многие помогали. Я не уверен, что вообще был в те годы способен испытывать чувство благодарности, мне кажется, я не знал, что такое благодарность. Мне часто в последнее время… Иногда вспомнишь чьё-то выражение лица, чьи-то — чужие, в общем — ночные слёзы, доставшиеся тебе случайно, просто как попутчику, и прожжёт, и ты, внезапно — с чего вдруг? — вспомнив незначащее, как казалось тогда, происшествие, понимаешь, что был наглым, беспардонным, бестактным, тупым и… как бы сказать… животным, в общем. Чудовищем. Да. Так я хотел сказать: в те дни к нам домой, мы уже с женой снимали комнату на Васильевском, зашёл Андрей Бондаренко. Ты его не помнишь? Он умер рано, в 90-е, от него ничего не осталось — несколько стихотворений, наизусть, если кто помнит. Он зашёл к нам, хоть в те месяцы к нам мало кто заходил… это, знаешь, неприятно. А он зашёл, и я ему два часа что-то нёс от страха перед надвигающимся, бессмысленная идеологическая болтовня… Аргументы… Он слушал, ничего не говорил. Потом ещё пару раз заходил. Просто молча слушал. Вокруг меня были люди намного тоньше, чем допускали мои измерительные приборы, лучше, чем я сам, и большинству я никогда не говорил и уже не скажу спасибо. Тебе говорю.

 

IV

Память, — как писал блаженный Августин, — прикольная штуковина. Черт знает, чего только не помнишь. Раз в десять лет с завидной регулярностью я проверяю (сейчас в Гугле), чей ленинградский телефон живет у меня в голове своей собственной жизнью и редко-редко, самопроизвольно всплывает в памяти. И каждый раз это оказывается один и тот же номер, по которому я уже никогда не позвоню. Один и тот же человек. Через десять лет, когда я и думать о нем забыл, все повторяется, и я уже смутно догадываюсь, что это за семь цифр внезапно появились на экране моего внутреннего определителя, но все-таки проверяю. Да. Это тот же телефон. Поразительно. Тот же человек.  Употребляя прямое высказывание: одна и та же женщина. Я не звонил по этому телефону больше тридцати лет, а она там, наверное, до сих пор моет после меня посуду. Ее зовут Люба. С этим невозможно ничего сделать и невозможно ничего понять. Зачем это. Я же не просил.

Точно так же трудно разобраться в современной литературе. Этот кризис вкуса, разброс мысли и стиля, хаос привычек и желаний, который длится уже лет двести, неслучайно совпал с совершенно аналогичной ситуацией на рынке санитарно-гигиенического оборудования, о чем свидетельствуют тонны глянцевых журналов. Поэзия по своему происхождению — декоративное ремесло, и странно было бы ожидать от нового кафеля в туалете преображения самой жизни вне туалета. Тем более драматично, что эти ожидания неистребимы: как в случае с сантехникой, так и в случае с поэзией, хотя и исходят из разных социальных групп населения. Они, эти ожидания, сами являются свидетельствами эпохи. Я вполне допускаю, что литература воплощают автохтонную, дионисийскую линию исторического развития, а искусство украшения туалетов и ванн — аполлоническую. Почему нет? В наше время все может случиться. 

Вот, например, Билли Холидэй, я недавно слушал о ней часовую передачу по немецкому радио. Она, как заведенная, исполняла всюду свою песню «Странный фрукт» про то, как на дереве висит повешенный чернокожий, а американское КГБ очень просило ее не петь эту песню, обещая взамен остановить преследования и закрыть глаза на наркотики. А она — ни за что. Назло делала, ясно же. Эта песня всегда была последней, и чтоб без аплодисментов. Так в контракте стояло, — Билли настаивала. Такая музычка для ресторанов, экспрессионизм для плебса, дешевые приемчики. А могла бы, например, воодушевиться тем, что ее прочел сам начальник КГБ, что вот у нее есть теперь такой необыкновенный, главный читатель, и наконец-то есть с кем поговорить на равных. Интимно. По душам. Вот как, например, преобразился Осип Мандельштам, когда опрометчиво решил, будто Сталин сам прочел (сам!) и оценил (он!) его стихи. Другими словами, Билли Холидэй могла бы не по ресторанам петь, а на съездах и в центральной партийной прессе могла бы печататься. Карьера. А как глупо она поступала. Назло. Не то, что Осип Мандельштам.

Но с другой стороны, тоже ведь не все так однозначно. А если бы Билли Холидэй за этот ее «Странный фрукт» отбили в их американском гестапо почки? Засунули, сами знаете куда, бутылку из-под шампанского? Или, скажем, горячим утюгом на холодное сердце, а холодным утюгом по горячей голове? То что бы было? И с ней и с ее песнями? И не вышел бы Мандельштам победителем из этого слэма? 

Нет, все-таки черным среди белых быть легче, чем белым среди белых. У них, по крайней мере, есть обида. Горечь. Отчаяние. Надежда. Вера. А не вот эти вот внеземные сюси-пуси — голубые небеса и город золотой. И им зачтется. Им незачем прятаться за гнилой сарказм, за подлое юродство, незачем жонглировать словами, незачем с синтаксисом экспериментировать, шифроваться, грамматику насиловать и приватность чистую искать. Им незачем изобретать птичий язык. Переорганизовывать поэтику. Менять маски. Они же не сантехникой торгуют. Обращаются не к изучающим иностранный язык: шелестом ясных, широких и слегка развернутых за обрез книги фраз с элегантно постриженными усами юмора. Легкий поклон и приподнятая шляпа. Ніколи, чуєте, ніколи я нічого не робитиму з людьми, що розмовляють російською. И украсть деньги.

 

…Потом мы присели отдохнуть на скамеечку на Nymphenburg-Biedersteiner Kanal. Выглядел Гриша неважно, но он сказал, что это не важно.

В 1980 он написал письмо в комитет комсомола Ленинградского политехнического института, в котором сообщил комитету комсомола, что все, что они пишут в своей институтской газете, — отвратительное лицемерие. Письмо он, разумеется, подписал. Мне кажется, он сделал это, чтобы снять с себя непонятную мне ответственность. Или из чести, так сказать, — с открытым забралом, вооруженный лишь пронзительным взглядом, пошел на рыцарей утюга и ледоруба. Трудно судить, зачем. Может, ему просто надоело находить девушек по запаху и разбивать им сердца. Однако спустя три года — ему было мало бесед в кабинете особого отдела из-за «отвратительного лицемерия» — он уже написал письмо своим отчисленным за неуспеваемость из института друзьям, где призывал тех создать конспиративную организацию, которая с помощью художественной литературы поможет изменить систему бюрократии и лжи — на публичных чтениях. Это он так писал: система бюрократии и лжи, конспирация и публичные чтения. Гоша Славин, когда началась эта история, мне сказал о нем мимоходом: Парень сам хочет, чтобы ему сломали хребет и ему не помочь. Они сделают ровным счетом то, что он хочет. Никогда этого не пойму. И не хочу.

Письмо с предложением создать конспиративную организацию, занимающуюся публичными чтениями, Гриша, разумеется, отправил друзьям в советскую армию. Вряд ли это была такая уж беспросветная глупость, скорее, действительно, он настойчиво лез на рожон. Ставил эксперимент, а что? Вполне может быть. До поры до времени никто, кроме КГБ, и не знал об этом, он был по-своему стеснителен и на свой манер скромен. В сущности, больше ничего, кроме этого письма, и не было. Ребята из КГБ знали, а если и не знали, то быстро разобрались, с кем именно имеют дело и решили просто выпихнуть его подальше из института, не важно куда, а для этого понадобилось, чтобы для начала мы, его учебная группа, его кафедра, его факультет, вытурили его из комсомола. Простая техническая процедура. Как ни странно, но это у них не вышло, во всяком случае, сразу. То была шумная история для андроповских времен. Он и сам-то не был героем, а всех нас поставил в тяжелое положение, никто из нас не собирался становиться лидером боже-упаси-сопротивления, все это обрушилось на нас неожиданно, как снег зимой в Мюнхене, но герои, вступившиеся за Гришу, нашлись. И немало. Что-то стопорнулось. Иногда, для начала, достаточно десяти человек, которые по-русски кричат «Блядь!», защищая от ОМОНа украинскую независимость под аляповатым, уродливым памятником. Невозможно предугадать. На неоднократные комсомольские собрания с попытками в конце концов куда-нибудь исключить Гришу начали собираться десятки зрителей, вовсе непохожих на студентов, черт знает откуда они приезжали, небывалая вещь. Незначительная кгбэшная история становилась скандалом и превращалась в долгоиграющий спектакль, в комедию. Участники, кажется, уже разучили свои роли и воодушевлялись самим фактом длящегося спектакля, видом красной тряпки, брошенной «этим». 

Душеспасительные беседы с Гришей вели все, кому это полагалось по должности. Его уговаривали сдаться и искренне недоумевали, зачем ему вообще понадобились такие громоздкие обобщения из области социальной жизни. В лучшем случае это же были всего лишь неверифицируемые гипотезы, зачем это было ему, с его способностями к физике. В конце концов, через полгода бюрократических боев и после серии обманных маневров, Валька-Красные трусы лично приняла окончательное решение и избавила нас всех от необходимости держать марку.

Навсегда. Это и есть Родина. Запах свежего хлеба по 16 копеек буханка, бенгальских новогодних огней, бензина в московских весенних лужах и красных трусов. В этом нет ничего героического, наоборот. Мирная жизнь с голубым небом над пшеничными полями. Как это сказано в изумительных по риторической силе и не риторической наглости стихах Кибирова: «А наш-то на ослике цок да цок навстречу смерти своей».

 

Что заставляло Гришу оставаться в Украине все эти тридцать лет после армии? Какое зловредное упорство держало его там, почему он не уехал? Кому и что он доказывал?

 

Максим Максимыч

Здесь должна была бы быть глава «Максим Максимыч». 

Гриша однажды сказал Максиму Максимычу о Бродском: «Человек, писавший письма Брежневу о значении литературы, не имеет права учить меня жизни».

Я иногда бываю и в Москве, и в Киеве по делам.

Все в порядке у Максима Максимовича.

 

IV (продолжение)

Звонили в церкви Westfriedhof.

Мы сидели минуты три, не больше. Я намеревался пройти с ним к Борштаю по Westfriedhof. Я так долго все это рассказываю, потому что уделяю внимание главному: а за главное следует браться безотлагательно и преследовать его неотступно, как если бы мы должны были немедленно, сию минуту, идти войной на Польшу, нешуточное дело!

Как остроумно заметила моя жена: все фундаментальные отличия русского православия от остальных религий покоятся на том элементарном обстоятельстве, что в русской православной церкви нельзя сидеть, у них нет скамеек. Поэтому, например, нищие сидят не внутри, где тепло зимой и прохладно летом, церковь не является местом, куда дети могут забежать на переменке из школы напротив, церковные торжества выглядят натянуто, а вовсе не торжественно, в русской церкви невозможен молитвенник — его просто некуда положить, и так далее.

 

Под мостиком над каналом, в темной воде стояла, сопротивляясь течению, обученная форель и ждала крошек с моста. Под цветущей форзицией напротив нас в густых кустах бирючины прыгал рыжеклювый дрозд.

В Мюнхене, впрочем, как и во всей центральной Европе, живут сотни завезённых со всего мира растений, — не в ботанических садах, а просто так, в аккуратных двориках и на улицах. Об истории миграции и культивирования южно-азиатских или латиноамериканских растений в Европе можно писать книги, впрочем, как и о появлении бурятских трав в степях Донбасса, привезенных туда на гусеницах российских танков.

У меня недавно был неплохой проект: онлайн-карта растений мюнхенского WestPark. Человечный такой проект, трогательный.

Гришина рука была закинута за спинку скамейки, плечо чуть вывернуто. Он как бы набирал по отношению к забрызганной солнечными пятнами аллее ироническую дистанцию. Правая бровь приподнялась, на несимметричное лицо легла комическая гримаса. Он, вдыхая свежий воздух, насмехался над бегущей перед ним в обе стороны аллеей, голова оценивающе склонилась набок, как если б он задумал сказать медленной воде канала, ожидающей хлеба форели, дрозду и форзиции смешную правду, что-то вроде «чик-чирик!» Нижняя челюсть была чуть приоткрыта и из угла губ медленно стекала на шею струйка слюны. Это был инсульт.

Было много хлопот.

Бэла всплакнула.

 

V

Погода в Мюнхене сегодня солнечная, морозная, небо безоблачно, одинокий самолет оставляет на голубом столе дорожку своего кокаина.

Если б вы знали, чего мне стоит воссоздавать этот мир каждое мгновение — со всеми вашими палеонтологическими данными, свидетельствующими о том, что меня нет, с кенгуру, сожженными якобы мной в Австралии, с Дональдом Трампом, якобы приближающим конец света где-то в Иране, и с нелепыми оправданием убийства какой-то Бузины в Киеве.

Но я же не жалуюсь, я воссоздаю этот миг и следующий миг, и следующий, и все согласно вашим представлениям об электронах, бузине и правде, все как вы хотели, все к чему вы стремитесь, все учтено без учетных книг: ваши враги, ваши враги, ваши враги и, наконец, ваши враги. Болтуны и задаваки.

Не сказал бы, что я отдыхаю на мюнхенской погоде, — все-таки воссоздавать синеву и солнце попроще и поскучнее. Но мне же не нужна надежда, поэтому я каждый миг, каждый миг, каждый миг. 

Мне не нужен кокаин. Мне не нужно относиться к действительности эстетически. Мне не нужна рама.

Ваше Все и ваше Ничего весят лишь мгновение и, если я и благ, сострадателен, то только потому, что поддерживаю в вас иллюзию связи мгновений. Всех этих отдельных, как вы говорите, комплексов. В то время как между ними вы просто не существуете: ни вы, ни ваши страдания, ни ваши надежды. 

Формально вы могли бы сказать, что в таком случае — несвязанных квантов мгновений — говорить некому, обращаться не к кому и сообщать нечего. Но «в таком случае», «никто», «ничто» и «никогда» весят только миг.

Я — озерная черепаха, спящая под февральским льдом, почему бы и нет? Я — чёрные буквы, рассыпанные перед вами, как кажется, в осмысленном порядке. Я — ужас, летящий на крыльях ночи. Я — папаша Симпсон из всем известной семейки.

Я — фейсбук, где у каждого — своя лента и своя реклама. Гаргантюа и Мэри Поппинс. Содом и Гоморра. Мадам Бовари — это я. Валька-Красные трусы и Гриша Штихель. Нежность и укус. Фата и Моргана. Любовь и смерть. Карл Маркс и Фридрих Энгельс. Красное и чёрное. Быть или не быть. Или он, или я, выбирай! Лиса и виноград. Выйди и зайди, как положено! Преступление и наказание. Джеймс Джеймс и Моррисон Моррисон. Я — это государство.

Толпа!

В связи с отличной погодой и благодаря нашему правительству. Безжалостно по отношению к нашим врагам. Иисус Христос был восьмидесятилетней шестипалой чернокожей женщиной.

Меня нет.

Но это трюизм. Это даже пошлость.

Все дело в том, как именно меня нет. Каким конкретным способом меня нет. Как именно осуществлена вся полнота моего отсутствия. Здесь корень.

Нет ли меня так, как нет вырезанного на листе бумаги профиля, хотя вы узнаете лицо на чёрной подложке? Как нет ничего в регулярных пустотах, образующих орнамент над входом в мечеть?

Или меня нет, так сказать, негативно диалектически: раз уж я не могу существовать в том же смысле слова, в каком существует ваша чертова береза, пусть даже я был бы самой толстой и плакучей березой? И раз я не существую в том смысле, в каком существует ваше «все», то не проще ли сказать для ясности, что меня — в вашем понимании — попросту нет?

Или, возможно, меня нет в том смысле слова, в котором «отчего ты меня оставил»?

Или как не существует координат элементарной частицы, импульс которой точно определён?

А ведь это все разные «его не существует», по-разному детерминирующие способы рыбной ловли на мотыля и налогообложение транснациональных корпораций в Индонезии.

Не могу не признать: не существовать — муторная работа.

Но если мне становится невмоготу, я сажусь в солнечный день на велосипед и канаю к Изару. Ставлю велосипед на мосту, где-нибудь на Luitpoldbrücke, и немного переклоняюсь за парапет к зеленой, мелкой воде на желтых камнях, метрах в десяти от меня внизу. Если правильно установить в этот момент солнце, то можно увидеть на желтых камнях быстрой воды свою дрожащую в прозрачной зелени тень — всадник, обозначенный кистью пятилетнего ребенка, мчит по склону.