Хайку ни для кого: о верлибрах Юрия Орлицкого

Выпуск №15

Автор: Антон Азаренков

 

В современной критике, особенно в ее толстожурнальном сегменте, распространено несколько предубеждений, касающихся поэзии филологов. Охотно говорят об общем размышляющем, «холодновато»-рациональном характере такого рода творчества. Это качество, очевидно, противостоит некоей «живости», «честности», если не сказать «задушевности», как будто бы свойственной «настоящей» поэзии. Во-вторых, «филологическому» стихотворчеству, как считается, присуща излишняя формальная изощренность – гипертрофия формы – и аллюзивная плотность, что не позволяет просто читать эти тексты – их нужно обязательно расшифровывать… И если с двумя этими положениями спорить довольно легко (всё зависит от степени осведомленности полемиста в истории европейской поэзии, лучшие образцы которой как раз и создавались книжниками – по профессии или по призванию), то третий аргумент против «филологизма» не так уж просто опровергнуть. Звучит он примерно так: автор-филолог слишком хорошо контролирует свой текст, он избегает любого нерассчитанного эффекта, в чем проявляется его, этого автора, творческая авторитарность – особенность, резко противопоказанная модной, настоянной на странной смеси нью-эйджа и неомарксизма гуманитарной мысли.

Отметим еще, что всё это, как правило, ставится в вину даже рядовым выпускникам обычных филфаков, программа которых не выходит далеко за рамки нормальной литературной образованности: во все времена поэтам предписывалось – как минимум – знать других поэтов, а также основы исторической и современной поэтики. Тип поэта (и критика, кстати, тоже), не способного отличить силлаботонику от тоники, а любой нерифмованный текст – от верлибра – довольно позднее российское явление. Кандидатство уже приходится скрывать как чуждое классовое происхождение. Не говоря уже о штучном товаре – пишущих – и пишущих не в стол и не на случай – профессорах.

Юрий Орлицкий – это филолог par excellence. Перечислять здесь его заслуги перед отечественным литературоведением излишне. Его статьи непрестанно цитируются, а выход недавней книги о новейшем русском стихе стал настоящим событием в мире поэзии. На фоне этой глыбы, которую являют собой филологические заслуги Орлицкого, его собственные стихи, очень личные и лиричные, тяготеющие к тому же к миниатюре, выглядят как-то уж беззащитно.

От кого же их защищать? По мнению критика – вообразим себе такого критика – от собственного филологического бэкграунда. Но, как я постараюсь показать, стихи Орлицкого написаны совсем другим человеком, нежели его статьи. Не вместо статей, как стихи Вадима Соломоновича Баевского – упражнения, порой весьма изысканные, не на полях статей, как блестящие прозаические зарисовки Михаила Леоновича Гаспарова, некоторые из которых по языковой напряженности приближаются к настоящей поэзии (хотя он бы, конечно, с этим не согласился) – нет: стихи Юрия Орлицкого написаны как будто не Юрием Борисовичем Орлицким.  

Характерна сама интенция к освобождению формы: лучшие стихи Орлицкого, как уже не раз писали, – это верлибры. Верлибры эти в большинстве своем замешены на около- (или пост-) лианозовском минимализме, драматизме «чужого» слова и подслушанных интонаций. Конечно, Орлицкий не минималист и не конкретист, но опыт Сапгира, Вс. Некрасова и Сатуновского, помноженный на традицию западного, уже, кажется, интернационального свободного стиха, здесь очень важен.

Стихи Орлицкого не директивны не только потому, что они «свободны» и, стало быть, счастливо избегают ловушек центонности и риторики, – их «свобода» заложена на всех уровнях, в том числе и композиционном. Прежде всего обращают на себя внимание смазанные, нарочито «несильные» концовки, как бы размыкающие текст, противящиеся завершенности, афористичности. К ним можно отнести многозначительные номинативные предложения («Лето…»), пришедшие, вероятно, из переводов дальневосточной поэзии, всякого рода модальные слова, вынесенные в последнюю строку («хотя бы», «наверное»), вопросительные конструкции, многоточия…

 

* * *

Когда они живут, эти люди?
Вечером
во всем поселке
ни огонька
Утром
на улицах и перронах
ни души
только собаки и куры
Неужели именно так
transit
человеческая
слишком человеческая
жизнь?

 

Таким образом, текст как бы ничего не утверждает прямо, давая максимальную свободу интерпретации. Я бы назвал их стихами даже не свободными, а «ускользающими».

Часто это стихи-ситуации (в критике для таких случаев устоялся термин «картинки»), данные без объяснений. Вернее, особую значимость этих ситуаций для автора можно распознать лишь по намекам и особой, как правило, философски-элегической, тональности речи. Но что это за ситуации? Что объединяет уборщиц, протирающих пыль с фонарей в метро, сценки провинциальной жизни, увиденные мимоходом из окна поезда, чужого человека, выходящего ночью из трамвая? Думаю, это говорит не только об одиночестве, как бы того, наверное, хотелось автору (тема одиночества у Орлицкого – одна из самых частотных). Это больше, чем одиночество – это перепоручение себя другому, некий род мужества признать себя «одним из…», причем без характерного саморазоблачения, переходящего в самолюбование. Трагическое в этих стихах как бы вынесено за скобки, становясь белым фоном умолчания. Редкие отзвуки «прямого высказывания» – о собственной бренности, чувственности, отцовстве, нежности – отзвуки сравнительно негромкие, лишенные всякой истеричности, резонируют в среде этих стихов с особенной силой.

И хотя в стихах Орлицкого порой появляется прямой адресат, это «ты» всегда – физически или психологически – отдалено от субъекта: житель другого города, женщина, живущая «на другом конце ночи», женщина, навещающая раз в три года и проч. Тогда к кому или к чему на самом деле обращена эта поэзия?

 

FOR NO ONE

Кто тут у вас где
Кто при чем
Кто почему

Никого тут нет
Никто ни при чем
И нечего тут

Закройте дверь пожалуйста, не мешайте работать
Девочка грызет печенье
И сочиняет хайку
НИ ДЛЯ КОГО

 

Безадресность, и в то же время самая интенсивная обращенность, формулу которой – НИ ДЛЯ КОГО – и находит Орлицкий, всегда считались свойством истинного искусства. НИ ДЛЯ КОГО в самых труднодоступных местах древних пещер чертились петроглифы, НИ ДЛЯ КОГО писались фаюмские погребальные портреты, НИ ДЛЯ КОГО папа римский читает «Граду и миру» на пустой карантинной площади под проливным дождем… Стихи – хорошие стихи – тоже сочиняются как бы НИ ДЛЯ КОГО, как письмо в бутылке, но с почти безумным расчетом на сверхъестественный отклик:

 

О ночь!..
Горячей щекой,
Прислоняюсь к стене
И жду…

 

Подобная речевая ситуация немого вопроса, думаю, не до конца понятного и самому спрашивающему, и смутного ожидания ответа пронизывает почти каждое стихотворение Орлицкого.

Конечно, в этой поэзии много – и это неизбежно – филологического быта: книги на столе, рефлексия над текущей литературой, бесконечное дорожное чтение… Орлицкий и в стихах остается теоретиком верлибра: то введет пространную литургическую цитату, обнаруживая ее ритмико-интонационную схожесть с ходами свободного стиха, то разделит верлибр на равные отрезки, обозначив свою позицию в споре о возможности строфики в этой форме… Но главное содержание стихов Орлицкого совсем ни это. Надежда на щедрость (от кого? – музы? Бога? языка?) – тихая надежда, потому что дар не выпрашивают, а получают, – вот, кажется, корень его поэзии. Это, наверное, и отличает поэта от филолога, который сам призван быть щедрым на слова. Но роднит их пресловутая «любовь к слову» – самому бесполезному и эфемерному, что только есть на свете:

 

***

Слова
услышанные поэтами
и произнесенные ими
иногда слышат
и нормальные люди

при этом
они наверное думают
что это было
откуда взялось
зачем это надо
но слава богу
очень скоро забывают

 

 

(НИУ ВШЭ СПб)