Билетер всемогущий. Линдштрём

Выпуск №17

Автор: Григорий Злотин

 

Билетер всемогущий

 

Как уже сообщалось, в то время как Боб сделался товарищем председателя Вселенной в чине галактического советника первого класса (золотое шитье на обшлагах, широкие алые лампасы),

Ашурбанипал Ашурбанипалыч (среди друзей просто Палыч) так и продолжал служить гардеробщиком в соборе Арктики и Антарктики в Кузнечном переулке, с непостижимою ловкостию набрасывая жестяные номерки на цинковые вешалки, вручную обточенные артелью умалишенных Первого Императорского Бедлама, что у Матисова моста.

Но вот в мечтах своих дерзновенных Палыч сам сделал карьеру, да какую! его произвели в Билетеры! и теперь он день-деньской вышагивает, руки за спиной, вдоль начищенного до нестерпимого блеска латунного барьера перед перроном станции Сердоболь, откуда отходят поезда на Кексгольм. И вот тут уж он есть господин и судия над всеми трепещущими, что в мечтах своих дерзновенных желают сесть на поезд.

Впрочем, самые важные и не думают трепетать. Куда там! сам Палыч низко кланяется им. Они появляются на платформе без опозданий, но и не слишком загодя, а как раз вовремя. Вслед за самыми важными ливрейные филологи и гимназиальные педагоги в фартуках с номерными бляхами несут дюжину чемоданов, доверху набитых собраниями сочинений и писем с комментариями. Иной раз важный господин лишь обронит небрежно одно слово: «Безьянский», и только услыхав фамилию, к поезду тотчас прицепляют его собственный пульмановский вагон для доставки творческого наследия. Иногда душеприказчики опаздывают погрузкой, и тогда на дрезине в бумажных кулях довозят незавершенное, отрывки, наброски и прочии дубии.    

Многие из важных господ, пользуясь своим положением, провозят с собой жен, тещ, кузин, своячениц и жужелиц: публику, место которой, по мнению Палыча, в лучшем случае, в сидячем вагоне. Большинству следовало бы вовсе воспретить проезд по железной дороге, негодует Билетер. «Именные билеты!» кипятится Палыч. Именные билеты отчего не введет Министерство?! Написал, к примеру, повесть для назидания юношества? Будьте любезны, пожалте на перрон. Ан нет, сразу норовит барышню какую в образе Зиночки из четырнадцатой главы, тоже с собой. Да еще и дружков из предисловия. Позорят дорогу! Но уж тут, как говорится, ничего не попишешь.

Пассажирам рангом пониже и хлопот бывает обыкновенно поменьше. Довольно предъявить статью из словаря или из энциклопедии, и билет второго класса (красные вагоны, диваны обиты дермантином) оказывается у них в руках словно по мановению волшебной палочки.

Первый звонок. Дежурный по станции зычным голосом возглашает: «Скорый поезд са-абщением Сердоболь — Кексгольм отправляется с первого пути. Поезд проследует со всеми остановками до конечной станции Куолемаярви. Гас-спада отъезжающие благоволят занять места са-агласно купленным билетам!»

У барьера переминаются с ноги на ногу опаздывающие соискатели. Ах кабы успеть! Хоть не в первый класс, где колышутся занавески с гербом министерства путей сообщения (колесо под сению ангельских крыл), где бархатные диванчики и бронзовые лампы с абажуром! И не во второй! Хотя бы в плацкартный вагон. Некоторые безответственные индивидуи прибегают запыхавшись после второго звонка и умоляют, чтобы их впустили хотя бы постоять в тамбуре. Но вот есть ли у них перронный билет? Отнюдь! Палыч учтиво кланяется господам из первого класса и благосклонно кивает пассажирам второго, из тех, кто печатается только в журналах и отрывных календарях. Снисходительно прочищая горло (кхэм!), он пробивает блестящими никелированными щипцами билеты третьего класса у голытьбы, у которой нет и отродясь не было ничего за душой кроме лаконических записей в телефонных и метрических книгах: родился, женился, Митавский переулок, д. 3.

Четырехгранными ключами проводники запирают двери вагонов. Из вагона в вагон переходить не дозволяется; теперь только так, ныне и присно. Сторож в форменной тужурке ударом колокола подает третий звонок. Дежурный по станции свистит в свисток. Стрелочник в красном картузе стоит навытяжку и ест глазами локомотив, держа в руке свернутый в трубку флаг. Еще свисток! Протяжный, рвущий душу гудок паровоза. Ту-туу! Семафоры ст. Сердоболь салютуют отправлению состава. Но что это?! Какие-то оборванцы без билета устроились на задней площадке последнего вагона! Случайные лица! С улицы! Без единой рецензии! Один из босяков второпях даже нацарапал на окрашенной зеленым стене вагона какое-то слово. Без цензуры!

«Сто-ой!» — кричит Палыч страшным голосом. Он уже было бросается на станцию телеграфировать вперед по линии, чтобы бесстыдников сняли с поезда,

но в это время из жилетного кармана Палыча внезапно раздается глухой скрежет, и лежавшие там в течение двадцати лет тихо и смирно карманные часы в исцарапанном корпусе на плоской латунной цепочке издают хриплое и издевательское «Ку-ку!»

Палыч останавливается как вкопанный. Вместо того чтобы помчаться на телеграф сообщить о злоумышленниках, он, словно сомнамбула, опускает руку в другой жилетный карман и с замиранием сердца достает оттуда свежеотпечатанный билет с проставленной на нем сегодняшнею датой. Пора, значить, и ему в путь-дорогу.

Вот только поезд уже ушел.   

 

 

Линдштрём
продром

 

В прошлой жизни были Кюне и Лаубе, а теперь? Теперь они кончились, и Вульфи скучал. Аскеза и созерцание оставляли в сутках узкие пазы, которые хотелось чем-то заполнить. Но полковник Беренс тоже давно не писал: считалось, что он отплыл в Патагонию охотиться на кугуаров. Поэтому Вульфи чувствовал себя одиноко. A тем временем проклятая сила вещей, как её там? сварливая Клепсидра? волокла его всё дальше вниз по течению Леты. Нужно было придумать что-то новое.

Однажды Вульфи вспомнил старинную забаву: дружбу по переписке. В годы его гимназического отрочества мечтавшие об экзотических приключениях писали в Трансвааль или в Сиам, и если адрес оказывался подлинным, то на письмо кто-нибудь нет-нет и отвечал. «Кому бы написать?» — раздумывал Вульфи. Назовём его, ну скажем, Линдштрём. Господин По Имени Линдштрём или г-н П. И. Линдштрём для краткости. Пётр Ильич, например? В конце концов, это не так и важно, ведь ценим мы его не за это. И Вульфи быстро написал письмо своим заваливающимся набок петлистым почерком, запечатал листок в конверт и для верности даже отнёс его на почтамт, что на Закгассе, 8. Через месяц неожиданно пришел ответ. Пер Йоханнес Линдштрём действительно существовал, или, по крайней мере, ему понравилась идея собственного существованья. В конверт даже была вложена фотокарточка: Линдштрём оказался худощавым блондином, но глаза имел тёмно-карие. До войны он жил, кажется, в Вильманстранде.

Путём дальнейшей переписки выяснились некоторые подробности. Мать Линдштрёма была пылкая брюнетка; девичья фамилия ей была Франсуа. Она происходила из старинного гугенотского рода, переселившегося в Пруссию в 17 веке. Пока женщины Франсуа с бешеной страстью концертировали на рояли, мужчины, как один, вступали на военное поприще и вели прусских орлов стезями побед, даже несмотря на свою малопатриотичную фамилию. Дед Линдштрёма, один из целой череды генералов Франсуа, перешел в русскую службу, подвизался по ведомству военной топографии и, наконец, удалился на покой в Великое Княжество Финляндское, где предался сочинению мемуаров. Он купил себе поместье, которое назвал Монридо, и там, среди красных карельских скал и вытянувшихся во фронт сосен, построил замок в новоготическом стиле, где над зубчатыми башнями реял его лазоревый флаг. Мать давала концерты в симфонических залах и была вхожа в круг композитора Ярнефельта, семья которого породнилась с Клодтами фон Юргенсбург. Мать часто плакала — не от несчастия, а от нервов — и оказывала склонность к чахотке. Со временем она умерла.

Папенька Линдштрёма, напротив, занимал важный пост на железной дороге. Его попечению была препоручено сообщение по линии Сердоболь-Кексгольм, не исключая и во всех смыслах конечной станции Куолемаярви, где чёрное озеро, и куда билеты берут в один конец. Отцу, Карлу Густаву Линдштрёму не было равных по части служебного рвения и пунктуальности. Любимым его занятьем было стоять на перроне станции Сердоболь-Сортировочный с карманными часами в руке и наблюдать по секундной стрелке за прибытием поезда. Сын По Имени Линдштрём отлично помнил, как ребенком, в коротких штанах, в матросской курточке и в бескозырке с надписью «Смотрящий» он стоял рядом с отцом на перроне и глядел во все глаза на клубы дыма и пара, на надвигавшийся локомотив и слышал рвущий душу гудок паровоза и стук колес: «У-уу! Тугодум, тугодум, тугодум!» Поезд на всех парах подходил к станции, и вот мальчик уже смотрел со страхом и немым обожанием на отца, рослого дородного блондина в мундире путей сообщения, при кортике, с серебристыми погонами о двух просветах, как и полагалось генерал-инспектору тяги. Билетёры хищно клацали стальными щипцами, стрелочник пучил глаза, вытянувшись во фронт, начальник станции звонил в колокол. Был мир.

На дальнейшие письма Вульфи Линдштрём отвечал регулярно, но словно неохотно. Всё же постепенно из разбросанных здесь и там околичностей и оговорок стало ясно, что мир кончился, когда в княжество вторглись толпы немытых в тулупах и с винтовками. Поезда перестали ходить по расписанию, а потом и перестали ходить вовсе. Самое расписание потеряло силу. Вскоре после этого исчез Линдштрём-отец: не то его забрали те в тулупах, не то он уехал в Биарриц и более не подавал о себе вестей.

Конец мира подействовал на Линдштрёма-младшего сильно, но необычно. Нельзя сказать, что он помешался: напротив, его взгляды на жизнь упорядочились теперь до самого безутешного предела. Соединив темперамент матери со свирепым педантизмом отца, Пер Йоханнес Линдштрём уверовал. Предметом его исповедания стали железные дороги. Они необязательно существовали в действительности: главное состояло в том, что им следовало поклоняться. Из переписки явствовало, что количество адептов веры вряд ли было более одного, но П. И. это не волновало.

Линдштрём поклонялся железной дороге. Он боготворил её и сотворял себе из неё кумира. Вероятно, лучшей из всех железных дорог на свете была Дойче Райхсбан. Поэтому пока Европа горела и рушилась под ломаным крестом Ха А, Линдштрём безмятежно коллекционировал Ха О, известный также как Ха Нуль, излюбленный масштаб модельных поездов. Из изумительных по точности бирюлек Линдштрём годами собирал стрелки и тендеры, поворотные круги и локомотивные депо, семафоры и сортировочные горки, угольные бункеры и шлаковые ямы, водоразборные краны и шлагбаумы, мосты и дрезины. Он с наслажденьем наблюдал за тем, как точная модель гартмановского паровоза Зексише XII Ха-Два пыхтя ползет по заснеженному склону, украшенному любовно изготовленными игрушечными елочками. У подножия сгрудились пряничные домики деревни, на вершине горы обгоревшей костью торчал шпилястый замок, а состав умело пыхтел, сообщая миру смысл и цель, в чем ведь и состоит смысл и цель путей сообщения.

Страсть, помноженная на яростную дотошность, строго по порядку сносила все на своем пути. Линдштрём скупил все буклеты с расписаниями всех линий Райхсбана и выучил их наизусть. Он знал, в какое время, с минутами! отправляется утренний пригородный из Раушена в Кранц, и сколько у него в пути бывает двухминутных остановок. С годами Линдштрём оставил досадную привычку есть и спать (так, прикорнет иногда на кушетке), и теперь кухня и спальня его холостяцкой квартиры были битком набиты тяжелыми альбомами из крокодиловой кожи, в которых, словно почтовые марки, были аккуратнейшим образом подклеены, с выписанными от руки комментариями! сотни и тысячи поездных билетов, перронных билетов, багажных квитанций, багажных ярлыков, плацкарт. Всю же гостиную занимал колоссальный стол, по которому по сложной траектории бегали, пыхтя, модельные поезда. Линдштрём коллекционировал эмалированные дощечки с названиями станций, инструкции для семафоров, часами слушал граммофонные записи лязганья буферов, мерного стуканья стыков, протяжных паровозных гудков… Вечерами, под волчий вой вьюги, он включал кинопроектор и смотрел, раз за разом прокручивая старую ленту, как локомотив, неуклонно приближаясь, заполняет собой всю простыню экрана, глушит немым гудком, обдает дымом и давит, сообщая жизни свободу, правду и цель…

Линдштрём отвечал регулярно, но словно неохотно. Постепенно Вульфи осознал, что переписка, позабавившая П. И. первоначально, теперь скорее отвлекала его от единственно стóящего дела: культ поезда был ревнив и не терпел соперников. В письма, чем дальше, тем больше, вторгался стук колес, грохот железнодорожных переездов, гудки локомотивов, звон станционного колокола. Вульфи приходилось прибегать к помощи особых словарей и справочников путей сообщения, чтобы вникнуть в замысловатые подробности железнодорожной науки и не ударить в грязь лицом, составляя ответ. Часто на десять-двенадцать страниц, с таблицами! описания телеграфных сигналов приходилось едва полстраницы всего прочего: погода, здоровье, визит тетки Агнесы из Кёнигсберга, где, между прочим, как раз закончили строительством восхитительный новый вокзал. И вообще переписка и разговоры не вызывались необходимостью, так как не было очевидной связи между ними и расписанием движения. Тем временем было то холодно, то тепло, рассветало то раньше, то позже, и по этому поводу даже переводили какие-то стрелки; впрочем, не исключено, что это были стрелки часов, поэтому на движении поездов и это тоже не сказывалось.

Зато Вульфи переписка с Линдштрёмом обогатила множеством специальных знаний. О скуке он забыл и думать! теперь с утра до вечера он знай штудирует особый том Брокгауза, где трактуют о пакгаузах и складах. Пропитка шпал, ширина пути, перешивка колеи на станции Сердоболь-Сортировочный («Сартавала!» —кричит чухонец-обходчик; «Сартавальная горка!» — отзывается белорус-стрелочник), проводники в мундирах с куцыми эполетами разносят чай, и на крикливом плакате ротозей в канотье бежит через пути наперерез поезду и навстречу своей неминучей. Куда там обедать! работы непочатый край! вот если бы только рассчитать, через сколько часов скорый из Аренсбурга встретится в промерзшем поле с курьерским из Бромберга, если известно, что отправились они… Вульфи перестал и ужинать и засиживается теперь далеко за полночь. Ближе к рассвету он, бывает, задремлет, и ему грезится, что за окном у такой же точно лампы сидит Линдштрём, склонив голову, узкую как у муравьеда, в обрамлении седых, коротко остриженных волос, и глядит на страницу сквозь очки в оправе белого металла, изготовленные датской фирмой «Линдштрём». Ведь надо же, наконец, признать, что письма свои Вульфи носит на почтамт, что на Закгассе, 8, до востребования. Там же он забирает ответные письма, написанные петлистым, заваливающимся набок почерком. А очки фирмы «Линдштрём» в замшевом футляре и стопки железнодорожных атласов, и пачки билетов, и тома расписаний — всё лежит грудой на полу у него, Вульфи, в нетопленной гостиной. Надвигается ночь, седой мороз, болезнь, и сердце заходится стуком колёс, а впереди мгла, смоляная гладь бездонного озера, и остаётся только держаться за телеграфные столбцы цифр и слушать стук улетевшего мира: у-у-у, тугодум, тугодум, тугодум.

 

 

LA, MMXXI