Дальнозоркость

Выпуск №17

Автор: Светлана Никонорова

 

Молчи, скрывайся и таи
И чувства и мечты свои —
Пускай в душевной глубине
Встают и заходят оне.

Ф.И.Тютчев “Silentium!”

 

— Здравствуйте, здравствуйте мои дорогие! Вы очень большие молодцы, что нашли время и присоединились к нашей конференции. К сожалению, репетировать в условиях карантина мы не можем, поэтому предлагаю вам сегодня почитать стихи. Мы будем учиться читать стихи так, как это делают настоящие актёры, хорошо? Вы согласны? Замечательно! Надеюсь, у всех есть любимое стихотворение?

— Парус, Анчар, Узник, Я вас любил, – на Петра Ивановича градом посыпались ответы. Красная черточка едва успевала перепрыгивать по экрану монитора с окошка на окошко. Все десять разновозрастных участниц любительского театра «Маска» спешили поделиться своими любимыми стихотворениями. И все как одна приговаривали — любимое со школы.

— Молодцы, молодцы! Хорошо. Очень хорошие стихотворения. Но для начала, давайте немного повторим теорию. Самое главное при работе со стихотворением…

Как у них все легко. Любимое со школы. Ни секунды на сомнение. Может у кого-то оно и есть, одно, любимое, но у меня-то их множество. Оставив группу слушать мантры Петра Ивановича про опорные слова, которые несут смысловую нагрузку, я сняла наушники, откинулась на спинку кресла и прикрыла глаза. Первым делом в памяти всплыла «Бессонница» Мандельштама. Мысленно пробежавшись по строчкам, я мысленно же поставила себе зачет и принялась дальше инвентаризировать любимые стихи. «Есть рифмы в мире сем! – зазвучал в голове голос любимой актрисы. – Разъединишь и…» Дрогнет? Или вздрогнет? Мороз и солнце, и фонарь с аптекой, и даже белая береза под окном – всё вспыхивало едва уловимыми образами на поверхности сознания и тут же растворялось в беспросветной темноте. Ни одно из этих стихотворений я не могла выловить целиком из глубин памяти и вытащить на поверхность. Я свернула окно с Петром Ивановичем, открыла поисковик и по первой строчке нашла свои любимые «рифмы». Отрывистые короткие строки на экране тут же отозвались во мне знакомым хриплым голосом. Я представила, будто это не она, а я стою перед огромным зрительным залом: «Рапсод, ты был слепцом!»

И вдруг всё погасло. У ноутбука закончился заряд батареи, и от моих «рифм» остался только черный квадрат экрана. Не теряя времени, я подключилась к конференции через телефон и невольно порадовалась, что у меня есть хотя бы «Бессонница». В том, что мне понятен смысл моей «Бессонницы», и я без труда смогу передать его при помощи интонации, я не сомневалась. По памяти я написала все три четверостишия и принялась ждать своей очереди.

На экране Анастасия Семеновна читала “Парус” Лермонтова. Её ноздри смешно раздувались на вдохе, а голова и плечи покачивались в окошке зума в такт несчастному кораблику.

— Да, да, Настенька, вот здесь хорошо! Очень хорошо! – подпрыгивал от восторга Пётр Иванович. – Ударное слово – солнца. Подвешиваем к нему золотой, потом вдох…

Анастасия Семеновна замешкалась, а Петр Иванович, уже не обращая на неё никакого внимания, самозабвенно продекламировал:

— А он, мятежный, просит бури! Как будто в буре! есть покой!

Кончив читать, Петр Иванович торжественно уронил голову на плечо и закрыл глаза, отдавая дань уважения гению Лермонтова. Мы все сидели молча, боясь нарушить величие момента, и ждали, когда он вернется. Наконец Петр Иванович встрепенулся, вспомнил, что он не кораблик, не Лермонтов, а в данный момент даже не артист, а преподаватель сценического мастерства, и продолжил как ни в чем не бывало.

— Кто готов? Кто следующий?

Следующим был Анчар, за ним Узник и наконец очередь дошла до меня.

— Бессонница. Гомер. Как вы сказали? Ах да, Мандельштам, ну конечно.

Прекрасно! Замечательно! Давайте, начинайте!

Я бодро начала: «Бессонница. Гомер. Тугие паруса». Но с каждой следующей строчкой моя решительность таяла на глазах. Каждое следующее слово, произнесенное вслух, норовило разрушить мое единство с этим стихотворением. Оно всё отдалялось и отдалялось, как будто меня отрывали от него или его отрывали от меня, и я ничего не могла с этим поделать. Как в дурном сне я слушала звук своего голоса и даже хотела закричать: «Стой, прекрати, не нужно этого, остановись, пока не поздно», – но не могла вымолвить ни слова. Мой голос мне уже не принадлежал. Мелким бисером разорванное ожерелье слов рикошетило в висках, оставляя во рту горечь, как от пережжённого сахара. Огромная вселенная, по которой я могла скользить часами, от звука моего собственного голоса скукожилась до размера грецкого ореха, а тот все катился, катился, катился и наконец лопнул на финише с неприятным треском, очень слабо напоминающим тяжкий грохот моря, которое подходит к изголовью.

— Так, ну прекрасно, прекрасно, – засопел Петр Иванович, – давайте теперь разбираться. Вы отметили люфт-паузы? Нет? Ай-яй-яй. Мы ведь говорили вначале. Находим самую длинную строку в стихотворении и проводим вертикальную линию. Расстояние от конца каждой строчки до этой линии покажет продолжительность люфт-пауз.

Я взяла карандаш, провела вертикальную линию вдоль стихотворения, но никаких люфт-пауз не обнаружила, ни одна из строчек не была длиннее остальных. Все строчки дружно сбегались к краю и формировали правильный прямоугольник. Разве только Елена чуть-чуть выдавалась вперед.

— Провели? Отметили? – не успокаивался Пётр Иванович. – Это очень важно. При помощи люфт-пауз мы поддерживаем в стихотворении заданный автором смысл, вернее, ритм. Совсем запутался. Всё. Давайте сначала.

— Бессонница. Гомэр, – начала было я снова и тут же остановилась. Почему я говорю Гомэр? Как странно звучит это слово. Гомэр. Э превращается в О, и получается уже не Гомэр, а какая-то Гоморра. Бессонница. Гоморра. Чужие паруса. Да не чужие, тугие ведь! А может, Гомер. Мягкий протяжный звук, как в слове мера. Тут же вспомнилось: «Что мне делать, певцу и первенцу, с этой безмерностью в мире мер».

— Почему вы остановились? Продолжайте! Продолжайте!

— Пётр Иванович, а как правильно, Гомэр или Гомер?

— Конечно Гомер. Мы только вчера говорили об этом, вспоминайте: шинель, кларнет.

— Бессонница. Гомер, – выдавила я из себя и опять запнулась.

— Да читайте! Читайте уже как получается, – начал потихоньку раздражаться Петр Иванович.

Хорошо, попробую Гомэр. Вдохнув поглубже, я ринулась в омут пугающих своей бессвязностью слов:

— Я список кораблей прочел до середины. Сей длинный выводок! Сей поезд журавлиный!

— Так, стоп! Зачем вы здесь голосом? Не нужно здесь голосом! Проглатывайте, сглаживайте, проскальзывайте, это все неважно! Это прилагательные! Нам не нужны прилагательные! Только существительные и глаголы! Давайте еще раз, как там у вас было – сей журавлиный выводок.

Как было? Разве я теперь вспомню. Целое живое трепещущее во всей своей бесконечной красоте полноте глубине – на глазах оно распалось на молекулы, нет, на атомы. Может стоит начать с начала, но он ждет третью строчку, а я не могу её вспомнить. Смотрю на свой листок и ничего не могу разобрать. Что случилось с буквами? Всего несколько минут назад, пока девочки стенали, как их кто-то там любил, перелюбил, недолюбил, я чётким размашистым почерком выводила стихотворение, ощущая себя настоящим поэтом. А теперь передо мной лежит листок с какой-то абракадаброй.

***

-Тащи очки, не вижу без них ни черта!

Четыре или пять? Новый восемьдесят четвертый. Ещё четыре. На шведскую стенку набросаны простыни, к ним булавками приколоты цепочки из разноцветной бумаги. Я стою в широченном белом балахоне, раскинув руки самолетиком. Шея затекла под весом двух тугих косичек, но я боюсь шелохнуться, ведь на голове у меня настоящая…

Ой, деда! Как красиво получается.

…её ажурные края сплошь усеяны крохотными блестящими звездочками. Там, в глубине спортивно-актового зала…

Ты придешь ко мне?

… женщины в огромных мохнатых шапках, мужчины в расстегнутых дубленках…

Только ты не опаздывай! А то я тебя знаю.

…еще чуть-чуть и вся эта разъяренная толпа во главе с моей мамой двинется на меня.

— Снежинки полетели! Полетели снежинки!

Это мне! Это я снежинка! Это мне нужно лететь! Кто-то уже толкает меня в спину, а я стою, придавленная к полу тяжестью своих косичек, и не могу сдвинуться с места. Немного кружится голова, перед глазами всё плывет. Но вдруг я не столько вижу, сколько чувствую – колючие золотистые усы, запах влажной шерсти от растаявшего на вороте тулупа снега. Наклоняется, топает, стряхивает снег с валенок. Восходящая струя морозного воздуха выталкивает меня вперед, балахон за спиной надувается парусом, я чувствую вибрацию ткани под распахнутыми руками, подскок, еще подскок, два приставных, поворот… я лечу… и свечусь… за мной целый хоровод снежинок… и все нам хлопают…

 

— Мам. Мама. Мама…

— Что ещё?!

— …

— Ну!

— Вот. Его очки.

— И что!?

— Получается… получается, деда не видел?

— Чего он не видел?

— Звёздочки… вчера.

— Эгоистка!

— Мамочка, не надо, пожалуйста!

— Тебя сейчас только это волнует?! Эгоистка такая!

***

— Вы меня слышите? Что-то со связью? Почему вы не читаете?

Двумя руками вытираю предательски слезящиеся глаза и снова смотрю на листок. Что это за чёртова стенография, что за вереница неотделимых друг от друга не то что по смыслу, но даже по внешнему виду слов. Заикаясь и запинаясь, я продолжила читать, уже не обращая внимания на интонационные акценты, а дай Бог разобрать бы, что вообще здесь написано.

— На головах царей, божественна, Елена… что Троя вам одна, ахейские мужи…

Я оторвала взгляд от листочка и посмотрела на экран телефона. Петр Иванович сидел с отрешённым видом. От его бодрости и прыти, с которыми он верховодил лермонтовским “Парусом”, не осталось и следа. Глаза у него опущены вниз, и даже непонятно, читает ли он что-то или вовсе задремал. Вокруг крупной головы Петра Ивановича светятся несколько окошек с Настеньками. Похоже, я их заинтриговала. Они не без любопытства смотрели на меня и ждали, чем же закончится дело у ахейских мужей. Я взяла себя в руки, взяла в руки свой листок, отвела на приличное от глаз расстояние, пародируя конферансье на сцене, и буквы неожиданно проступили с невиданной прежде четкостью. Твою ж дивизию, дальнозоркость! У него была дальнозоркость! Ему не нужны были очки для того, чтобы смотреть вдаль. Он меня видел, тогда, и сейчас наверняка видит, с его-то дальнозоркостью. Неистовый задор охватил меня от этого осознания. Я наклонилась к микрофону и что есть сил в него заорала:

— И море! И Гомэр! Всё движется любовью!

Пётр Иванович мгновенно вскинул глаза на экран. Какое-то время мы с ним смотрели друг на друга – я с выражением озорного безумия в глазах, он, оторопевший, как будто его тело уже очнулось ото сна, а душа все ещё блуждает в полусонном царстве – никак не может найти выход из лабиринта и выбраться на свет. И вот наконец он окончательно пришёл в себя и закричал на меня в ответ:

— Ну вот! Можете ведь! Можете, когда захотите! Вот самое главное опорное слово! Любовью! А Гомэр там или Гомер, какая на хрен разница.

Конференция закончилась. Я отыскала зарядку от ноутбука и нашла в интернете свое выстраданное стихотворение. Какое-то время я переводила взгляд со своего листка на экран и обратно, пытаясь уловить разницу, и наконец она отчетливо проступила. «Сей длинный выводок, сей поезд журавлиный». Вот самая длинная строка! В моём рукописном тексте она распалась на две и стала совсем незаметной. Я попыталась вернуть журавлиный поезд на его законное место, но ширины страницы не хватило, и локомотив поезда вырвался далеко за её пределы.