Полёт разборов, серия 100 // Дана Курская

Выпуск №23

 
 
 

16 июня в формате Zoom-конференции состоялась 100-я серия «Полёта разборов». Стихи читали Дана Курская и Павел Лукьянов, разбирали Елена Наливаева, Валерия Исмиева (очно), Ольга Балла (заочно) и другие. Вели мероприятие Борис Кутенков и Андрей Козырев.

 

Представляем подборку стихотворений Даны Курской и рецензии Елены Наливаевой, Ольги Балла, Евгении Риц и Валерии Исмиевой о них.

 

Видео мероприятия смотрите здесь

 

Обсуждение Павла Лукьянова читайте в журнале «Формаслов».

 

Рецензия 1. Елена Наливаева о подборке стихотворений Даны Курской

 

В поэтической критике есть негласное правило неотождествления автора и лирического героя. Сколь соблазнительными ни казались бы параллели, стихи всё-таки живут своей жизнью, как дети, давно вылетевшие из родительского гнезда. Но есть случаи, когда авторская личность сложно спаяна с личностью лирической, и с этим нужно считаться. А если поэт медийный — стоит ещё и обязательно заглянуть в его группы и каналы: магистраль поэтики часто слышна в названиях стихопристанищ.

 

Поэтическое сообщество Даны Курской в социальной сети ВКонтакте называется «Стихи для бездны». Бездна — что это? Неизвестность? Пустота? Неизбежность? Надвигающаяся беда? Можно трактовать это слово по-разному, но слово страшное и тяжёлое, пугающее, нависающее дамокловым мечом.

 

Подборка Даны Курской в рамках сотого «Полёта разборов» — тоже стихи для бездны. Лирическая героиня — именно героиня, так как у Даны женские стихи — проходит по кругам своего внутреннего ада. Её одолевают воспоминания о прошлом, муки трудной, калечной, недовысказанной любви, перипетии жизней родных, собственная неприкаянность… Лирическая женщина живёт в нестерпимости наваливающегося бытия, и плечи её трещат от непосильной ноши. Она мыкается и страдает, одетая в тревогу и одиночество. Каждое поэтическое высказывание подано через горе, окрашено трагедией. И над всеми стихами вместе нависает неотвратимый конец мира, катастрофа — самонаводящийся трындец (в текстах Дана не гнушается просторечным словцом, провоцируя на подобные вольности и рецензента), по выражению самой Даны — «лютый алес».

 

Но вместе с беспросветьем и тяжестью черноты и кровавости словесной палитры <синестезия рецензента mode on> ощущается в этой подборке нечто трогательное, обезоруживающе откровенное, когда через лирического героя автор высказывает себя. Чувства — все напоказ, и это особенно слышно в обнажённом верлибре «Две части».

 

Первым импульсом после прочтения была попытка классифицировать, группировать стихи Даны по темам. Например, так:

 

лирика любви: «Касьянов день», «Дверь закроешь на крючок…», «Труболётка», «Я бинтую стула злую ножку…», «Недетская площадка в темноте…»;

 

лирика детской памяти и семейных трагедий: «Победит всех врагов и прочих…», «Труболётка», «Племяннице Нике», «Две части»;

 

лирика бедствий, войны и смерти: «Касьянов день», «Дверь закроешь на крючок…», «Победит всех врагов и прочих…», «Се жених в полунощи грядёт…», «Для мёртвых есть свои кинотеатры…», «Племяннице Нике», «Две части».

 

Но метод классификации оказался, как Штирлиц в анекдоте, близок к провалу, так как темы в стихах пересекаются, полифонически переплетаются. Потому придётся следовать хаотичному сквозному анализу, с прикосновением к некоторым — пусть и не всем — текстам.

 

«Касьянов день» — стихотворение о 29 февраля, странном «лишнем» дне, добавленном к трёмстам шестидесяти пяти: пришёл — и на четыре года ушёл. Палитра «Касьянова дня», как уже упоминалось, черна и кровава. Он весь воспринимается как метафора смерти. Неприкаянный день года подан Даной как некая точка невозврата, пройдя которую, не можешь молчать о важном — нет времени молчать. Этот день в понимании лирической героини — лучший для огорошивающего, обречённого признания в любви.

 

В стихотворении Дана Курская использует приём, к которому неоднократно обращается и далее: она «вывихивает» финал так, что он звучит неожиданно и пронзительно. «Касьянов день» кажется философским размышлением о смерти, о Том, кто наблюдает за человеком, — некоей сущности с кипящим гематитовым глазом (выпуклый образ: тёмная ртуть пузырящегося гематита весьма хороша), но со строчками «Я говорила, что тебя люблю? // Считай, сказала» вся холодная философичность обрушивается в реальность, и до банального простая история финала заставляет сердце сжаться. <синестезия рецензента mode off>

 

В колыбельной «Дверь закроешь на крючок…» тоже работает этот приём. Как многие современные поэты, своё вдохновение Дана облекает здесь в ткань фольклорности. Колыбельная — древний жанр, она изначально транслировала понимание предками смерти (серенькие волчки, кусающие за бочки, пугают малышей не просто так). В текстах, обращённых к ребёнку, можно было услышать даже прямое пожелание смерти — так поющий отваживал от дитяти злых духов. Но стоит вернуться к означенному приёму: в конце колыбельной сереньким волчком оскаливается резкий, болезненный вывих сюжета: «Что ж ты хнычешь, мать твою, // стонешь круговертью. // Баю-баюшки-баю. // Вот оно, посмертье». А эротизм строк перед финалом («Мы лежим с тобой в гробу, // раздвигай коленки») выглядит странным, неуместным, диким.

 

Строки «подождать полосовать, // даст ещё недельку» вызвали небольшое замешательство: возможно, «подождёт полосовать»? В современной поэзии, конечно, бывает всё что угодно, но при ясном синтаксисе текстов Курской такое сочетание глаголов навевает мысли о чрезмерно самостоятельном Т9. А двустишие «ведь в квартире — ни души. // Души где-то выше» высоко и хорошо.

 

Монолог о родине «Победит всех врагов и прочих // только тот, кто за них в ответе» вызвал ассоциацию со стихотворением Софьи Оршатник:

 

и картошка и чеснок в поле каждый колосок

буду трогать грязным пальцем неба сизого кусок

и размажу в электричке по квадратному окну

никакой художник трезвым не подходит к полотну

вот вам дактилоскопия на мороженом стекле

остальное дорисуют синяками на челе

от платформы через поле до пивнушки и дк

культпросвет для гомосеков синька выбор мужика

деда валя водку в глотку руки в ноги бес в ребро

ночью бабушка на кухне громко мочится в ведро

между часом и двумя к нам приходят кумовья

спрячем деньги выбьют зубы это всё моя семья

жёлтый яблок покатился раскололся под ногой

это всё моё родное

заверните мне с собой

 

Архетип немытой России, которую любишь до ненависти и ненавидишь до сладостной привязанности, выведен и в стихотворении Даны:

 

Если Родинa — это вaжно,

то она у меня смешнaя:

стaрый двор, серый ряд гaрaжный,

заводскaя и проходнaя…

 

…милый гопник кричит: «Роднaя!

Угости-кa ты сигaретой!»

Я другой-то стрaны не знaю —

зaгрaнпaспортa тaк и нету.

 

Эту лелеемую затрапезность у русского человека не отнять, и от обилия до отвращения знакомых и любимых деталей в строках Даны как-то против воли размякаешь от собственных (не)приятных и неловких детских переживаний. *разблокировано воспоминание* <ассоциации с «Труболёткой» mode on> <ассоциации с «Труболёткой» mode off>

 

«Се жених в полунощи грядёт…» смутил буквой Ё: Дана использует строку песнопения из пасхального канона, а там всё-таки Е. Стихи о том, что всё плохо — хуже некуда: вот он, самонаводящийся трындец во плоти. Жених мёртв, всё мертво, религия несущественна; жених, может, и грядет, да верить не во что. Это страшный текст о самом тёмном часе перед таким рассветом, который никогда не случится.

 

«Труболётка» — живое стихотворение с нехитрой моралью: помни обо мне только то, что было хорошего (подтекст: когда умру). Дана запечатлила эту нехитрую мораль через взгляд ребёнка, видящего истину: для детского восприятия не столь важны всеобщая нелюбовь, танцы с бубнами вокруг ведьмы, разборка крыши после её смерти — важен сиюминутный всплеск доброты, угощение пирожками и квасом.

 

Лирическая героиня — сама, по всей видимости, личность неоднозначная, и ей хочется незапятнанного детского взгляда на себя со стороны. Что ж, если есть рай, любая доброта зачтётся.

 

Оставив за рамками стихотворения о войне, коснусь двух последних текстов: «Племяннице Нике» и «Две части». Оба стихотворения перекликаются с цветаевскими стихами. «Племяннице Нике» созвучен крику души «Вчера ещё в глаза глядел…». Ассоциация может показаться на первый взгляд неоправданной, но увозящие племянницу «холодные и злые феврали» настолько же мифологичны, насколько бела смертная дорога в стихотворении Цветаевой. «Две части» по форме напоминают «Два исхода», где две строфы различны лишь местоимениями, но это даёт два абсолютно разных взгляда на прошлое и время вообще. «Две части» — стихотворение максимально личное, живое, больное, оно — кровавая рана. У Даны все стихи поданы через горе, но этот текст — пароксизм. И в то же время — катарсис.

 

В двух последних текстах «полётной» подборки, как у Цветаевой, идёт время: оно звенит пустотой, разверзая межстрофные пропасти. И лирическая героиня идёт, несмотря ни на что, вместе со временем. И дай Бог ей выдержать.

 

И автору — тоже.

 

Рецензия 2. Ольга Балла о подборке стихотворений Даны Курской

 

Поэтическая речь Даны Курской — по видимости очень простая, полная разговорных интонаций и оборотов, притворяющаяся — и даже убедительно — повседневными высказываниями («Я говорила, что тебя люблю? Считай, сказала»; «Споки ноки, малыши», «Что ж ты хнычешь, мать твою», «эсэмэснул»). Разве что — для надёжности ли? — упакована эта речь в твёрдые, вполне традиционные силлабо-тонические формы (почему-то думается о том, что это нечто вроде защитной оболочки, твёрдого панциря). Иногда эти стихи кажутся почти детской поэзией, да и прямо её цитируют — «Я б в бессмертные пошёл, / Пусть меня научат» (думается, это принципиально: не выражается ли так — в качестве позиции — детская незащищённость перед миром, прямота детского взгляда?), почти фольклором: «Дверь закроешь на крючок, / кто там хороводит? / Придёт серенький волчок, / он всегда приходит», «Сидит ворон на дубу / и дубовы стенки». Простые — до бедности — рифмы: «хороводит — приходит», «стенки — коленки», «кукует — ликует»… Это всё, разумеется, неспроста.

 

Что до разговорности и нарочитой будничности, они в руках Курской видятся мне средством снижения пафоса, а то и вовсе убирания его; формой честности, не позволяющей заимствовать у пафоса суггестивность и вообще энергетически паразитировать на нём. (Ну и ещё, может быть, — наряду с прямым биографизмом — формой доверия читателю, убирания дистанции между ним и собой: никаких поэтических котурнов.)

 

Иногда, правда, Дана всё-таки заговаривает высоким стилем, библейской лексикой: «Се жених в полунощи грядёт…», — но, впрочем, находит необходимым тут же уравновесить их лексикой сниженной: «…но уже грядёт всем срaзу лютый aлес». Так надёжней и правдивее.

 

Традиционные формы и видящиеся стёртыми фигуры речи, повседневной и иной, поэт обыгрывает, заглядывает в их внутренние щели, расшатывает эти щели («о, финист не совсем мне ясный сокол»), проблематизирует их изнутри, выявляет их внутренние объёмы, внутреннюю парадоксальность. Внешне она как будто чуть-чуть сдвигает их с привычных оснований (демонстрируя тем самым подвижность, проницаемость того, что поверхностному взгляду кажется затвердевшим). Все эти (до отчуждённости, до почти-безличности) твёрдые формы Курская наполняет личным содержанием, на самом же деле — выходит изнутри этого содержания, теми единственными путями, которые делает возможным именно оно, на проблемы универсальные, касающиеся каждого. Личностность и биографичность для Курской — только способы увидеть общечеловеческое.

Готовые формы и их содежания Курская использует для высказываний по вопросам не просто сложным и глубоким, а, вообще-то, предельным: об отношениях трёх вечных, неразделимых спутниц-соперниц — жизни, смерти и любви (тема смерти у Даны в этой подборке — настойчивая едва ли не до навязчивости, проецируется на любой тематический материал от детства до кинематографа, со всем связана, ничему не противоречит, — но две другие соперницы сопутствуют ей так неизменно, что не являются ли они другими её лицами?). Есть тут и ещё одна нерасторжимая пара вечных спутников-родственников этой троицы и друг друга: одиночества и межчеловеческой связи-связанности, которая, конечно, шире — труднее, трагичнее, сложнее — чем любовь, но явно имеет с нею общие корни.

 

Рецензия 3. Евгения Риц о подборке стихотворений Даны Курской

 

Стихи Даны Курской полны глубокой красоты и звука, и образа. Здесь я вижу установку именно на яркость, и думаю, что она как раз не осознанна, а яркость органично свойственна природе этого поэта. Яркость как редкость. Не случайно в качестве заглавного текста выбрано стихотворение «Касьянов день» — один день на четыре года. В этом ярком мире соединяются библейское и повседневное, и повседневность — полёт в Челябинск, эсэмэска от друга — становится мифом. И постепенно, после акцентного, переломного стихотворения «Се жених в полунощи грядёт…», становится понятно, что подборка собрана не случайно или хронологически, у неё есть внутренний сюжет — о мифологии современной смерти, о Женихе, грядущем сквозь двадцать первый век. Это отчаянные, страстные и очень умные стихи.

 

для мёртвых есть свои кинотеaтры
кинопроектор светит через лёд
хрустaльного слепого объективa
кaртинкa движется. сидим, рaзинув рот…

Особняком здесь стоит стихотворение, посвящённое племяннице, — её бунту и юности, но и оно вписывается в эту мифологию — бунт и юность так ярки именно потому, что окружены печалью повседневного прощания, и собственно, это тоже околобиблейский сюжет. И также это стихотворение вместе с финальным диптихом «Две части» привносят в новую мифологию сюжет родства, без которого миф вообще не возможен, и становится понятно, что перед нами индивидуальная космогония — мир творится даже в печали прощания, воссоздаётся постольку, поскольку он полон кровной любви.

 

 

Рецензия 4. Валерия Исмиева о подборке стихотворений Даны Курской

 

Хочу прежде всего отметить, что в формировании моего понимания стихов Даны Курской, представленных на «Полёте», не последнюю роль сыграло то, как составлена подборка (о чём я скажу позже): путь к сердцу читателя выверен точно. Второе, очень значимое свидетельство искушённости поэта — понимание ценности слова и умение им пользоваться так, как это делает художник, одним-двумя точными штрихами способный изменить образ, вызвать ответную реакцию понимания. Радует разнообразие выбора стихотворных размеров и форм, соответствующих образу, — здесь и силлабо-тоника, и аллюзии на песню, и верлибр, и гетероморфный стих… Приятно отметить свободу в смене интонаций, их переходов и/или их одновременность: ирония соседствует с ужасом, добродушие с беспощадностью. Последняя особенность — соединение ужаса и юмора — очень присуща русскому фольклору. В его парадигме так по-домашнему непринуждённо обжилась поэзия Даны, и можно найти в стихах немало присущего народной традиции (в широком смысле), вплоть до создания почти осязаемых неологизмов («пусть тебя не одиночит», «стальноглазый» и др.) и подобий заговоров. В поэтике Даны нет места современным экспериментам расщепления речи с опасно удлиняемыми до утраты связи смыслов эллипсисами и поисками новых — далеко не всегда убедительных — связей и метафор.

 

При всём этом тексты Даны организованы далеко не просто, и потому в короткие определения типа «этнодекаданс» они не вкладываются. Лирический герой этих стихотворений — гностик и стоик.

 

Обозначу свои впечатления от каждого стихотворения.

 

«Касьянов день» задаёт смысл и интонации всей подборке. Причём уже названием: Касьян в народной традиции, хоть и признан святым, — зол, приносит несчастье. «Призрачная черта» перейдена лирической героиней признанием в любви в духе расстёгнутого во все стороны мира под властью злого вездесущего «куратора», где пути предначертаны и нет передышек («два поезда без станций и вокзала»), — им кончается текст, оставляя долгое послевкусие: злу может противостоять только любовь. Выбранная форма с усечённой четвёртой строкой отлично соответствует общему строю и смыслу.

 

Три следующие за этим стихотворения построены на открытой перекличке с русскими фольклорными мотивами в самом широком смысле: с русской и советской песней, детскими «страшилками» (соединившимися с евангельскими текстами и «Двенадцатью» Блока), рок-поэзией в духе Егора Летова, переиначивавшего привычные мемы предшествующих десятилетий.

 

Так, во втором стихотворении («Дверь закроешь на крючок») Серенький волчок из детской колыбельной превращается в Судьбу и вестника смерти — он хищник апокалиптический и беспощадный, и «Крик никто не слышит», «Ведь в квартире — ни души./ Души где-то выше» — а что ещё может быть в царстве, где души мертвы и для всех наступило посмертье.

 

«Победит всех врагов и прочих / только тот, кто за них в ответе» — провокативная дидактика начала этого текста сменяется неожиданным отступлением в лирику с нотками самоиронии, которая перекликается с песней 60-х «С чего начинается родина» и подкупает признанием ценности немудрящих вещей, но кои для поэта больше, чем просто приметы быта, они не требуют широких вселенских замахов и философских концептуализаций.

 

«Се жених в полунощи грядёт…» — инверсия библейской притчи, дополненная кошмаром из баллад немецких романтиков и «Двенадцати» Блока. Здесь эсхатология с явлением под видом Жениха-Христа самой Смерти соседствует с едкой аллюзией на шутку позднесоциалистической эпохи, но дурацкое становится всмамделишно страшным («Дождь идёт стеной, a брaт нa брaтa»). Завершение с интонациями игры из детской страшилки не снимает ужаса, хотя и не усиливает его: «Кто не спрятался, то я не виновата». Последняя строка звучит и как предупреждение, и как признание своей беспомощности перед надвигающимся ужасом, что становится ещё одной ниточкой, соединяющей лирическую героиню с сердцем читателя.

 

Начиная с «Труболётки», сказ переходит в очень конкретную систему здешних координат автора и открыто, не исподволь, декларирует позицию: не верь глазам своим (что перед ними кино, а не жизнь), ведь в нашем, здешнем и обжитом мире, — хаос, и потому всё не таково, каким кажется. Мотив хаоса не менее люб современным поэтам и мастерам игры, чем тема смерти. Но поэтом обнаруживается в этом хаосе и то, что остаётся человеку, чтоб не умереть и не стать безликой вещью. В финале стихотворения Дана подводит нас к мысли о семантическом родстве тёти Гали, труболётки, ведьмы, но доброй, которая достойна жалости ничуть не меньше «правильных» соседей, с лирическим «я» автора стихотворения. Интересно обыграна и стихотворная форма: белый стих к концу каждого катрена обретает две рифмованные в произвольном порядке строки, словно устанавливая границу эпическому простору и оттеняя тему текста.

 

По мере чтения подборки всё более проявленной становится женская ипостась лирической героини. Однако, в отличие от большинства текстов, получающих такие аттестации, сущность её материнская, окутывающая заботой, прощением, причастностью к смирению и мощи древней стихии жизни.

 

«Для мёртвых есть свои кинотеатры…» — стихотворение, может быть, самое «оголённое» из всех и декларирующее: поскольку «не мы решaем небa синеву / не мы решaем, кто кого игрaет / глaзницы мёртвых смотрят нaяву» — то и остаёмся мёртвыми. Если б решали, то могли называться живыми? Но что зависит от нас, а что нет — спутано и неочевидно, кто-то по-настоящему мёртв, оттого что дух разложился, а кто-то омертвел от скорби.

 

«Я бинтую стула злую ножку…» — стихотворение явно с личным подтекстом, но, не зная содержания, можно только довольствоваться общими рассуждениями о том, сколь тотально царство смерти накрыло этот мир, где даже и травы у реки умирают по субботам (потому что в выходные их вытаптывают, а вертебрологи лишь констатируют обречённость человека наряду с пока ещё летящими птицами (ласточками) и наземными птицами (которым «путь в ощип»).

«Недетская площадка в темноте» — смущает невольным вопросом, в какой мере насмешка над безысходностью способна уравновесить тоску, но музыка стихотворения делает своё дело, смягчая горечь. О том, что речь о безысходности не только для обречённых на жестокую игру, возобновляемую до конца жизни, но и на параллельность существования даже с возлюбленным, сообщают аллюзии на тексты Р. Брэдбери — «Детскую площадку» и «Марсианские хроники», как и некоторые детали-цитаты («смугл, золотоглаз»). Всё, что остаётся в таком мире, — это печально трунить над фантазиями «марсианина», которому не светит вырваться из сферы тяготения («и я смеюсь и спрашиваю: «Мельбурн?»).

 

Предпоследнее стихотворение, впечатляющее балансом бытовых подробностей и исповедальных интонаций, завершается формулой, которую так просит измаявшаяся душа наших современников: «Но молока не победит мазут. / Пока нас всех везут, везут, везут». Горькая ирония этого текста ещё и в том, что глагол «везти» семантически сопрягается в русском языке с идиомой удачи «везение, повезло».

 

Наконец, «Две части» — своего рода складень, по виду почти проза, который можно интерпретировать и как повествование о рождении в смерть с взаимной инверсией «створок»: в первой части — о рождении в мир/мир-смерти, второе — о рождении в смерть /свет вечной жизни. Вмещая, пусть несколько схематично и декларативно, начало и конец человеческой жизни, оно соединяет детали жизни с тем «главным», что хотел бы услышать каждый человек от своего близкого Другого:

 

Я всегда буду тебя любить,
что бы ни случилось.

 

И это красивая во всех смыслах каденция, завершающая подборку, как заклинание, остаётся с благодарным и расчувствовавшимся читателем.

 

Подборка стихотворений Даны Курской, представленных на обсуждение

 

Дана Курская — поэт, издатель, культуртрегер. Родилась в 1986 году в Челябинске. С 2005 года живет в Москве. Автор книг стихов «Ничего личного» (М: 2016), «Дача показаний» (М: 2018), «Средство от земли» (в соавторстве с мистиком Андреем Явным; М: 2020), «Ночнушка» (М: 2022), «Спросите Кошкину» (М: 2023), «Броккен» (М: 2023).

Член Союза Писателей Москвы. Организатор Международного Ежегодного фестиваля современной поэзии MyFest. Основатель и главный редактор издательства «Стеклограф». Основатель Международной поэтической премии MyPrize для авторов возрастной категории от 35 лет. Лауреат Всероссийской поэтической премии «Лицей» (2017 год).
Публиковалась в журналах «Знамя», «Интерпоэзия», «Новая Юность», «Волга», «Юность», «Крещатик», «Эмигрантская лира», «Кольцо А», «Этажи» и т. д.

 

 

Касьянов день

 

Лежит себе, лежит на самом дне
какого-то нездешнего сосуда,
взойдёт при окровавленной луне —
и вон отсюда.

Летит уже над полем и свистит
и видит мёртвым глазом всех неспящих,
в глазнице спрятан вечный гематит,
почти кипящий.

И видит две фигуры в темноте,
одна повыше, а другая в платье,
они стоят на призрачной черте,
потом заплатят.

Касьянов день, мы жертвы февралю.
Два поезда без станций и вокзала.
Я говорила, что тебя люблю?
Считай, сказала.

 

***

 

Дверь закроешь на крючок,
кто там хороводит?
Придёт серенький волчок,
он всегда приходит.

Всё равно откроет дверь,
сядет на кроватке
стальноглазый лунный зверь
до неспящих хваткий.

Расскажи ему про всё —
пожалеет, может.
В тёмный лес не унесёт,
зубками по коже

подождать полосовать,
даст ещё недельку.
Как тепла твоя кровать,
сладкая постелька.

В серых лапах хорошо.
В красной пасти — круче.
Я б в бессмертные пошёл,
пусть меня научат.

Споки ноки, малыши.
Крик никто не слышит.
Ведь в квартире — ни души.
Души где-то выше.

Сидит ворон на дубу,
и дубовы стенки.
Мы лежим с тобой в гробу,
раздвигай коленки.

Что ж ты хнычешь, мать твою,
стонешь круговертью.
Баю-баюшки-баю.
Вот оно, посмертье.

 

 

***

 

Победит всех врагов и прочих
только тот, кто за них в ответе.
Серaфимa звонилa ночью,
говорилa, что будет ветер.

Эсэмэснул под утро Димa,
расскaзaл, что курил кaннaбис.
Я здоровa и невредимa,
потому что лечу в Челябинск.

Если Родинa — это вaжно,
то она у меня смешнaя:
стaрый двор, серый ряд гaрaжный,
заводскaя и проходнaя,

детский вкус пирожкa с кaртошкой,
первый зуб со второй попытки,
с голубым ободочком брошкa,
подфонaрный сугроб с открытки,

милый гопник кричит: «Роднaя!
Угости-кa ты сигaретой!»
Я другой-то стрaны не знaю —
зaгрaнпaспортa тaк и нету.

Потому что я верю в чудо, —
что зaкончится всё однaжды.
Рюмку хлоп, зaпивaть не буду.
Лучше утром накроет жажда.

A кукушкa пускaй кукует.
Мой висок слишком твёрд для пули.
…Город тёмный, но он ликует,
потому что его вернули.

Поднимaется столбик ртутный
к знаменательной этой дaте.
Чья-то мaмa звонилa утром,
Сокрушалась, что я предaтель.

 

 

***

 

Се жених в полунощи грядёт,
и блажен тот раб, который смотрит,
не мигая, в крошечный глазок
двери в тёмном общем коридоре.

И блажен тот раб, который ждёт
и не спит в огромную полунощь.
И горит светильник незажженный,
и трясётся рaб — до пят блаженный.
Се жених в полунощи грядёт.

Тяжко ночью, страшно в темноте.
Кто тaм ходит гулко перед дверью.
Се жених в полунощи грядёт,
будет всех одним аршином мерить.

По селу идёт большой мертвец,
он покa ещё не знaет aдрес,
но уже грядёт всем срaзу лютый aлес.
Се жених приходит под конец.

Десять дев поднялись со столов,
с кaменных столов аутопсии
рдеющей земли сиречь России,
и несут твой кaмень в огород.
Господи, пожaлуйстa, спaси их,
К ним жених в полунощи грядёт.

Господи, я брежу или что,
или тут виденья Иоанна,
но для всех уже готова ванна,
и стоит готов у изголов
Иезекииль или Иов
или кто у них там самый главный.

Господи, не охнуть, не бухнуть.
Дождь идёт стеной, a брaт нa брaтa.
Се жених в полунощи грядёт.
Он всех в бой последний поведёт.
Кто не спрятaлся, то я не виновaтa.

 

 

 

Труболётка

 

Где продуктовый — сразу за углом,
потом налево — где была аптека.
Амбулаторная, семнадцать. Вроде тут.
Вот этот деревянный жёлтый дом.
От спуска к речке ровно семь минут.
Сюда в жару за квасом прибегали.
…в заросшем огороде ни души,
и жаркий ветер борщевик колышет.
Неделю умирала тётя Галя,
потом над нею разобрали крышу.

Сейчас июнь, и всё теперь не так,
а это был у нас конец июля,
каникулы, райцентр, мне десять лет.
Мы бегали на речку мимо дома,
и на веранду вышла тётя Галя,
и предложила квасу с пирожком.
Она была родителей знакомой,
и мама с ней здоровалась на рынке,
и папа вроде тоже был знаком.
Мне протянула глиняную крынку,
в которой был холодный кислый квас.
И я вошла за тётей Галей в дом.

Я помню синие ковровые дорожки,
подушки в кресле, на окне гераньку,
трёхстворчатый коричневый трельяж, —
такие в каждом деревенском доме, —
картина «Незнакомка» в красной раме,
и никакой, поверьте, чёрной кошки.
И я взяла три свежих пирожка —
для всех ребят — с яйцом, зелёным луком,
сказала «ой, спасибо» и ушла.
Прошло два года — и она ушла.

Как страшно тётя Галя уходила,
как тело предавалось адским мукам,
что трижды отражали зеркала
советского разбитого трельяжа,
на чьих костях цвела в горшке герань,
и кто был незнакомкой в том углу,
где у людей всегда стоят иконы,
какой дорожкой мы свернём во мглу,
и ухо чьё услышит наши стоны —

я ни о чём не знаю. Я стою
у дома, где бывала лишь однажды.
Амбулаторная, семнадцать. Это тут.
Её в деревне звали труболёткой.
Над ней соседи разобрали крышу,
так по поверьям легче умирать
и отпускать из дома злую душу.
…Я помню пирожки с зелёным луком.
Я помню кисловато-сладкий квас.
И помню, как она мне улыбалась.
И если что-то главное про нас
должно остаться — то оно осталось.

…Ты помнишь, как я радуюсь весне,
и как пою про век кавалергарда?
Запомни только это обо мне.
А остальное было всё неправдой.

 

 

***

 

для мёртвых есть свои кинотеaтры
кинопроектор светит через лёд
хрустaльного слепого объективa
кaртинкa движется. сидим, рaзинув рот,

вцепившись мёртвой хвaткой в ручки кресел
и пaр идёт из этих ртов немых
живой сюжет нелеп, но интересен
ведь нa экрaне вовсе и не мы, —
a тaк, прокaзы мaтушки-зимы

вот в кaдре неуверенное тело —
нет, не моё. мелькaет киноплёнкa
липомa, лимфостaз и синусит
оно способно выносить помои
способно и побои выносить,
но не способно выносить ребёнкa

тaкой вот беспросветный пустоцвет
пускaй себе цветёт нa aдских кущaх
рожь во спaсение бывaет прощенa
a слевa в кресле мёртвый мой сосед
кричит во тьму. полегче, мaлохольный

кaртинкa движется. a вот ещё телa
и в кaдре очень мёртвые солдaты
чужие множaт мёртвые телa
им нет числa. но aрмия не нaшa

нет, не про нaс, мы смотрим чей-то фильм
здесь инеем покрылся теплофильтр
и комнaтa уже пошлa нa убыль
тaк вот кaков лучистый колчедaн
геолог собирaет чемодaн,
жену целуя в сомкнутые губы

не мы решaем небa синеву
не мы решaем, кто кого игрaет
глaзницы мёртвых смотрят нaяву
нa этот дом, в котором я живу
точнее, дом в котором умирaю

в aпреле будут фильмы поживей
но что тaм крутят вечером сегодня?
A можно это будет всё про нaс?
кaк будто не пaдёжный род червей,
a впрямь тaкие сырнички господни

 

 

***

 

я бинтую стула злую ножку,
ставшую последним рычагом
в кухне из распятого окошка
сладко пахнет смертным пирогом

прячут тайну волглые канавы,
и садовым сплетням вопреки
по субботам умирают травы,
выросшие в поле у реки

путь в закат для ласточек недолог
как недолог курам путь в ощип
помнит мой нетрезвый вертебролог
верит твой укромный зеленщик

чёрная подлунная карета
знает список спящих адресов
ты меня накроешь до рассвета
стёклышком разобранных часов

пусть тебя с утра не одиночит
во вселенной мы не мы одни
белые фарфоровые ночи
чёрные шпинелевые дни

 

***

 

недетская площадка в темноте
уключины антенн и в небе окна
дожди уже настолько тут не те,
что я, пожалуй, даже не промокну

здесь хор над нами ангельский молчал
здесь август наливался тёмным соком,
чтоб было чем запить твою печаль,
о, финист не совсем мне ясный сокол

по ком ты плачешь? ляжем на кровать
и завершим беспутное кочевье
нас будут синим всуе поминать
тишковская посадит нам деревья

как хорошо, что ты не идиот
как хорошо, что в сумке контрабанда
нас пьяный чемоданов отпоёт
лаванда моя горькая лаванда

ушедшие прозрачны до поры
пришла людмила в платьице особом
нас дико искусали комары
пока мы шли по кладбищу за гробом

но ты разлил в стаканы — будем жить
пока звезды нам дворники не дали
и чёрный ворон погодил кружить
ты говоришь: «Смотри, какие дали!

пока ещё я смугл, золотоглаз,
уехать бы под этим новым небом
в тот город, где никто не знает нас…»
и я смеюсь и спрашиваю: «Мельбурн?»

 

Племяннице Нике

 

Столешница полметра на сто тридцать,
но ты на ней сумела поместиться.
Пелёнки, марли, запах молока.
Сейчас я так бессильно далека,
а это было много лет назад.
Теперь тебя закрыли в автозак,
и в нём мазутом пахнет и больницей.

Я не успела толком надышаться,
как ты смогла вместиться в девятнадцать.
И вот тебя куда-то повезли
холодные и злые феврали.
Я только и успела, что обнять.
В тебе уже так мало от меня.
Но твой висок повеял молоком.
Он был знаком.

И вот ты долго едешь. Белый холод
не помешает верить тем, кто молод,
что скоро будет тихо и тепло.
Гудит мотор, и за окном бело.

Когда-нибудь, мечтая о тепле,
я помещусь на собственном столе.
И ты меня проводишь в автозак,
и только после волю дашь слезам.

Но молока не победит мазут.
Пока нас всех везут, везут, везут.

 

ДВЕ ЧАСТИ

l.

Мама лежит на родильном кресле.
За окнами — апрель тысяча девятьсот восемьдесят шестого года.
Мама рожает меня, и тревожится,
что мне будет страшно входить в эту жизнь
одной.
Она шепчет, обращаясь ко мне:
«Не волнуйся, котёнок, тут совсем ничего опасного,
тут весна, и все тебя ждут —
твой папа, твои бабушка с дедушкой.
Иди скорее к нам, наша девочка.
Не пугайся, что мы с тобой расстаёмся,
наоборот —
именно теперь мы будем вместе по-настоящему,
станем ещё ближе,
почувствуем друг друга ещё глубже.
Я всегда буду тебя любить,
что бы ни случилось.
Иди на мой голос, солнышко,
иди на свет.
А за меня не беспокойся —
мне
не больно,
я
справлюсь».

ll.

Мама лежит на раскладном кресле.
За окнами — сентябрь две тысячи двадцать третьего года.
Мама умирает от рака, и я тревожусь,
что ей будет страшно входить в эту смерть
одной.
Я шепчу, обращаясь к маме:
«Не волнуйся, котёнок, там совсем ничего опасного,
Там весна, и все тебя ждут —
мой папа, мои бабушка с дедушкой.
Иди скорее к ним, наша девочка.
Не пугайся, что мы с тобой расстаёмся,
наоборот —
именно теперь мы будем вместе по-настоящему,
станем ещё ближе,
почувствуем друг друга ещё глубже.
Я всегда буду тебя любить,
что бы ни случилось.
Иди на мой голос, солнышко,
иди на свет.
А за меня не беспокойся —
мне
не больно,
я
справлюсь».