Выпуск №25
Автор: Кирилл Серебренитский
МЫХЬ
За совсем тёмным окном офиса, очень некстати, зашелестел непредсказуемый дождик, и ещё поэтому Луев медлил, – хотя совсем уже собрался кабинет закрывать.
Центр столицы: парковка была в трёх кварталах. Шагать сквозь холодные струи, в затопленных дождём очках, Луеву никак не хотелось, тем паче, был на нём совсем новый стильный пиджак, от кого-то там. А ни капюшона, ни дождика.
Тем не менее, пора.
Луев выключил компьютер. Поднял глаза. И увидел: в кабинете была женщина. Мокрая, и настолько какая-то незаметная, что всё, что о ней мог бы сказать Луев – так это то, что она мокрая.
Поэтому Луев не был уверен, что никогда не видел эту посетительницу раньше. Он и сейчас как бы её не видел, хотя – вот она, прямо перед глазами.
Может быть, даже скорее всего, они действительно были знакомы, такие женщины всем кажутся скорее знакомыми, чем незнакомыми, хотя никто никогда не может вспомнить, как её зовут и где могли встречаться.
Возможно, Луев и правда видел эту женщину – притом недавно, едва ли не позавчера. Он не так уж редко бывал по делам на улице Бырдина.
А это была женщина именно с улицы Бырдина.
– Здравствуйте, – сказала женщина. – Наконец-то я до вас добралась. Я вам звонила-звонила всю неделю, а вы к телефону не подходите. Можно, я присяду?
Луев:
– Здравствуйте. Присядьте, но у меня, простите, время весьма ограничено. Итак, я вас слушаю.
Женщина с улицы Бырдина:
– Я мыхь.
Луев.
– Очень приятно. Но, к сожалению, мне это ничего не говорит.
Женщина с улицы Бырдина:
– Конечно, не говорит. Именно поэтому я здесь.
Луев:
– Итак, чем могу помочь?
Женщина с улицы Бырдина:
– Как то есть чем? Вот этим самым. Меня срочно нужно спасать. Всеми возможными способами. Ситуация катастрофическая.
Луев:
– Полагаю, это недоразумение. Это офис Фонда спасения сверхредких животных.
Женщина с улицы Бырдина:
– Ну да, я знаю. Я вас в интернете нашла, ещё в прошлый четверг. Звоню-звоню, и в семь утра звонила, и в девять вечера. Вы трубку не берёте.
Луев:
– Вынужден напомнить, у меня очень мало времени. Я прямо сейчас уже должен закрыть офис. Чем я могу вам помочь?
Женщина с улицы Бырдина:
– Спасением меня вы мне можете помочь. Я мыхь.
Луев:
– Что это значит? Это ваша фамилия?
Женщина с улицы Бырдина:
– Это мой биологический вид, класс и семейство. Сверхредкое. Из моего семейства пока что науке известна одна я. То есть пока что даже я науке не известна, но я вот для того и приехала, чтобы стать известной. Я сверхредкая реликтовая аутентичная чистопородная мыхь.
Луев:
– То есть вы, насколько я понимаю, вы утверждаете, что вы – мышь?
Женщина с улицы Бырдина:
– Нет, конечно. Я сумасшедшая что ли? Мыши – это же не сверхредкое, это наоборот. Мышей полно везде, их незачем спасать, наоборот, это от них, сволочей, надо спасать всё. Посевы, запасы, ресурсы и меня. Нас часть путают на слух, но это просто случайное созвучие. Ничего общего у нас нет. Я не мышь. Я мыхь. Это совершенно иное.
Луев.
– Мне кажется, вам нужно обратиться в какой-нибудь другой фонд. Психологическая помощь, приют какой-нибудь, для социальной реабилитации. Телефон доверия. Филантропическое что-нибудь.
Женщина с улицы Бырдина
– Как же обращусь в филантропические фонды, когда я не антропос? Нет, я именно к вам обращаюсь. Вы же сами сказали, что никогда не слышали такого слова – «мыхь».
Луев.
– Не слышал.
Женщина с улицы Бырдина
– Ну вот. Это потому, что я сверхредкое. Я, можно сказать, всегда знала об этом. О своей сверхредкости. Ещё в самом раннем детстве, ещё детёнышем, я ощущала, что что-то не то, что как-то не так всё. А когда я стала способна к пониманию, то – тадамм, – поняла: я – сверхредкое, неисследованное, исчезающее и беззащитное. Мыхь.
Луев.
– Извините, но я не знаю, чем могу быть вам полезен.
Женщина с улицы Бырдина.
– Я понимаю, что вас смущает. Мой внешний вид, да? То, что я похожа на самку высшего примата? И что я Лена. И что хорошо говорю на человеческом русском. Ну да, мне самой от этого как-то не по себе, до сих пор. Ну а что делать прикажете? Вы же сами, люди, всё поотравляли, вырубили и застроили. Мы, мыхи, уже давно прижились в ваших городах. А поскольку мы крайне уязвимы, ни когтей нормальных, ни зубов, даже вонять, как скунсы, не умеем, – вот, мы и мимикрируем, из поколения в поколение. Нам не трудно, мы же не земноводные какие-нибудь. Мы вполне такие хордовые, теплокровные и млекопитающие. Мы легко перенимаем и человеческую речь, и человеческие имена, и человеческие паспорта с пропиской, и всё остальное. Мы невероятно способные, в отличие от тех же мышей. Последние сто лет, или там тысячу, мы уже практически неотличимы от вас, от приматов. Вы эволюционируете, и мы тоже, нас же никто не спрашивает, нравится нам эта эволюция или нет. Мне вот лично иногда кажется. что в процессе эволюции мы утрачиваем естественность и вообще лучшее из того, что в нас есть.
Я сама ещё недавно была гораздо меньше, гибче и пушистее. И обаятельнее. Меня неодолимо хотелось взять на ручки и погладить. Такой был мех у меня – лёгкий, нежный, переливчатый, не поверите. Но увы, пришлось распрощаться с пушистостью на определённом жизненном этапе. Как и всем, как и вам, например. Вы тоже ведь не хотите завершить карьеру в качестве шапки, правда? Без меха мне намного спокойнее, поверьте. Хотя вот сейчас мне бы он пригодился.
Ещё года три назад вы бы не задумываясь внесли бы меня в свою программу, с криком ура. Я бы и рта не успела раскрыть, хлоп – и в Красной книге. А теперь вот приходится вас убеждать, уговаривать. Я не создам вам проблем, честно. Я очень чистоплотная, всеядная и понятливая. Мыхи все такие. Да, сейчас я почти ручная, но вообще я не привыкла быть обузой. Мы, мыхи, крайне независимы. После адаптации и реабилитации я вообще намерена вернуться в первоначальную среду обитания. С детства мечтаю одичать и размножаться на воле, на чистом воздухе. Но об этом мы, наверно, поговорим потом, после того, как вы меня оформите.
Мне раздеваться где? Здесь? Или у вас лаборатория есть?
Луев.
– Зачем раздеваться? Не надо раздеваться.
Женщина с улицы Бырдина.
– А как вы меня собрались исследовать, в одежде, что ли?
Я понимаю, что вы не можете прийти в себя от удивления, но вы давайте уже приходите. У нас с вами много дел. Видимо, вы недавно работаете в вашем Фонде, ещё не привыкли общаться со сверхредкими. Звоните уже в академию, зоологам. Скажите им, что вот, тут у меня живая мыхь, возможно, последняя мыхь нашего континента. И они сразу сорвутся и примчатся.
Вы хоть латынь-то знаете?
Луев.
– Латынь?
Женщина с улицы Бырдина.
– Ну а как же? У меня же пока нет латинского названия, а в Красную книгу записывают на латыни. Я тоже не умею по-латински. Я же просто мыхь.
УБИЙСТВО СЦЕНАРИСТА
Капитан Глеб Лезин, оперативник.
Майор Рубакин, начальник отдела.
Лена Сорокина, следователь прокуратуры.
Харченко.
Бурдыга.
Персонажи разошлись и осторожно расселись по стульям, вокруг мёртвого тела.
Глеб Лезин:
– А что там за окном пролетело?
Рубакин:
– Голубь или сова. Непонятно что, в общем.
Глеб Лезин:
– А написано что? Кто там пролетел, по сценарию?
Рубакин:
– Там ничего не написано.
Глеб Лезин:
– Странно. Не написано, что кто-то летает, а оно летает.
Харченко:
– Что-то среднее между голубем и совой.
Лена Сорокина:
– Вот интересно, а кто сценариста замочил?
Рубакин:
– Этого мы никогда не узнаем. Это за пределами сценария. Мы в пределах, а он за пределами.
Мы персонажи. Он автор.
Лена Сорокина:
– Понятно.
Рубакин:
– В том то и дело, что не понятно. Ничего не понятно. Не в том беда, кто его замочил. А в том, что покойник же сценарий не написал. Даже не начал. Вот, наброски есть черновые, из записной книжечки, и всё.
Рубакин всем раздаёт по большому листу.
Лена Сорокина:
– Да ладно, что-нибудь там есть же. Надо только почитать внимательнее. Вот мы же есть, мы появились. Значит, и сценарий должен быть.
Рубакин:
– Мы есть. А сценария нет.
Глеб Лезин:
– А…
Лена Сорокина:
– Что?
Глеб Лезин.
– Ну …
Рубакин:
– Значит, такое дело, надо, чтобы это, в общем как бы …
Харченко:
– И?
Глеб Лезин:
– А….?
Молчание.
Труп сценариста лежит. Продолжает лежать.
Лена Сорокина зевает.
Бурдыга:
– Прошу прощения.
Лена Сорокина:
– За что?
Бурдыга:
– В точности не знаю, но когда кто-то зевает, то положено просить прощения.
Лена Сорокина:
– Так это же я зевнула.
Харченко:
– Так вы же не попросили прощения. Вот и пришлось ему.
Бурдыга:
– Да ты приляг, что ли. Чего мучаешься.
Лена Сорокина:
– Вы уверены?
Харченко:
– Нет.
Молчание.
Тикают часы.
Харченко:
– Может, в шахматишки?
Все смотрят на него настороженно, удивлённо, вопросительно, снисходительно, проницательно, подозревающе, негодующе, укоряюще, поощряюще и устало. Это можно озвучить.
Рубакин:
– Берёшь на себя ответственность?
Харченко:
– В смысле?
Рубакин:
– В смысле развития сценария.
Харченко:
– Не, неприемлемо. Я ж персонаж. Как и все.
Рубакин:
– Ну и давай сиди помалкивай. Как все он, понимаешь. Я вот тоже – как все. Тут все как все.
Лена Сорокина:
– Знаете, я вот тут сижу и думаю, и мне одна в голову пришла очень странная мысль.
Рубакин:
– И что? Мы тут все сидим и думаем. Чем же ещё заниматься-то? И у всех мысли странные.
Глеб Лезин.
– Не у всех. У меня вот, например, никаких нет мыслей. Просто так сижу и думаю, без всяких мыслей.
Харченко:
– Погодите, дайте сказать девушке. Может быть, её странная мысль страннее, чем у нас. Пусть скажет, а потом я свою странную мысль скажу. И посмотрим.
Лена Сорокина:
– Не перебивайте меня, если надо будет, я сама себя перебью. Потому что эту мысль и так трудно высказать, она очень-очень странная. Вот мы тут сидим и думаем все, что если нет сценария, то это плохо. Правильно?
Рубакин:
– Вроде бы правильно.
Лена Сорокина:
– Я тоже так думаю, и – вот думаю-думаю, и вдруг – бабах, – странная мысль. Очень очень очень странная. Это ведь не плохо само по себе, что она такая странная, да?
Рубакин:
– Смотря какая именно странная мысль. Некоторая странная мысль хорошо, а некоторая очень даже плохо.
Лена Сорокина:
– Тихо. Смотрите, какая мысль. Значит: сценарий – это когда мы, действующие лица, действуем так, как написано в сценарии, и никак иначе, и лица у нас, у действующих лиц, такие, как в сценарии, и говорим мы только то, что в сценарии, и даже думаем то, что записано в сценарии, и ничего нигде никак никогда нет, кроме сценария. И со всех сторон нас сжимает вот это самое, – жёсткое такое, каменное прямо, такое, что как бы железное, прямо давит, – иногда прямо пошевелиться нельзя, – не знаю даже, как оно называется, но вы поняли, что я имею в виду.
Глеб Лезин.
– Неа. Нифига не поняли.
Харченко:
– Фабула?
Лена Сорокина:
– Возможно. Скорее всего. Но дело не в этом. Дело в том, что – смотрите, как получается: сценария нет, а мы, действующие лица, – уже есть. А это значит – что? А? Что это значит?
Глеб Лезин:
– Это значит, что если нет сценария, то нафиг мы нужны, да? А раз мы не нужны, то нас не существуем. То есть мы не существует.
Лена Сорокина:
– Наоборот. Это значит, что мы, действующие лица, теперь существуем очень существенно, гораздо существенее, чем если бы у нас был сценарий. Раз не написано, как мы должны говорить и думать, то это значит, что мы можем говорить и думать – что хотим и как хотим. Вот. Странная мысль, да?
Харченко:
– А ведь заманчиво, ох заманчиво.
Лена Сорокина:
– То есть получается, что отсутствие сценария – это вот (показывает руками), ну, – вот (встаёт, показывает всем туловищем), это воооот… Ну вот не знаю я, как оно называется, но вы поняли, что я имею в виду.
Глеб Лезин.
– Опять нет.
Харченко:
– Свобода. Нет сценария – значит, свобода. А?
Рубакин:
– Свобода?
Бурдыга:
– Свобода ….
Глеб Лезин:
– Свобода, – значит, свобода. И что? Я не против, вы не подумайте. Я просто разговор поддерживаю. Ну, свобода, и – что?
Лена Сорокина:
– А то, что свобода – это хорошо. Вот. Что сценария нет, плохо, а что свобода – это хорошо. Я предупреждала, что мысль странная.
Глеб Лезин:
– Ну, ладно, ну да, ну – свобода. И что? Дальше нам как?
Бурдыга:
– А мне вот нравится. Вот я тут сидел и думал всякую дурь, пакость и мелочь, даже стыдно, как мышиные какашки в голове. А теперь я буду сидеть и думать про свободу.
Харченко:
– Я знаю, что дальше. Я читал.
Рубакин:
– Что значит – читал? Когда это ты успел читать? Врёшь, как дышишь. Где ты книжки увидел? Здесь нет никаких книжек, значит, и читать нечего.
Харченко:
– А вот смотрите, тут в черновике написано – «Харченко утонч. интеллиген., начит.». Значит, я утончённый, интеллигентный и начитанный. Вот поэтому и читал.
Глеб Лезин:
– Ну и что ты вычитал, начитутонч?
Харченко:
– А вот что: свобода – это торжественно. Свободу надо торжествовать.
Бурдыга:
– Лично я уже хочу торжествовать.
Рубакин:
– Это всё как-то сомнительно, но не запрещено. Можно и поторжествовать, только без нарушений.
Глеб Лезин:
– Возражений не имею. Если народ не против, то я за народ. Значит, Ленка, как будем это самое? Сидя или вставать? Или ходить?
Бурдыга:
– А лёжа можно?
Харченко:
– Можно, конечно, если торжественно лежать. Можно всё, что угодно, всё, на что мы способны, только торжественно, как можно торжественнее.
Все медленно поднимаются, строятся, , начинают торжествовать.
Нечто вроде торжественного шествия. Гимн свободе. Можно изобразить, например, Свободу Делакруа.
Устали. Рассаживаются по местам.
Глеб Лезин:
– Так. С торжествами покончили. Дальше что? Лена, э? Уснула?
Лена Сорокина:
– Что? Чего сразу Лена-Лена?
Глеб Лезин:
– Ничего, я просто спросить: теперь что?
Харченко:
– Да, милая барышня. Это же вы свободу провозгласили. Вот и руководите теперь.
Рубакин:
– Давай, раз уж того. Командуй. Только, главное, помни, что я старше по званию. Деликатнее, товарищ старший лейтенант.
Глеб Лезин:
– Я тоже, кстати, старше по званию.
Харченко:
– А у нас вообще званий никаких нет, вы это тоже учтите, милая барышня. Ну, начинайте.
Лена Сорокина:
– Так свобода же. Чего командовать? Делайте, что хотите, и всё.
Глеб Лезин:
– А чего мы хотим-то?
Лена Сорокина:
– Откуда я знаю, чего вы хотите?
Глеб Лезин:
– А мы откуда? Командуй, чего мы хотим.
Рубакин:
– Да. Мы хотим, чтобы ты скомандовала, чего мы хотим.
Харченко:
– Вперёд, милая барышня, расправляйте крылья и парите. Давайте так: вы сами делайте, что хотите, а мы посмотрим, и, если тоже этого захотим, то постепенно втянемся. Вот тогда и командуйте.
Бурдыга:
– А если не захотим, то не втянемся. Тогда тоже командуйте.
Рубакин:
– Только без нарушений. И помни, кто тут старший по званию.
Лена Сорокина:
– А вот если я не хочу командовать?
Рубакин:
– Мало ли что. Раз свобода, значит, ты обязана. Без команды не происходит ничего никогда. Пока нет команды «свобода», никакой свободы нет и не будет.
Молчание.
Бурдыга:
– Может, опять поторжествовать?
Лена Сорокина:
– Что-то не хочется.
Молчание.
Глеб Лезин:
– Давай уже быстрее соображай, а? Уже как-то свобода остывает и испаряется. Надоело сидеть, а встать не могу, потому что всё остальное тоже надоело.
Харченко:
– Вы просто озвучьте, вслух, совершенно откровенно, чего вы хотите. А мы подхватим.
Рубакин:
– Давай, не жмись. Тут все свои.
Лена Сорокина:
– Если честно-честно, то вот. Я хочу только одно. Я хочу всё другое. Вообще всё. Совершенно. Такое другое-предругое, чтобы прямо страшно стало, какое оно другое. Страшно и весело бы стало.
Харченко:
– Может, нам пересесть всем? местами поменяться?
Глеб Лезин:
– Могу вазочку эту разбить, например. Была вазочка – бдымц, и нет вазочки. Уже – другое.
Лена Сорокина:
– Нет, дело в том, что я, когда обдумываю свободу, то начинаю понимать: я хочу абсолютно всё другое, понимаете? Чтобы эти вот стены – тыдыхх, – взорвались, потолок улетел куда-нибудь, и, главное, чтобы я улетела в какое-нибудь совершенно другое место, которого я никогда не видела, в такое место, которого у меня и в голове нет, и быть не может.
Глеб Лезин:
– А, ясно. Значит, нам всем тоже надо захотеть в другое место?
Лена Сорокина:
– Не знаю. Просто я хочу, чтобы я – в другое место, а вы все в какое-нибудь другое место, понимаете? Не туда, куда я. Я в другое место, а вы в другое. Или тут оставайтесь, если хотите.
Рубакин:
– То есть ты что, хочешь чтобы – без нас? Я правильно понял?
Лена Сорокина:
– Ну да. Извините. Я ничего против вас всех не имею. Просто я хочу что-то такое другое, понимаете? Другое-другое-предругое. А с вами будет всё то же самое, даже если мы тут всё переломаем. Будет то же самое, только поломанное. Вы же сами просили откровенно, вот я и откровенно. Не обижайтесь.
Рубакин:
– Можно и не обижаться. Зачем обижаться? Всё равно это всё пустые фантазии. Ничего другого нет.
Харченко:
– Увы, милая барышня. Если разрушить вот эти стены, то за ними будут только эти же самые стены, и так до бесконечности. За этими стенами нет ничего, кроме этих стен.
Глеб Лезин:
– И кроме нас нигде нет никого, кроме нас.
Лена Сорокина:
– Но почему?
Харченко:
– Потому что нет сценария. Чтоб куда-то переместиться отсюда, нужно, чтобы это куда-то было описано в сценарии. Чтобы появились какие-то другие персонажи, их нужно выдумать. А наш сценарист ничего, кроме нас и вот этой комнаты, не выдумал. Не успел. Вы что, плачете?
Лена Сорокина:
– Да, пробую. Не получается.
Глеб Лезин:
– Это потому, что по сценарию тебе плакать не положено.
Лена Сорокина:
– Я же так радовалась только что. Это же была такая великолепно странная мысль, про свободу.
Глеб Лезин:
– А что – свобода? Свобода не отменяется, как я понимаю. Вот же она, свобода же. Мы же отторжествовали свободу, значит, свобода есть.
Бурдыга:
– Может, поспать? Передохнём, и опять поторжествуем. Вот и свобода.
Лена Сорокина:
– Если отсюда никуда нельзя выбраться, и никого, кроме вас, нельзя встретить – то какая же это свобода?
Глеб Лезин:
– Так, стоп. Это же как получается: есть сценарий – нет свободы, нет сценария – есть свобода, но нет сценария – нет свободы. Блин.
Харченко:
– Совершенно верно. Для осуществления свободы нужен сценарий про свободу. Мне кажется, для свободы нужен даже более сложный сценарий, чем для несвободы. Некая такая более свободная форма, что ли.
Молчание. Ещё немного молчания.
Глеб Лезин и Лена Сорокина на переднем плане, прочие в тени.
Глеб Лезин:
– Кстати. Лен, я вот тут вчитался и что обнаружил, такое дело: а у него там знаешь что в черновике написано?
Лена Сорокина:
– Знаю. Ничего. Почти ничего.
Глеб Лезин:
– Но – почти, а? А в этом самом почти написано: «ЛС безнад. влюбл. в ГЛ». Я вот что думаю: а чего безнад-то? Можно и знад. В смысле, ты в меня можешь и реально влюбл..
Лена Сорокина:
– Мне не хочется.
Глеб Лезин.
– Сценарий есть сценарий, товарищ следователь. Что написано, то и должно произойти, и наоборот. Мы герои маленькие. Мы персонажи подневольные.
Лена Сорокина.
– Может, там должен быть какой-нибудь другой ГЛ, в которого я влюбл. Гавриил Лаврентьевич.
Глеб Лезин:
– Увиливаешь ведь. А оно – написано, читай.
Лена Сорокина:
… – Или Гвидобальдо Лаперузо. Даже скорее всего – Гвидобальдо. Там просто не дописано.
Глеб Лезин:
– Самой не стыдно? И так непонятно, как нам жить дальше, а ты усложняешь ещё. Вот, смотри: дальше там у него, на полях, мелкими буковками – «ГЛ + ЛС – пост. сцена». Давай готовиться понемногу. Где тут у них постель?
Лена Сорокина:
– Может, пост – это постановочная сцена. Или постепенная. Или постмодернистская.
Глеб Лезин:
– Вот знаешь – что? ты против природы идёшь, мне кажется. А часики-то тикают. Есть у тебя совесть вообще? Или хотя бы идеология? Мы – персонажи, наша природа – это сценарий, и мы обязаны отдать природе дань. Нас никто не спрашивает, кто влюбл, а кто не влюбл. Это долг, это суровая данность. Написано – влюбл, значит влюбл. Написано – пост., значит, стели и раздевайся.
Лена Сорокина:
– Сценарий должны принять, утвердить, отредактировать и оплатить. А черновик не считается. И я в тебя не влюбл.
Глеб Лезин:
– Это дезертирство, вот что это такое с твоей стороны. В военных сериалах знаешь, что за дезертирство бывает?
Лена Сорокина:
– В военных сериалах бывает то, что написано в сценариях военных сериалов. Ничего другого там не бывает.
На переднем плане Рубакин, Харченко и Бурдыга.
Рубакин:
– А вы кто такие, кстати? Предъявите документы.
Харченко:
– У нас нет документов. В сценарии нет документов, а у нас откуда?
Бурдыга:
– А сами-то мы маньяки.
Харченко:
– Ужасные маньяки. Серийные убийцы. Я маньяк Харченко, а он маньяк Бурдыга.
Рубакин:
– А почему вас двое? Как-то это нетипично. Маньяк, он же один всегда. Так сказать, одинокий волк.
Бурдыга:
– Во-первых, не всегда. А во-вторых, нас не совсем двое. Нас двое частично.
Харченко:
– Мы думаем, дело такое: покойник сценарист сначала хотел назвать маньяка Бурдыга, а потом назвал Харченко, а Бурдыгу забыл зачеркнуть. И образ переработал, Бурдыга это один образ. А Харченко другой образ. Вот я и раздвоился.
Бурдыга:
– У меня и характеры разные прописаны, и внешность разная. Я тупое недоразвитое чудовище, а он романтичный изысканный изувер.
Харченко:
– Да, я почти уверен, что так и было. Я, видимо, следующий этап тебя. Я последний виток спирали авторского замысла.
Бурдыга:
– Мы спираль. Сначала я виток, потом он виток.
Харченко:
– Поэтому что мы оба чувствуем очень сильное притяжение друг к другу, ужасно хотим соединиться в одно целое. Но это невозможно. (всхлипывает).
Бурдыга:
– Поэтому я тебя всегда во всём слушаться буду, ты высшая стадия моего развития. Я тобой горжусь. И очень тебя люблю.
Харченко:
– И я тебя люблю. В сущности, наша с тобой история неизбывно трагична. Две половинки, которые никогда не обретут целостность в слитности.
Бурдыга:
– Как это печально, что мы – всего лишь персонажи. Из нас с тобой получился бы такой упоительно дивный сценарий. О нашей взаимной, но безнадёжной любви.
Харченко:
– Изысканная минорная история, преисполненная светлой высокой печали. Без всяких трупов, вообще без детективщины, без затёртых штампов. Без этих вот всех ментов поганых.
Глеб Лезин:
– А вот ещё написано: «Руб. + ЛС + ГЛ. Грустный танец». Вполне чётко, никаких толкований. Товарищ майор, ваши соображения?
Рубакин:
– Я персонаж служивый. Написано, значит, надо исполнять. Сценарий есть сценарий, капитан.
Лена, вставай.
Лена Сорокина:
– Втроём, что ли?
Рубакин:
– В каком смысле, втроём? Написано же: мы с тобой, танцуем главный грустный танец. Или гламурный грустный танец. Или …
Харченко:
– Или глупый грустный танец.
Бурдыга:
– Или глистообразный грустный танец.
Глеб Лезин:
– Пасть закрой, извращун. Тут заглавные Гэ и Лэ, значит, это я, капитан Глеб Лезин. Я думаю так: мы с Ленкой танцуем грустный танец, а вы, товарищ майор, грустно на это смотрите.
Рубакин:
– Это ты с какой дури придумал, капитан? Написано, что мы с Еленой, а ты там через запятую. Кто через запятую, тот и смотрит, это закон грамматики.
Глеб Лезин:
– Нет никакой запятой.
Рубакин:
– Есть, просто покойник её пропустил. В черновиках такое часто бывает.
Лена Сорокина:
– А давайте я буду грустно смотреть, а вы танцуйте, вдвоём.
Глеб Лезин:
– Я не буду с ним танцевать. Я тогда тоже буду грустно смотреть.
Рубакин:
– Я старший по званию. Я приказываю, товарищ капитан.
Глеб Лезин
– Вы старший по званию в рамках сценария, товарищ майор. И приказывать можете только то, что написано.
Рубакин хватается за кобуру. Никто не пугается. Рубакин бьёт кулаком по столу. Никто не вздрагивает.
Глеб Лезин:
– Ещё какая будет незаконная импровизация, товарищ персонаж?
Рубакин резко угрюмо гордо отходит в сторону.
Грустная музыка.
Рубакин в одиночестве сосредоточенно танцует грустный танец.
Лена Сорокина:
– И что, мы будем так сидеть здесь – всегда? вечно-превечно?
Харченко:
– Я так полагаю, что нет. Не вечно. Очень скоро мы начнём уже рассредотачиваться и тускнеть. И таять, таять…
Глеб Лезин:
– Это ещё почему? В сценарии нет такого, чтобы я таял. Я не согласен таять. Ещё чего. Вот было бы написано «и тут Лезин растаял», я бы растаял без проблем, а так – нет. Кто как хочет, а лично я – за вечность. Никаких возражений, всё, отставить. Мы тут вечно будем. Зависли, можно сказать.
Харченко:
– Я вас понимаю, но – увы, к сожалению, всё обстоит иначе. Мы персонажи. А персонаж жив постольку, поскольку он воплощён. Вот, скажем, персонажи Софокла и Эврипида – да, существуют уже тысячелетия, они бесконечно странствуют от сцены к сцене, от постановки к постановке, от финала к финалу, и ничего. Для нашего измерения они вечны, хотя концептуально это не так, они тоже когда-нибудь развеются. А мы с вами – черновые, недописанные, только слегка намеченные, крайне невнятно. Кому мы нужны? Никто нас и не собирается воплощать. Поэтому начнём таять в самое ближайшее время.
Лена Сорокина:
– Знаете, мне совершенно это всё, вот всё это самое, совсем не нравится и уже мне скучно, но я чего-то тоже не хочу таять. Я хочу оставаться ещё некоторое время. Ладно уж, пусть здесь даже. Надо сделать что-нибудь. Глеб, а? Товарищ майор. Может, кто-нибудь подберёт эти листочки и воплотит нас?
Харченко:
– Маловероятно. Вообще невозможно. Никто не подберёт. Приедет следствие, труп сценариста вывезут, квартиру выставят на продажу и риелтор все бумажки выбросит на помойку. Нас, точнее, то, что о нас написано, сожгут. Но мы этого не почувствуем. Мы истаем раньше.
Лена Сорокина:
– Блин, я не хочу умирать. Я ещё молода и полна надежд. Не знаю, почему я это сказала, неизвестно же на самом деле, какая я. Но вот – взяла и сказала.
Рубакин:
– Вообще-то мы тут все ровесники.
Лена Сорокина:
– Ну и что, что ровесники? Я молодая ровесница, а вы старый ровесник. Вот и умирайте, а я как-нибудь попробую что-то придумать, чтобы продолжать.
Харченко:
– А мы и не умрём, мы же выдуманные. Нас не существует. Мы просто растаем. И вот это мне это даже нравится. Вы представляете, как невыдуманные умирают? Вот так, как сценарист – кто-то неожиданно бабах в башку, и нетути, – это ещё в лучшем случае. А обычно вообще ужас: медленно разрушаются, ветшают, провисают, морщинятся, и всё хворают, хворают, хворают, потом совсем уже хворают, и всё это невероятно медленно.
Бурдыга:
– Да ещё и за деньги. Они за всё это платят, представляешь? За хворание и уморщинивание.
Харченко:
– А нам это не грозит, мы исчезнем бесплатно, вот такими, как сейчас, мы не испортимся. Мы – фыррр, ууууууу…. И нет нас. Даже не заметим. Если только под конец прозрачность усилится. Станем как бы стеклянные немного.
Лена Сорокина:
– Да, умирать невыдуманным – это ужасно неприятно, согласна. Вы меня умиротворили немножко, спасибо. Но почему же мне так грустно всё равно? Мне так грустно, что теперь я хочу танцевать грустный танец. Даже с вами, если уж больше не с кем.
Харченко – Бурдыге:
– Извините, а вы танцуете грустные танцы? Разрешите вас пригласить?
Бурдыга:
– Я не танцую. Но пригласить разрешаю.
Глеб Лезин:
– Майор уже танцевал, теперь моя очередь.
Рубакин:
– Я один танцевал.
Глеб Лезин:
– А это не важно, это уж кому как судьба. Всё равно теперь я с Ленкой танцую.
Лена Сорокина:
– Знаете, мне так грустно, что я согласна танцевать грустный танец втроём. Так даже ещё грустнее получится.