Г. и Д. сидели на трубе…

Выпуск №1

Автор: Елена Долгих

 

Эпилог

 
Можно ли считать роман оконченным, если его нельзя отлить (sic!) в афоризм?

Формы реализации такого романа оперируют беспредельностью ретро и перспектив. Это значит, что тоска по утраченному и пространства средоточия грёз не предполагают материализации. То есть отнесённое к «было» счастье герои не считают упущенным, ибо просто нет повода думать, что могло случиться иначе. Если возможен перспективный тупик, это – он.

Г. и Д. сидели на трубе. Местами седели. Г. гневно поводил глазом, когда Д. динамично двигал горлом, не успевавшим справляться со своей прямой – глотательной – функцией, ввиду гаргантюэльских объемов потребляемого пойла. Повторы этой картины, однообразность течения тех жидкостей и той жизни позже вылились в констатацию медперсональной сестры: «У вас кровь ленивая». И хотя в контексте это определение было лишь термином, отражающим длительность процедуры, Д. не отказал себе в удовольствии потратить кучу времени на то, чтобы нафаршировать податливую фразу фантазмами.  Благо, пейзаж струил благосклонность, а реальность – антирациональность: единственные на километры вокруг часы  остановились в полдень. В полночь их стрелки тоже гордились собой…

Выходило, что почти пять лет Д. жил в свое удовольствие, шторками отгородившись, отстранившись, не замыкаясь на Г.  А тот старался: сначала молчать, потом говорить и всегда – заботиться. Каждый этап отношений являлся для него сменой действия, даже калейдоскопом их. Для Д. же длительность собственного бездействия стала открытием: как это никто ему не сказал, что грядет ущемление, час пробил, пришло время аврала, в котором он так дивно обычно смотрится?..

Несостоявшиеся проявления любви – ответственность, повседневное обихаживание, тривиальная бытовая жертвенность – не подменяли Д. сути воцарившегося настоящего. Мгла забирала в чехол милую давность, не давая ему рассмотреть – делался шаг или привиделось, было прозрение или почудилось, просто потусил  где-то на потребу нутру?

Так они жили: в ожидании Годо Г. гарцевал, Д. слонялся. Д. тащился от этого глагола, открытого ему Г. Он словно впервые узнал сильную этимологию, заново ее пробовал: губами и образом жизни. Меченых личностью словообразований Г. преподнес немало: не зря же его родиной был город инверсий.

Обуреваемый желанием выйти из построманной комы, Д. собирал букеты болей в гроздья социальных трюизмов – стандартных воплощений его нынешнего положения. Положение заставляло плакать и плакаться, плавить паранормальные откровения в месиве обжигающих воспоминаний. Впрочем, к обжигающим годам счастья было не подступиться: сюжеты теряли форму, не успевали датироваться. На пути к той непрерывности важно и неприкасаемо стоял год, охранявший собою лунное таяние. Д. добивался минимума адекватности только благодаря этой яме последнего года. Патетика отступала: быт свивал тугой кокон, который медленно, цепко, разборчиво давил одну за другой точки возможной любви.

«Хотя бы креветки теперь буду готовить с лавром», – в минуты самоусиления думал Д., и тут же саркастически переспрашивал – а буду ли? Пока его сопровождал лишь холостяцкий бой яиц, сквозь тефлон радостно пялящих желтые глаза внутрь земного шара. То, что Г. не любил тускло-зелеными листьями пятнать розовые стада морских гадов, Д.умиляло, так же как и его привычки составлять списки дел или связывать предметы конкретикой чисел. Город на двоих или тысяча и одна ночь жизни парой выдавали выразительность нежности, трепетную любовь к цифрам, отвечающим тельцам взаимностью.

Прошедшее покрывалось страдальчески-героическим маревом, пока, наконец, его концентрация даже у самого Д. не начала вызывать сомнений, а потом – искренний смех. Дирижабль их страсти рухнул из-за инфантилизма и ленивого течения времени.

Но что за прелесть эта разница в возрасте! Двусторонний трамплин, обоюдоострый нож, «пух от уст Эола» со встроенным механизмом реверса. Выяснилось, что теплые ценности, проводником которых для Д. оказался Г., возраста не имеют. Выяснилось постфактум. И странно было понимать Д., что потусторонний легкий свист, который он всегда принимал за показатель достаточной скорости своего продвижения сквозь космос, значил лишь одно: его специальные коробочки (которые у каждого где-то болтаются в ожидании настоящих ценностей, действительных сокровищ) пусты. Рассеянно побросав в них кое-что из спокойных и уверенных прокламаций Г., Д. с удивлением обнаружил, что размер – тот,  паззл сошелся; бережно относиться к жизни стоит и в настоящем времени, не обязательно отдаваться future in the past.

Абстрактная подорванность красотой Г. мешала продвижению Д. в социальные дебри, что, говорят, в чистоте своей способно отвлечь, увлечь, завлечь. Рядом с внешней физикой формировалось  конкретное восхищение внутренним обустройством Г. Оно требовало постоянного употребления матрицы «Г.– хороший»,  жутковатая прямолинейность которой бросала Д. в мировоззренческую дрожь.

Самым жестким испытанием для Д., думавшего, что в смене картинок – смысл жизни, оказалось расставание с лентой дороги, дающей Г. скорость. Соединение длиннот его тела с машиной, выкрест конечностей с бесконечностью трассы (это мог быть федеральный асфальт или незначительное ответвление оного, Невский проспект или Тверская улица – всё равно) создавали упоительную конфигурацию, обеспечивая мимолетной поездке на рынок ауру вселенского путешествия. Вояжи масштаба Москва–Петербург перепахивали поля эстетических преференций (хм!) Д. вдоль, поперек и обратно. Остановки на середине пути, в городе двойной литеры, будоражили ни на что не похожими уличными указателями, вывесками и манерою местных жителей изъясняться упомянутыми инверсиями.

Д. отправлял какие-то предложения – в пустоту, которая лишь по мере накопления слов обретала очертания. Ненадолго и не навсегда. Элегантность молчания Г., экономия общей энергии чувств или дутая сила безвозвратности создавали иллюзию диалога. Их игра в чернильную кровь иногда увлекала кошку. Нацепив купленный Г. в сетевом магазине ошейник с гравировкой Silentium, она молча грызла головку серебряной ручки, которой Д. препарировал располосованный на шестнадцать веселых фрагментов блокнот. Один раз, то ли вспомнив, что хищница, то ли завидев впереди Д. стилистическую подставу, кошка рванула его ладонь так, что он едва не двинулся: от душевного спазма и отвергнутого слова, сочетания мусора с мёдом.

У обоих отчаяние сменялось отчетливым пониманием целей, а ужас – успокаивающей внятностью будней. Мычание внешнего мира служило аккомпанементом. И всегда наступал новый день, а однажды пришел Новый год.

Д. встречал его в двух шумных домах с одной тихой и стрелоокой обладательницей инициалов–дублей. Длиннопалыми дланями та укрывалась от звездной пыли, со скрытою страстью прорубая фарватер приватного, личного праздника. Главный дом, где это происходило, дом–пристань, а не транзит, отличался грандиозностью и добропорядочностью. Елка дыбилась в центре залы, гортанно гремя добавлениями к своей неестественной красоте. Елка была искусственной.

У Г. же, наоборот, елка была живой, а все остальное – так себе… Его лёгкие объедались зимним воздухом, гнали в кровь радость, смешивающую в один поток город и загород.  В компании с андрюшками, сашками, яшками он по возможности галантно гоготал, когда их голое желание, прорывавшееся в каждой выходке, грозило забить его природный вкус. Шарахалась от спермосодержащих брызг и увязавшаяся за Г. гостья, увешанная галантерейными выдумками. При других обстоятельствах где-нибудь в Гваделупе ей, лупоглазой жеманнице, Новый год отмечать. Однако в глушь подмосковную резво метнулась за бабьим счастьем, ибо каждая чакра вопила: этот шанс не использует, чтобы друга утешить, – другого долго придется ждать, мыкать жизнь с кем попало, вновь многотрудно устраиваться в очереди за таким – лучшим в мире – Г…

Спустя чуть времени после елочных хороводов у Г. стали кровью сочиться уши. Он говорил – простуда, но сам понимал – перегруз. Новоявленная сожительница – еще до того, как стать ею – месяцами лила настой доморощенного приготовления на его перепонки, бубнила про тяготы пьянства Д., про «как можешь ты это терпеть?!» и т.п. Теперь терпеть приходилось её: генплан в анютиных глазках, мягонькую снаружи и железобетонную изнутри, кропотливо кушающую…

Кутаясь в новое чувство, Г. хотел воплощения его эфемерности в быт. Он методично распихивал свои нехитрые пожитки по лаконичным углам свежеобретенного жилища, этой мечты эксгибициониста. Стеклянная стена, отделяющая  новодельную коробку от окружающей среды, казалась Г. границей между сценой и зрителями, морем зрителей у его ног. Доселе дремавшая актерская часть натуры проснулась и резвилась, как дитя. Г. изо дня в день с пасторальным энтузиазмом разыгрывал репризы на темы семейной жизни, окрашивая их в разные жанровые цвета, от водевиля до моралите. (После особо удачных представлений его партнерша скорописью летела в церковь – ставить свечку за здоровье пороков Д., без которых не ведать бы ей такой неги).

Большой мир за стеклом влек Г. не особо, поскольку предлагал один неприятный сюрприз за другим. Неприятность их, в общем, была специфической и состояла лишь в том, что заставляла задумываться. Пасхально прогуливаясь в парке, например, он повстречал попугая, бросавшегося в  прохожих  единственной фразой: «Пара-парадокс распалась, распалась пара-парадокс…»

А как-то на глаза Г. попался никогда ранее не виданный журнал «Молодая семья». Скудная романтика названия вкупе с паскудной привычкой издателей сажать страницы на дурной клей отвратила бы его, но на вскользь распахнувшемся развороте мелькнуло что-то знакомое. Статья называлась «Жираф и жаба: мезальянс или квипрокво?». Материал относился к разряду «проблемных» и затрагивал множество сюжетов: от сексуальных предпочтений обозначенных представителей фауны до малоактуальной в мегаполисе темы неравных браков; от животрепещущего для столицы вопроса подмены ценностей до обсуждения вопиющих поставок просроченного маргарина марки «Моя семья» в магазины на юге Москвы. Иллюстрациями служили постановочные фотографии, где героиню умилительной лав-стори отсняли «ню» со спины. Баклажанообразные ягодицы убедительно рифмовались с фиолетовыми сапогами, голенища которых торчали под коленными чашами на ширине ее плеч. По замыслу фотографа, эта показательная геометрия и мужественный выбор цвета кожи должны были свидетельствовать о прямодушном характере модели…

Как обнаружилось позже, статья породила вялую, но всё же полемику среди читательниц издания. Её инициатором выступила многословная жительница Читы (что вызвало бурный восторг службы распространения журнала, ибо так далеко она никогда даже не мечтала забрасывать свой продукт), а рупором оппозиции – обитательница известного подмосковного города, название которого одной своей половиной воспевало жизнь соло, а в другой заключало прахранилище всего сущего, в переводе с латыни означающее «яйцо».

Но главным эффектом от публикации данного материала была признана фантастическая выручка, свалившаяся на торговые точки конечной станции хлорофилловой ветки метро. Именно она упоминалась в статье в связи с маргарином «Моя семья», интенсивное употребление которого якобы и породило описанные фонтаны страсти. В стремлении украсить и свою жизнь сильными чувствами полусбрендившие аборигены района с рассвета штурмовали ларьки, выстраивали спонтанные рейтинги, выискивая золотую середину маргаринной просроченности. Они не хотели верить,  что «Моей семье» ни знак производства «вчера», ни срок изготовления «завтра» не гарантируют желанной живости сердечных ритмов и счастливой обморочности куртуазных перспектив.

Между тем черная кошка с золотыми глазами смотрела на вход (и выход) всё меньше, а вскоре и совсем перестала. Вздрагивала, но не вскакивала уже с сияющим ликом, когда лифт грохал на этаже: тень смутного воспоминанья осеняла её черты, но так бегло, что невинная тварь не успевала впасть в грусть или – того хуже – тоску. Параллельно этим метаморфозам с нею происходили и другие. Все реже являлась цыганистость, если понимать это слово как всем существом источаемую власть над пространством, временем и ветром. Бесшабашность уступала место задумчивости, а огромные треугольники ушей превращались из атрибутов охотницы в ёмкости, собирающие материал для медитаций. Но кое-где продолжали мерцать следы присутствия Г. в кошкином детстве и отрочестве. Например, в фирменной амплитудности выдающихся зубов или в том, как она чертыхалась и замыкалась в себе, если не удавался прыжок…

В свою очередь кошка после каждой их встречи отмечала убывание звериной грации, прежде свойственной Г., неосязаемой и непобедимой. От частого ли участия в детских утренниках, или по какой другой причине, но он являл собой воплощение синдрома Б.Питта/Б.Баттона, по каплям времени утрачивавшего великолепие сформированного тела и обретавшего угловатость подростка. Шлейф пубертатности, который всюду волочился за Г., никак не отменял ощущения серьезности вроде бы избранной им стези.

В ареалах обитания Д. наступило ясное одиночество. Этот подарок от Г. был не таким неожиданным, но таким же прекрасным, как его любовь. Д. проходил сквозь состояния, в которых мысли о прошлом отсутствовали, а представления о будущем, словно рассчитавшись на «первый-второй»,  излучали покой. Этот мир, как давным-давно сказал, кажется, Маркес, был таким новым, что многие вещи не имели названия, и на них приходилось показывать пальцем. Однажды показанное запечатлевалось в ландшафте, мгновенно выдавало себя за неустранимую его часть и сопутствовало Д. днем и ночью – без малейшего намека на фатум.

Можно ли считать роман удавшимся, если его нельзя уложить в афоризм?

Можно – в детскую присказку.

Г. и Д. сидели на трубе, по которой текла любовь.