Я – русский и другие рассказы

Выпуск №10

Автор: Петр Капкин

 

Я — РУССКИЙ

Мой отец Николай Иванович Пак, по словам мамы, был натурой страстно увлекающейся, но быстро остывающей, одним словом — энтузиаст. К моменту нашего с братом рождения отец был увлечен Николаем Васильевичем Гоголем. Как рассказывала мама, в роддом (а жили мы в Ташкенте) отец пришел не с букетом, а с томиком Гоголя, а когда ему близнецов, то есть нас, показали, закричал на всю больницу: «Смотри, Галима, как они похожи на Кифу и Мокия!» Решение мужчины на Востоке — закон. Хотя какие мы с братом Кифа и Мокий: ни на славян, ни тем более на греков нисколько не похожи. Вылитые корейцы, что ничуть не удивительно. Мама — кореянка, папа — кореец.

Правда, отца мы с братом знаем только по фотографиям и рассказам матери. Он неожиданно бросил работу электрослесаря, устроился осветителем в Ташкентский театр русской драмы и исчез. В театре маме сказали, что во время гастролей в Киеве отец неожиданно взял расчет.

Я рос в Андижане на востоке Узбекистана и всегда ощущал себя русским. Мои одноклассники тоже. И Саша Караев, у которого отец азербайджанец, а мать украинка, и Коля Зедгенидзе, как сейчас я понимаю, из турок-месхетинцев, и татарин Славик Тюлебергенов, и Эрик Худайбердин, семья которого — он, мать и сестра — приехала в Андижан из Башкирии. В старших классах мы выпускали литературный журнал «Контекст». Все мы, кроме Коли, тогда писали стихи. Коля неплохо рисовал. У Славика была машинка, а журнал имел подзаголовок «Альманах новой русской поэзии». Но по окончании школы ни у кого из нас, насколько мне известно, стихотворчество продолжения не имело. Славик уехал в Саратов, поступил на физфак СГУ, Коля и Сашка поступили в Красноярский институт цветных металлов, Эрик неожиданно для всех поступил в ленинградскую мореходку.

Я в тот год никуда не поступал. Мишка, мой брат (по паспорту Мокий), первый раз сел в тюрьму, и я боялся, что если оставлю мать, она сойдет с ума. Мы с Мишкой — двойняшки, но отличались друг от друга больше, чем дети разных родителей. Мишка, в отличие от меня, книжек не любил. В детстве два раза убегал из дому. Мать говорила, что Мишка вылитый Коля (наш с Мишкой отец), а Костя в меня пошел (Костей зовут меня). По паспортным данным (Кифа и Мокий) нас с братом никогда ни в школе, ни дома не звали.

Год я проработал библиотекарем в нашей школе, вернее, до лета, а летом 76-го поступил в МАТИ (Московский авиационно-технологический институт). Мишку к тому времени выпустили при содействии и по ходатайству директора нашей школы Бориса Исаковича Борухова, хотя Мишка после восьмого класса школу оставил, работал почтальоном, а потом устроился учеником автослесаря в гараж при хлебозаводе, угнал машину и таким образом совершил свое первое преступление. Когда я уехал, Мишка тоже решил поучиться и при помощи Бориса Исаковича поступил в Чардожоусский речной техникум. В техникуме Мишка проучился меньше года. На зимних каникулах он решил поехать ко мне в Москву, но меня в общежитии не застал и поехал в Ленинград. В Ленинграде подрался в пивном баре на Грибоедовом канале с милиционером и вторично загремел на зону. Сначала сидел в Пермской зоне, а после побега его этапировали в одно из ИТУ Кемеровской области. Я проучился в МАТИ один курс и после несдачи экзамена по химии ушел в армию. Вся служба у меня прошла, не считая карантина, в Иркутске, на учебном аэродроме ИВВАТУ.

Байкальская природа мне понравилась, и я решил после службы в армии остаться в Иркутске. По демобилизации взял направление на подготовительное отделение университета, но учиться в Иркутске мне не пришлось. В тот же день, когда мне сообщили о зачислении на подготовительное отделение филологического факультета и выдали направление на расселение в общежитие, я был очень сильно избит тремя непьяными мужиками. Из непродолжительного общения с ними мне запомнилось: «Мочи якутяру! По тарелке его, по тарелке!» Спасла меня аспирантка мединститута. Она возвращалась на трамвае в общежитие и увидела, что на земле лежит человек. Моя спасительница Валя (по паспорту, между прочим, бурятка Баярма Цыденова) приходила в больницу через день, когда мне разрешили читать — стала приносить книги, особенно я ей благодарен за Акутагаву и Рильке. В больнице я начал сочинять. И стихи, и рассказы. Первой моей читательницей была Валя. Она и посоветовала мне поступать в Литинститут.

После больницы я вернулся к матери в Андижан. Мать в то время уже переехала жить к Борису Исаковичу, что мы с Мишкой давно ей советовали сделать. У нас с Мишкой появился отчим. Мишке в то время за нарушение режима добавили срок. Я отправил свои опусы на творческий конкурс в Литинститут и, к моей огромной радости, получил вызов на экзамены, но плохо сдал экзамен по истории, и в институт меня не взяли. На следующий год я сделал вторую попытку, но не прошел даже творческого конкурса. Мои друзья-одноклассники к тому времени уже получили дипломы: Эрик работал гидрографом в Ленинградском морском порту, Славка работал учителем физики в городе Энгельсе, Коля трудился инженером на Карагандинском горно-обогатительном комбинате, а Сашка — инструктором одного из райкомов ВЛКСМ города Усть-Каменогорска. Мама у меня женщина деликатная, не то чтобы ставила мне в пример моих друзей, но было видно, что переживает. Как раз в то лето Эрик Худайбердин предложил мне погостить у него в Ленинграде. Через некоторое время после приезда в город на Неве я устроился слесарем-сборщиком на «Электросилу».

На «Электросиле» проработал до чернобыльской аварии. В составе группы добровольцев завода выезжал в район катастрофы, и мне выдали удостоверение участника ликвидации последствий и ордер на однокомнатную квартиру. К тому времени у Эрика было уже трое детей, его жена Люся работала в ленинградской «Смене» и была активной участницей экологического движения, которое возглавлял писатель Петр Кожевников. В доме у Эрика и Люси постоянно толклись какие-то активисты-подписанты за возвращение городу его исторического имени, молодые ленинградские поэты (из которых запомнил только Валерия Земских и Арсена Мирзаева), музыканты, один раз даже Александр Башлачев был. Меня все почему-то принимали за буддистского монаха. В разговоры я не вступал, в дискуссиях участия не принимал, не пил, не курил, и все, по словам Люси, принимали меня за какого-то гуру. Дело дошло до того, что однажды ко мне домой заявился какой-то молодой человек, некий Виктор Львов, назвал меня сэнсэем и предложил издать мои духовные труды. Молодому человеку я объяснил, что работаю слесарем-сборщиком на «Электросиле» и к буддизму никакого отношения не имею. С завода я вскоре уволился и по некоторым не очень интересным причинам обменял свою однокомнатную в Купчино на двухкомнатную в подмосковном Раменском.

Ко времени моего переезда в Москву Мишку наконец выпустили. И вскоре мама, Борис Исакович и мой брат перебрались на историческую родину Бориса Исаковича. Я с ними ехать отказался, не совсем искренно процитировав маме слова одного Нобелевского лауреата о том, что нет смысла менять большой Советский Союз на маленький.

Сейчас я работаю санитаром на станции «Скорой помощи» в Раменском, в двух шагах от дома. Два месяца назад мы с одноклассниками встречались в Москве. Инициатором встречи был Эрик, с Люсей они развелись, и после развода он зачастил в Москву, то есть в Раменское. Сашка Караев перебрался в будущую столицу Казахстана Акмолу (бывший Целиноград), работает в строительном тресте, Коля по-прежнему живет и работает в Караганде. Славик преподает физику, но уже в Саратовском университете. У всех жены и дети. На день рождения ребята подарили мне диплом, настоящий, с печатью и подписями. Судя по записям в дипломе, я шесть лет проучился в одном из московских вузов, форма обучения заочная. Диплом я отправил с оказией маме в Хайфу, она его посмотрела и с оказией же вернула обратно, а в письме посетовала, что ей жаль, что Миша не видел моего диплома, а они с Борисом Исаковичем чрезвычайно рады, а Миша перебрался в Нью-Йорк (наверное, на Брайтон). Всех нас раскидала жизнь, но все-таки мы видимся, а они… «Мы с Борис Исаковичем остались одни, Миша сейчас живет в Нью-Йорке, работает на такси. Люди в Израиле приветливые, у нас все есть из еды, и из вещей, но нам, старым, плохо дается язык. Очень скучаем по России», — пишут мне моя корейская мама и ее еврей-муж — коренные жители Средней Азии.

 

ВЕЛИКАЯ СТРАНА

«Везите в Америку все, что сможете», —  прочитал в газете «Ъ». Что я могу повезти? вот и повез. Повез в Америку свой хуй. В Америке удивляются: всем хуям хуй! Как же ты его довез?! — восхищаются, плачут от радости.

— А что тут особенного? Зачехлил и на плечо. Правда, в аэропорту на таможне взятку дал — думали, колбасу везу.

— У нас всякие хуи есть: белые, красные, черные, желтые, — говорят американцы, — а такого, как у тебя, нет!

— Откуда ж у вас такому взяться, — говорю, — у меня хуй сибирский, природный. Конечно, для интимного пользования есть у меня хуек простой, одноканальный, а этот я для красоты берег, я ж его тридцать три года выращивал. Да вот нужда приспичила — решил родимушку продать. Ростил его, ростил, ночей не досыпал, не доедал, нянчил, а теперь вот вижу — не могу содержать, я и понес его сдать куда-нибудь на сохранение. В Третьяковку принес, а они: «У нас, дескать,   свои экспонаты содержать негде». Понес в Пушкинский: «У нас все запасники затопило. Так если он у вас живой, вы его в зоопарк, в отдел редких животных отдайте».

«Ну вас к бую! — думаю, — может, еще в Общество испытателей природы прикажете, или в уголок Дурова?»

В общем, повез его в Америку и не ошибся. Нас с Хуем здесь на руках носят. Правду люди говорили — Великая страна.

1992

 

СЛОЖНЕЕ МЫШИ

Его испугала морда умывальника, напоминавшая  зловещими очертаниями ночь на помойке.

Сразу вспомнилось сказанное беззубым майором: «Человек, Сергей Степаныч, сложнее мыши, вы уж не спорьте!»

— Может и сложнее, — уклончиво согласился он.

— А вы, я  вижу, не согласны? — спросил майор строго и похлопал себя по кобуре с макаровым.

И вдруг заплакал.

 

На следующий день Сергей Степаныч исчез. Вокруг городка тайга на тысячу километров. По случаю исчезновения прапорщика собрался малый офицерский совет. Собрались в комнате исчезнувшего, раскурковали НЗ: пару бутылок спирта, шампанское, ящик портвейна, сало-шпик и коробку галет.

— Давайте выпьем, чтоб мысли пришли, — распорядился майор.

Распоряжение охотно исполнили: выпили. Но не все. Военврач, стоматолог-лейтенант Карп Мишин пить не стал, оправдываясь водянкой. Потом все-таки выпил портвейна. Захмелели, включили Сергейстепанычев магнитофон «Весна». Динамик затрещал — все притихли.

— Духовное завещание, — сказал магнитофон голосом Сергея Степаныча.

— Человек сложнее, чем патефон, чем комбайн, чем культиватор…

— Осознал,  — обрадовался майор, — осознал, подлец, — и слезы покатились из майоровых глаз.

За столом зашумели. Майор поднял руку, требуя тишины.

«…человек сродни мыши, — продолжал Сергей Степаныч магнитофонным голосом, — с обрезанным хвостом. А то получается, что человек без хвоста — серый. А с хвостом — мышь».

Майор обвел глазами комнату — подчиненных не было. Между окон скалил зубы умывальник.

 

ТЕЛЕСКОП

Жена лежала бледная, как телескоп. А я смотрел в потолок, не шевелился. Надо  было б встать — воды принести, а я не шевелюсь. Вроде и не сплю, и спать не хочется; лежу как-то непонятно, думаю все, думаю, — а ни одной мысли в голову не приходит. Сосед радио включил, запели, заболбонили. Вот раньше, ложась спать, радовался: лягу, подумаю. А сейчас так лежу, за компанию с женой. Вот, верно, от беспокойства такого, что не думаю радостно по ночам, мысли потекли, воспоминания:

…на бегу на ходу он доел сухарь торопливо, жадно, неловко, от холода негнущихся пальцев и челюстей, расцарапал нижнюю губу, проталкивая острым краем в рот между зубов. Зубы пришлось выдавить, но ни выплюнуть, ни проглотить сил не было, и он бежал эдакой погремушкой на кривой палочке ног и туловища…

…лежал неподвижный, разбросанный, осклизлый — капустный неудавшийся кочан, подавленный колесом «Беларуся» в предзимнем покинутом студентами поле…

…ворона спустилась со столба, грязная, облезлая, села на ступню — стала клевать большой палец рядом с ногтем, желтым обломанным, слоистым. Он очнулся, пошевелил пальцами неповрежденной руки: «кысс, кысс». Ворона остановила клеванье, прислушалась, посмотрела цепким глазом — не уйдешь — и продолжила…

…он любил Гейне и Гофмансталя, он хотел учителем стать немецкого языка в своей деревне в Казахстане. По дембелю он думал поехать подальше от Москвы —  куда-нибудь на  Камчатку, на Памир. «Вернусь, — думал он, — женюсь на Верке, пока у нас поживем, а потом батя поможет дом поставить, летом выпрошу моторку, смотаюсь в низовья за Камышин. Уеду в Питер — устроюсь дворником. Экзюпери говорил, что нужно жить в столице и не искать никаких связей — только тогда чего-нибудь добьешься». Он вообще ничего не думал: побои, полы, побои, и портянки, трусы, майки, кальсоны, еда, голод, побои, ожидание побоев, желание еды…

…по месту жительства известили родителей и заменяющих оных лиц: «Ваш сын погиб выполняя боевое задание Родины» и т.д.

За стеной засигналил телевизор, чтобы не забыли выключить. Сосед был пьян и где-то там у себя валялся — значит, сегодня пятница. Я встал, стараясь не разбудить жены, не включая света напялил штаны и вышел из дома посмотреть во все стороны: поселок спал — Всероссийская телерадиокомпания и телерадиокомпания «Останкино» закончили на сегодня все вещание. И вспомнилась цитата из бабушкиного письма с закрытого уральского города: «…и вот вся жизнь несуразная нависла на наши старые головы».

 

Черновик и беловик

Как так случилось, что Зущинко предвосхитил  своего знаменитого омофонического тезку  М. М. Зощенко —  загадка. С другой стороны, некий  Гугель предвосхитил Гоголя. А  никому неизвестный  Лермонтуев — Лермонтова. Более того: нашелся некий А. С. Пушник, опередивший Александра Сергеевича Пушкина. 

Чудеса. А все от того, что история сначала пишется начерно,  а потом набело.

 

Пока не сели батарейки

теле-радио-передача

Адольф: Самые свободные — это те, кого называют «не пришей к пизде рукав». А остальные — просто биороботы. Кем бы они ни были: фашистами или альтруистами,  гуманистами или садистами, педерастами или правдолюбцами, святыми или грешниками, великими учеными или грязными подонками, крестьянами или  космонавтами, все они биороботы. Они растят хлеб, снимают кино из любви к искусству и трусы за деньги или наоборот, пишут «Войну и мир» или ….«Илиаду», «Введение: Симор» или «Сто лет одиночества» и так далее и т. п., они пьют и  не пьют, обедают в ресторанах или ходят в церковь, шьют бюстгальтеры и тюбетейки, в общем занимаются всей этой пестрой многообразной хуйней, которая называется человеческой жизнью. Одни из них довольны, другие — нет. Спроси у них, зачем они живут, они ответят какую-нибудь хуйню, которая вложена в их башку для оправдания жизни. На самом деле ни хуя они не знают и не могут знать, так как знание не заложено в их бошках. Одни говорят: православие, ислам, иудаизм и так далее и т.п., другие — здравый смысл, прогресс, гуманизм, развитие, а на самом деле —  программа в башке и удовольствие от пожрать, поебаться, удовлетворить тщеславие и в конце сдохнуть, как и не было. И все сдыхают рано или поздно и все рано или поздно сдохнут. И для чего все это существовало узнать нельзя и никто не узнает. Как посмотришь с холодным вниманьем вокруг и никого не жалко: ни котенка, ни ребенка. Все это мираж. И нет смысла любить и жалеть, так как тот, кто любит и жалеет, жалеет и любит себя, пока не сели батарейки. Сели батарейки? — на свалку! И все биороботы равны: и Швейцер и Гитлер. Швейцер лечил негров, а их потом цэрэушники СПИДом заразили — испытывали  бактериологическое оружие. Это я не в осуждение цэрэушников — они запрограммированы так,  негры по-другому, Швейцер — по-третьему и так далее и т.п. Смысла в их существовании для них  нет, если не признать за смысл жизни еблю, жратву и тщеславие. Если с роботами об этом заговорить, то одни из них будут снисходительно и загадочно улыбаться, другие — вскипят, третьи  … и опять это все будет, пока не сели батарейки… пока горит свеча…

Альберт: А любопытство? Естественное любопытство. Узнать, как устроена Вселенная, узнать, что может узнать человек?  Хотя бы узнать, как живут другие хомо сапиенс в других странах, да и вообще какова фауна и флора, океаны, звезды и облака. Да и искусство не из одного тщеславия. Настоящий художник рисует ради процесса.

Адольф:  Любопытства на голодный желудок  не  бывает. Любопытство — это животный инстинкт. У котов, у собак, медведей и т.д. точно такое же, как у человека. Ну, рисует ради процесса один, а другой ради процесса ебется — никакой разницы я, признаться, не вижу. Сядут у них батарейки — на свалку их! Это все равно, что одному памятник со страху перед смертью поставят, а о другом по этой же причине книгу напишут или телефильм снимут. Как муравей, муравьед, обезьяна и черепаха и прочие твари человек накрывается огромной пиздой.

Альберт: Но надо наконец признать, что человек — это нечто необъяснимое. С одной стороны  — это существо, исполненное замыслов, с другой — непонятно что. И, тем не менее, мы попытаемся понять. Прямо сейчас. На ваших глазах.

Перетекает человек из прошлого в будущее в совершившемся мире или явленный ему мир несется мимо него с постоянным ускорением, искажаясь от нарастания бешеной скорости, или быть может? Да, конечно, все может быть. Поэтому подойдем с другого боку, с любого. И тогда возраст, признаки возраста суть искажения от убыстряющегося полета — своеобразного кривого зеркала, в котором появляешься младенцем и исчезаешь мертвецом, быть может для того, чтоб появиться в другом месте, о коем сказать ничего нельзя, правда, какое-то время держишься в фокусе (год или мгновенье), и тогда тебя могут  увидеть таким, каким бы ты хотел быть, когда находишься не в фокусе.

Адольф : Вроде бы умно, даже заумно, а по правде говоря, настоящая поебень. Ты бы еще спросил меня что первично: сознание или материя?

Альберт: Ну, и что?

Адольф: Конь в пальто!

Альберт: А как же вера? Религия?

Адольф: Религия — дело  интимное,  а все эти выставления напоказ, прямые трансляции и видеосъёмки — это от маловерия, если не неверия и, во-вторых, коммерческий интерес в мире, который лежит во  зле. Спор конфессий или ещё хуже — вражда, это вопрос мирской, никак не духовный,  вопрос денежный и сугубо материальный. Никто не должен знать — придерживается сосед какой-либо веры или вообще никакой не придерживается.

Альберт: Это все верно, здесь и спорить нечего. Но ведь сами по себе религиозные идеи хороши, по крайней мере, не  хуже интернационализма.

Адольф: Хуже, потому что не охватывают всех людей.

Альберт: Как же? А это: «Нет ни эллина, ни иудея».

Адольф: Ну, если бы было: «нет ни христианина, ни мусульманина, то есть, ни верующего, ни атеиста».

Альберт: Во, заврался. Противоречие, милостивый государь! Да не одно! То биороботы, то разные конфессии, индивидуальные развития — выражайтесь определенней!  Однообразия ему захотелось, видишь ли! Ну хорошо, а почему вы уверены, что вам не заложена, в вашу голову программа не вложена? Отчего вы уверены, что вы свободный радикал?

Адольф: Вообще-то я не про себя, хотя, если не пиздеть, то и про себя. Кто самый свободный? По-моему, тот, кто на хуй никому не нужен. Вы можете сказать: «А вам-то кто-нибудь нужен? Или что-нибудь?» Ну что вам сказать? У вас нет того, что мне нужно и нет среди вас того, кто нужен мне.

Альберт: Но в таком случае наш диалог бессмыслен. Вам должно быть неинтересно со мной говорить, ведь судя по вашим высказываниям, говорю я не свободно, говорю те вещи, которые, по-вашему, вложены мне в голову…

Адольф: Естественно. Вы не свободны по-своему. Каждый не свободен по-своему. Я тоже не свободен, но в гораздо меньшей степени. Да.

Альберт: Ну, о степенях можно поспорить.

Адольф:  Знаете старую поговорку? Кто спорит, тот говна не стоит.

Альберт: Дорогие друзья! Дорогие телезрители!  Дорогие радиослушатели! В нашей программе принимал участие философ Адольф Давниилович Давноедов. Присылайте свои отзывы и пожелания по известному вам адресу.

Адольф: Пошли вы все в жопу, вонючки!

Альберт: До новых встреч!

 

Редактор: И это собираются показывать по каналу КУЛЬТУРА?

Бизнес-редактор: Спонсор показа ЧАЙ «АХМАД».

Редактор: Окей! Окей! Нет проблем!   

 

УКУСЫ АНГЕЛОВ

… петя капкин рассказывал, как его покусали собаки,
когда он ходил пешком на Украину….

                                                               И. Шевелев

Игорь Шевелев путешествовал по Прибалтике, и его под Друскининкаем покусали пчелы, а под Нарвой — еноты. А Филипповских покусал ручной перепел, вернее, поклевал, но следы остались как от укусов. А Володю Тучкова покусал пьяный Яркевич: подкрался сзади и впился в шею. Зубы у него мелкие, острые, как у щуки, да вдобавок  гнилые. Володя потом две недели не мог носить ни рубашки, ни футболки: шея чирьями покрылась. А Славу Курицына укусила сосиска за то, что он по новой орфографии стал писать ее как произносит, а именно: СОСИСЬКА. Сосиска была намазана горчицей и кетчупом, и ранка долго болела.

 

ПЛАСТИЛИН

На улице была весна, почти лето. Люди, не привыкшие еще к новой погоде, парились в пальто и шубах.

Сысоев вздыхал, сидя на лавочке железнодорожной станции, ждал электричку. Грязный худой кот лежал на другой лавочке, грелся. Сысоев сидел так же, когда по лестнице на платформу поднялись два человека в черных плащах и черных шляпах, подошли к нему, взяли за руки и потащили к машине, зеленому армейскому газику. Сысоев пытался сопротивляться, но как-то вяло, машинально,  и его быстро затащили в машину. Люди на автобусной остановке и ожидающие поезда на платформе ничего не заметили. Правда, один мальчик, лет пяти, ковыряясь в носу, дернул за рукав отца: “Пап, а зачем дяденьку схватили?” Отец рассеяно посмотрел на сына и легонько стукнул по пальцам: “Не ковыряй в носу! Неприлично”, — и уткнулся в газету. Мальчик смотрел, пока машина не скрылась из виду, поковырял в носу и заплакал. “Ты чего?” — оторвался от газеты отец. “Его убьют”, — всхлипнул мальчик. “Кого?” — недоуменно посмотрел на сына отец. “Дяденькууу”, — протянул мальчик и зарыдал. “Ты чего  это болтаешь?” — строго спросил отец и внимательно посмотрел на сына. “Я не болтаю, это шпионы его увезли”, — всхлипывал мальчик. “Кого увезли? Можешь ты мне, наконец, сказать? А?”

“Дяденьку, он сидел, а они его схватили и увезли”. “Хм-хм, — значительно загмыкал отец. — По-твоему, шпионы? Гм, гм, хм, хм. Не может быть, — твердо ответил он себе, — шпионов быть не может в нашем поселке. У нас дачники живут. Ты что-то напутал. Ну, признайся, напутал? — проговорил отец, и слегка улыбнулся: — ну подумай сам, садовая голова. Откуда в Брюховке, в дачном поселке, могут быть шпионы? А?»

Мальчик затрясся от рыданий, слезы струями катились по его лицу: ”Они не с поселка, они шпионы, на машине приехали”. “Да? — изумился отец. — Что ж ты сразу-то не сказал? Что ж ты молчал? Почему ты не закричал: шпионы, шпионы, шпионы, шпионы, шпионы”, — вдруг скороговоркой заговорил отец.

“Я боялся, — сказал мальчик, — они злые, они меня бы убили!”

“Да, да, сынок, ты правильно сделал. Но ты хотя бы запомнил, во что они были одеты?”

“В черных плащах и шляпах. Один с палкой”, — сказал мальчик и вдруг с ужасом посмотрел на отца. “Ты что, мальчик? Сынок, что ты?” — ласково спросил отец, лысеющий тридцатипятилетний мужчина. Мальчик оцепенел, стоя с широкими от ужаса, заплаканными глазами, как приговоренный перед палачом. “Ну чего ты, детка?” — полушутливо спросил отец, и вдруг лицо его одеревенело, глаза округлились и вылезли из орбит, рот скорчился в гримасе ненависти. Он взял мальчика за руку и повел его к выходу с платформы. Мальчик послушно пошел за ним с покорным видом и смертельно бледным лицом. Он шел за отцом механически, держа свою маленькую руку, похожую на тормозной рычаг в руке шофера, в отцовском кулаке со вздувшимися венами. Они сошли с платформы, и тут подошла та же самая зеленая машина — военный газик. Дверца открылась — никто не вышел. “Садитесь быстрее!” — сказали из кабины. Отец схватил ребенка за плечи, с размаху бросил внутрь и быстро захлопнул дверь…

Была весна, почти лето. По платформе ходил худой облезлый кот и мурлыкал. Круглые станционные часы не работали — не было стрелок. Лысеющий мужчина сидел на скамейке и лепил фигурки из пластилина: на крышке от картонной коробки размером со среднюю книгу стоял миниатюрный станционный домик, капля в каплю похожий на оригинал. Он стоял на миниатюрной платформе, выдержанной с ним по масштабу, как и все, что было вылеплено: маленькие лавочки, электрические часы без стрелок и название станции — “Брюховская” — маленькими аккуратными буковками.  На перроне стояли две фигурки в плащах из черного пластилина и шляпах из него же. Они шевелились. Присмотревшись, можно было заметить фигурку маленького мальчика с вывернутыми руками и спиной в искусно вылепленных кровавых подтеках. Неподалеку от пластилиновой станции, здесь же, на картоне, стоял маленький автомобиль из зеленого пластилина. Кажется, он урчал. Да, да… у него работал мотор. Скульптор вдруг взял фигурки в черных плащах, зажав их головы между пальцами, и сунул в автомобиль…

Когда лысеющий мужчина шел со станции домой, на Вокзальной улице, у магазина коопторга он заметил большую толпу. Он подошел. Люди стояли кольцом. Приподнявшись на цыпочки, мужчина поверх голов увидел: на асфальте, в центре толпы, скрючилась расплющенная детская фигурка в луже крови. Мужчина довольно хмыкнул и отошел…

В доме никого не было. Мужчина радостно засмеялся и хлопнул себя по бокам, потом закурил. Курил он долго, пока не пришла жена. Жена пришла позже обычного. “Слышишь, Сергей!” — с порога сказала жена испуганным тихим голосом и робко посмотрела на мужа. “Чего?” — зевнул Сергей Сергеевич Анциферов. “Сережа, что творится! Убийство за убийством. Сегодня опять шесть человек убили…” “Ну, не шесть, а двоих, — укорил муж, — врать грешно, дорогая… Ну что, пластилину принесла мне?” — добавил он, испытующе глядя в лицо жены. “Принесла”, — прошептала жена, заплакала и отвернулась. “Что ты, что ты? — сказал Сергей Сергеич, подойдя к жене сзади и обнимая за плечи.  —Что ты, милая, рыдаешь?” — повторил он. “Страшно, Сережа, страшно мне… За этот год уже человек сто убили…” “Ну что ты, и не сто вовсе, а девяносто четыре, — успокаивающе сказал Анциферов. — Не плачь, — добавил он и легонько шлепнул жену по заду: — пластилин в сумке?” “Да, — сказала жена и заплакала сильнее: — Я как покупаю пластилин, так всегда продавщицу из “Детского мира” вспоминаю, ее первую убили. Я же тогда купила пластилин, а она мне дала пачку без одной штуки. Там красного не было. А ты тогда еще сказал: “Ничего, Катя, пусть она подавиться красным. Ладно, говоришь, я и без красного обойдусь. Красное внутри должно быть, а снаружи не обязательно”. “Да ладно тебе расстраиваться из-за пустяков, — добродушно-строго пожурил жену Сергей Сергеич, — ты бы лучше погуляла или к соседке сходила”. “Ладно, Сережа, не буду тебе мешать. Пойду к Макаровым”. “Иди-иди”, — сказал Анциферов и оскалил в улыбке прокуренные зубы. Когда жена ушла, Анциферов закрылся на ключ, задернул шторы, включил красный свет для фотопечати и достал пластилин.

Он смешал несколько кусков желтого, белого и оранжевого и долго разминал: размял и скатал в шар в четыре раза больше бильярдного. Лепил он быстро: отрывал куски пластилина от шара и складывал и их в кучку. Он даже не лепил, а вырезал из пластилина, как из дерева. Вырезал продолговатый нос с широкими ноздрями, крупные глаза и маленькие уши. Когда был вылеплен подбородок, стало видно, что Анциферов лепил автопортрет. Портрет вылеплялся удивительно быстро. Когда Анциферов вылепил рот, губы у скульптуры разжались, и послышался властный голос: “Не тяни, торопись!” Рот закрылся, глаза забегали. Анциферов лепил быстро, очень быстро. Долепив левую пятку, Сергей Сергеич снял со шкафа картонку с фигурками и поставил на нее своего пластилинового двойника…

Жена Анциферова Катя сидела со своей подругой Макаровой на диване — смотрели телевизор. Вдруг фильм прервался, и на экране вспыхнул черный круг. Женщины вздрогнули от ужаса и впились глазами в телевизор. Появился диктор и бесстрастным голосом произнес, что час назад при невыясненных обстоятельствах был убит Сергей Сергеевич Анциферов, скульптор-надомник, известный всей области мастер-умелец. Имеющих какие-либо сведения, касающиеся убийства, просим сообщить в горотдел милиции. Показали фотографию убитого, но женщины ее не видели: Екатерина Анциферова билась в истерике, а Макарова успокаивала ее, поливая водой из ковша…

На следующий день приехал и из годовой командировки Макаров. “Какой ты красивый”, — радостно проговорила Макарова, обнимая мужа, но вдруг закусила нижнюю губу и обернулась на сидящую в кресле подругу. “Я слышал”, — предупредил жену Макаров и покрутил на указательном пальце черную кожаную шляпу…

“Успокойся, Катя. Нужно держаться”, — сказал Макаров и легонько хлопнул ее по заду, как бывало делал покойник. Катя посмотрела на Макарова и отшатнулась: на деревянном лице его тускло светили выпуклые глаза, отливая в зрачках серебром; тонкогубая улыбка лишь подчеркивала жуткое выражение глаз. “Пойдем, Катя”, — мягко сказал Макаров и взял Анциферову за руку…

В доме был прохладный полумрак. Дверь кабинета покойного мужа была распахнута. В кабинете кто-то сидел в кресле мужа и курил. “Ой!” — сказала Катя. “Не бойся, — успокоил ее Макаров, — это свои”. Катя вцепилась в руку спутника. В кресле сидел Сысоев, убитый десять месяцев назад. “Это Сы…” — сказала Катя и рухнула на пол. “Да, Сысоев”, — подтвердил человек в кресле и затянулся. Через спинку стула рядом с креслом был перекинут черный плащ, на столе у пепельницы лежала черная шляпа. “Ну, как дела, Макаров?” — спросил Сысоев. “В порядке”, — ответил Макаров, взял шляпу со стола и надел на Сысоева. “Пора убираться, — добавил он, — минут через сорок нагрянет милиция”. Сысоев взял со стола картонку с пластилиновыми фигурками и поставил на пол. Они быстро стали уменьшаться, уменьшились соответственно пластилиновому газику, прыгнули в него, и тут вошла милиция.

“Еще одна жертва”, — прохрипел майор с рыжими усами. “Насильственная смерть наступила полчаса назад”, — сказал врач и задумчиво постучал по коробке с пластилином…