Стихотворения

Выпуск №10

Автор: Сергей Жадан

Перевел с украинского: Станислав Бельский

 
* * *

Что делать со священниками?
Они выпасают свои церкви, как скот,
пускают их в изумрудную траву, смотрят,
как церкви тяжело укладываются в речной ил,
прячась от июньского солнца.
Ходят за церквями, выгоняя их из чужой
пшеницы, заворачивают домой, туда, где
зажигается огонь вечерних усадеб.
Спят на мешках и книгах,
                    слушая сонное дыхание животных,
вспоминая во сне лица женщин, приходивших
и рассказывавших о самых тайных грехах,
просивших совета, ожидавших прощения.

Что он может тебе посоветовать?
Вся его жизнь – это выпас луны,
поиск пастбищ, ночёвки под чёрным небом.
Можешь петь вместе с ним, можешь
спать рядом с ним, накрывшись пехотинским плащом,
можешь греть на костре мокрую одежду,
стирать в реке свои рубашки,
которые он готов вывесить в церкви, как плащаницы.

Что делать с атеистами?
Они говорят – на самом деле я верю, верю во всё, что
было сказано, но никогда и ни за что, ни при каких обстоятельствах,
ни в коем случае в этом не признаюсь, потому что это моё дело,
и касается оно только меня.
                              И пусть он сто раз при этом
обижается и угрожает, гневается и отворачивается на
своём распятии,
всё равно – куда он без меня? Что он будет делать один?
Он должен бороться за моё присутствие,
обречён сражаться за моё спасение,
не может не считаться с моими сомнениями, с моей
непоследовательностью, с моей искренностью.

Что делать с тобой? Можешь петь вместе с нами,
стать с нами в круг, положить нам руки на плечи:
мы едины в нашем пении,
едины в нашей любви,
в нашем одиночестве,
в нашем разочаровании.

Так что же делать со всеми нами?
Если бы он не должен был стеречь свою домашнюю церковь,
если бы не должен был идти за ней, выгоняя с жёлтых полей,
у него было бы куда больше времени на наши
невзгоды и наши знамения.

Любовь уничтожает
все наши представления о равновесии.
Можем забываться и отступать в сторону,
можем отказываться от того, что говорили,
можем целовать ночь в чёрные губы –
мы единственные, кого касался ночной огонь,
мы единственные, кто верит,
мы единственные, кто никогда
в этом не признается.

Можешь говорить обо всём, что тебе снится,
можешь говорить, можешь не бояться темноты:

всё равно кто-нибудь тебя услышит,
всё равно никто тебе не поверит.

 
* * *

Какие грехи у тебя, женщина?
Кто станет считать швы на матовом фоне,
там, где вены медленно впадают в ладонь?
Кому придёт в голову спрашивать дорогу
у тех неизвестных, чьими голосами ты говоришь во сне?
У кого хватит смелости стоять рядом с твоим изголовьем
и рассматривать, как под горлом у тебя
извиваются разъярённые змеи?

Какие беды у тебя, какие тайны?
Нельзя ничего спрятать,
нельзя вернуть утраченное.
Так зачем просить прощения у скелетов,
лежащих в саду
под кустами роз?

Но она отвечает: всегда
найдётся кто-нибудь, кто напомнит о каждой нашей потере.
Всегда найдётся кто-нибудь, кто не даст нам покоя,
добывая из нашего тела страх, словно корни.

Уже близко осень. И по церквям
стоит мёд песнопений и голосов.
Всех христиан объединяют изображения святых на иконах,
похожие на портреты в семейном фотоальбоме, –
близкий и понятный нам с детства свет сопровождает
нас на протяжении жизни, ближайшие великомученики – те, что
вынимали тебе занозы из детской ладони.

Какие заботы у тебя, женщина? Где твои мужчины?
Преданные и укрощённые, гневные и шальные,
они произносят твоё имя, как название микстуры,
которая не облегчила их страданий.
Луны, которые росли и умирали за твоим окном –
кто-то собирал их и складывал вместе,
словно осенний лук.

Но она возражает: умершие луны
не могут ничему научить,
и погасшие звёзды, как глаза филологов,
напрасно пытаются пробиться
сквозь тьму этого мира.

Ни света, ни пустоты, ни огней на реке,
ни одного имени, которое бы вспомнилось в эту ночь.
Любовь – это умение перебирать камни в ночной воде.
Любовь – это умение видеть, как всё рождается.
Как умирает.
Как рождается снова.

 
* * *

Женщины, живущие за рекой,
где илистый грунт
и красным кирпичом мощёные улицы,
проснувшись, идут на берег
и ждут, что вода принесёт им этим утром –
выпущенное кем-то из рук бельё,
плывущие по течению корзины с зеленью
и младенцами.

Вода состоит из тайн, и нужно быть
осторожным, чтобы тебя не затянуло в глубокие колодцы,
туда, где ждут привидения с рыбьими головами,
с нежными хвостами – влюблённые и обманутые.
Если бы существовали мосты,
если бы можно было перебраться на ту сторону,
я бы давно уже был там.
Как можно забыть о тебе,
находя следы твоих ногтей на предплечье,
и как можно вспомнить твоё лицо,
если ты всегда просила выключить свет?

На этих берегах, за цехами и котельными, горят небеса,
и умершие девушки в пёстрых цыганских юбках
стоят в воздухе над крышами, заглядывают в камины
и поют в них, как в старые ламповые микрофоны.

Женщины, живущие на другом берегу, –
им никто не рассказывает о молодых бродягах,
которые прячутся каждый вечер в разлитом
яблоневом золоте, подсматривая,
как они сбрасывают свои невесомые платья, вытягивают
из волос шпильки и отравленные гребни.

Попавший сюда будет ежедневно
ловить рыбу, забрасывая сети среди тумана,
чтобы сложить к их ногам красные сердца,
вырывая их из рыбин,
словно тюльпаны.

Если бы только можно было попасть на тот берег,
пройти мимо холодной тени электрической станции,
увидеть птиц, которые воруют с подоконников
серёжки и нательные крестики.
Ощутить, как ночью из реки выходит мрак.
Знать, что утром он отступит назад.

 
Табачные фабрики

Сейчас попробую
высказать это своими словами.

Так, чтобы не говорить о нём,
так, чтобы не говорить о ней.
Так, чтобы говорить о главном.

Главное заключается в том, что никто не может
устоять перед искушением быть безнадёжно влюблённым,
безнадёжно и несчастливо,
никто не может отказать себе в удовольствии
быть отлучённым от любви,
словно от церкви, в которой нас всех в своё время
крестили.

Чтобы продолжать
не говорить о нём,
не говорить о ней,
я буду говорить о том, что
считается несущественным,
таким, от чего можно отказаться.

Мы можем отказаться
от умения плакать,
когда нас переполняет радость,
можем отказаться
от стремления жить, когда нас переполняет смерть,
мы можем от этого отказаться,

но
до тех пор,
пока мы не отказались,

мужчины так влюбляются,
как киты выпрыгивают на берег –
без малейшего шанса на возвращение.

А женщины продолжают работать
на табачных фабриках,
и платья их не отстирываются
от табака.

И своими словами об этом
можно сказать, очевидно, так:

пусть работают фабрики,
пусть крошится табак,
пусть забивается в карманы, складки одежды,
я знаю, что никто ни от чего не откажется,
я знаю, что никто не откажется от главного –
выброситься на берег,
выброситься на берег,
выброситься и не жалеть.

 
* * *

Как пишутся стихи?
Этот август такой горячий, он похож
на камень, вытянутый из очага.
Сколько тебе остывать, камень,
сколько гореть твоему августовскому сердцу?

Воздух в эти дни вязок и неподвижен.
На ступеньках в подъезде убийственные лучи,
как на иконах, в той сцене,
где Иисус начинает сомневаться.
И никто не пишет стихи.
Смотрите, говорят поэты, смотрите – литература
бессильна перед светом и неподвижностью,
ни у кого нет сил говорить,
когда так запекает гортань.

Она подходит к своему дому затемно,
проходит в тёмный подъезд, поднимается
на первую ступеньку.
Сдвинутый её ступнёй,
воздух наполняется жаждой, словно волна,
выкатывается уже по ту сторону ночи,
темнота рвётся в сторону невидимого берега,
размеренно и упорно забивает вдыхаемый воздух,
ломает твоё дыхание,
ритмизует молчание.

Ритм августовского моря,
силлабо-тоника медуз, выброшенных умирать,
дышишь йодом,
выдыхаешь поэзию,
лишь бы не задохнуться от обиды и счастья.

 
* * *

Тут между ними начинается ссора.
Ну как ссора – он хочет, чтобы всё было, как раньше,
а вот она хочет, чтобы всё закончилось –
раз и навсегда.
Чтобы всё закончилось,
чтобы ничего не было.
Чтобы просыпаться лишь оттого,
что солнце стоит за окном и отказывается
двигаться дальше, пока она не проснётся.
Чтобы каждый вечер от реки возвращались
дети с белым песком в волосах.
Чтобы ночью было слышно дыхание
всех мужчин, засыпающих
на печальных подушках.

А он просит её успокоиться,
он не понимает, что она говорит,
чего она хочет.

Месяц становится круглее от ночи к ночи.
Впереди ещё столько дымов и лучей.
Впереди все искушения жизни.
Тревожная речная прохлада.
Второй месяц беременности.

 
* * *

Ну вот – теперь не говорят,
не общаются.
И живут, словно в речной воде –
тяжело, но двигаешься,
тяжело, но всё равно дышишь.
Рыбы похожи на телефонные трубки –
прикладываешь к уху, но ничего не слышно,
на такой глубине
совсем нет связи.

 
* * *

И после двух лет молчания,
после того, как они старательно избегали
друг друга,
не поздравляли друг друга с праздниками,
прекратили общаться
с общими друзьями,
теперь случайно встречаются
на улице,
и даже успевают по инерции
радостно поздороваться.

Что было два года назад?
Серый воздух, наполненный криком.
Чемодан, наполненный её рваной одеждой.
С миром надо разговаривать, – говорит
она, уходя от него навсегда. –
С ним можно понять друг друга.
Стоит искать нужные слова.
Стоит не бояться говорить его языком.
А он не знает, что ей ответить.
У него нет слов.
Он не знает, что ей сказать.

Стоят,
молчат,
никто не хочет первым прощаться,
каждому хочется казаться сильней,
чем есть на самом деле.

У него морщинки вокруг глаз
стали ещё глубже, –
отмечает она, – от недосыпания и печали,
и пальцы стали ещё желтей
от табака,
и одежда, та же самая одежда,
что и два года назад – думает
она с завистью.

У ней яркие кроссовки, – отмечает он –
и волосы она покрасила в огненный цвет,
обжечься можно,
и губы, какие у ней губы, – думает он, –
горячие, обветренные:
наверное, долго и счастливо целуется с кем-то
на этом ветру,
хотя, скорее всего, продолжает целыми днями
стоять на улице, под дождём,
раздавая
никому не нужные
листовки
с рекламой курсов английского.

 
* * *

Каждое утро,
уже два года,
читать её записи в сети,

думать:
она помнит обо мне,
она продолжает со мной говорить,
продолжает обо мне писать,

и когда пишет о соседях – пишет обо мне,
и когда пишет о новой одежде – тоже пишет обо мне,
а главное – когда пишет о погоде.

Сколько в ней обиды и гнева,
когда она вспоминает
про циклон.

 
* * *

Долго стоят на железнодорожной платформе.
Не знают – разбегаться им или дальше стоять,
не знают, о чём говорить,
что делать с руками.
Небо – чёрное и неподвижное.
Не остаётся ничего от дыханий и слов.
Не остаётся ничего от прикосновения к тёплой ткани.
Сердце перекачивает малиновую кровь,
словно речное русло, прогоняет через себя всю воду мира.
И пока всё это не исчезло,
пока не исчезло чёрное небо,
пока есть возможность хоть чем-нибудь поделиться –
остаётся целоваться на этой платформе,
вместе с десятками точно таких же изгнанников,
вместе с десятками тех, кто хочет
хоть чем-нибудь поделиться,
хоть что-нибудь после себя оставить.

Страна с плохими новостями,
словно с больными лёгкими –
окрепнешь только сама,
вылечишься только своими силами.
Целуйся с теми, кто ни во что не верит,
целуйся с теми, кто утратил мужество.
Дари им остатки сладкого кислорода.
Дари воздух
тем,
кто задыхается.

 
* * *

С утра на остановке почти никого,
лишь двое ожидают трамвай.
Мужчина в засаленном комбинезоне,
Похоже, строитель,
возвращается с ночной смены.
Женщина в тёмном платье,
усталая, с остатками туши под глазами.
Похоже, целую ночь не спала.

Мужчина держит в руках
пакет из аптеки.
Женщина держит букет роз.

Женщина замечает у него на правой руке
свежую гипсовую повязку.
Он замечает, что в букете у ней
шесть роз.

Пересчитывает.
Правда шесть.

 
* * *

Начинается лето.
Ещё ненастоящее, ещё условное.
Но все радуются и такому.

И даже ученики музыкальной школы
радуются возможности побыть
какой-то час в тишине, без болезненных
уроков классической музыки.

Всё только настаивается, приобретает
свой настоящий вид.
Великое летнее равновесие
подготавливается на площади,
словно сцена.
Ещё никого не настораживает
неумолимое приближение смерти.

В солнечных садах
стоят яблони
с ещё не поспевшими яблоками, –
словно музыкальные инструменты,
которые ещё не настроили.

 
* * *

Ясно, что футбол должен быть вне политики.
Ясно, что принципы честной игры важней,
чем суета политиканов.
Мяч кругл, как наша вечная планета.
Мудрое человечество иронически слушает
очередные обвинения
в свой адрес.

Ясно, что поэзия не должна
быть причастна к общему безумию.
Ясно, что литературе желательно
не скатываться до газетных новостей.
Перемену направления воздушных потоков
не поместишь на агитационном плакате.
Мир немного сложней списков контуженных и убитых.

Займитесь своими делами,
поэты – разбивайте сердца наивных читателей.
Кого интересует судьба народов, которые никому не интересны?
Мясники обижаются, когда кто-то
бойкотирует их право на безумие.
Никого не впечатляют ваши плакаты,
распечатанные на домашних принтерах.

1936 год. Олимпийский Берлин.
Французские атлеты, проходя по стадиону, приветствуют немецкого канцлера.
Птицы зависают в потоках воздуха над солнечным Мюнхеном.
Звучит свисток. Игра начинается.

 
Из цикла «ТРИ ГОДА МЫ ГОВОРИМ О ВОЙНЕ»

+ + + +

Два года, пока его не было,
она колебалась.
Менять замки?
Не менять?
Вернётся он?
Не вернётся?

Замки, в конце концов, не поменяла.
Видимо, бессознательно ждала,
что всё-таки он вернётся.
Вернётся – вот тогда она ему всё и скажет.
И о своём к нему отношении,
и о своём отношении к этому всему –
обязательно скажет.
И о прерванной беременности.
О которой он эти два года ничего не знал.

А когда он вернулся
(без ключей, между прочим: где-то их потерял),
не стала ничего говорить.
И он не стал.
Вообще условились поменьше говорить.
Особенно о политике.
В нашей ситуации говорить о политике –
то же, что говорить в тубдиспансере о смерти:
кому-то из присутствующих обязательно не понравится.

А тут о чём ни скажи – всё политика.
Хлеб в доме – политика.
Школа на углу – тоже политика.
Ранняя весна, затягивающая небо сладким дымом, –
и это тоже политика.
Политика в жестах, политика в дыхании,
политика в голосовых связках,
требующих покоя.

Поссорились на третий день:
не поделили душ.

Утром он снова собирает вещи.
Она смотрит на небо, как на молоко,
которое вот-вот закипит.
Поздно учить нас утешению и радости, – думает.
Поздно чинить шлюзы, сквозь которые вытекло столько воды.

Жизнь похожа на дом, в котором нашли повешенного.

Поздно подбирать нужные слова.
Поздно врезать замки.

 
+ + + + + + +

Тоже странная история.
История о наших иллюзиях
и нашем бессилии.

В своей библиотеке она всегда
держалась у полок с книгами
любимых авторов.
Стояла у полок,
как женщины стоят перед утренним зеркалом:
доверяя, но всё равно колеблясь.

Поэты с точными рифмами
не могут ошибаться.
Они всегда подскажут выход.
Они всегда помогут в беде.

Один из первых снарядов
попал в библиотеку.
Учебники летали по улице,
как разодранные подушки,
и буквы висели в июньском воздухе
пеплом выжженных синагог.

Поэзия так и не спасла.
Поэты промолчали.
Никто не подобрал точной рифмы
к имени разорванной школьницы,
прибежавшей с утра
отдать прочитанные книги.

Когда зашли войска,
когда отремонтировали убежище,
когда ей стали привозить новые книги,
будто хотели наполнить её
новым языком,
то есть новой радостью,
она ещё стояла и что-то говорила,
пыталась быть понятной,
пыталась казаться убедительной.

Кто тогда её слушал?
Кому нужны были её слова?
Безнадёжно прикрываться великой
мёртвой литературой,
стоя перед людьми,
идущими на смерть.
Безнадёжно,
нечестно.

Главное, что я не предала своих поэтов, –
думала она, – я точно их не предала.

Думала, но вслух не говорила.
Боялась.
Благодарила.
Стояла возле полки
с мёртвыми поэтами,
словно у батареи отопления,
которая давно никого не греет.