Вариации на тему жизни и смерти…

Выпуск №4

Автор: Андрей Дмитриев

 
Вариации на тему
жизни и смерти –
как правило, оправдательны –
вот и Клара Платоновна
пишет в фамильный стол
что-то длинное
и пахнущее пустырником.
Шелестела, мол,
как молодая ольха,
а по осени – раз –
и осыпалась
на небрежно раскиданный гравий
вблизи недостроенной школы…
Когда ж зацепил экскаватор
ковшом её беглые корни,
питавшие ствол
с нацарапанной на коре
формулой «М+К=Л»,
что-то главное надломилось…

И теперь Клара Платоновна –
пишет и пишет,
потому что её древесина
пошла на бумагу,
но написанного не прочесть никому –
старорежимного алфавита
вертлявому кругу
обычно хватает на вздох
сентиментального умиления,
а какие ж в том жизнь и смерть –
только пошлая снисходительность.

У достроенной школы
разобьют школьный сад.
Педагог из-за шторы
по весне будет рад,
дав задание классу,
отмечать, что листва
набрала цвет и массу –
в роли чуда проста.

 
* * *

В ящике,
в гулком ящике –
игрушки пустяшные,
обрывки,
ошмётки,
обмолвки,
обмылки,
иллюзорные рыбки,
картонные персонажи…
Будто бы всё это важно,
будто бы – ворох
дорог
и пышет
смыслом,
но глянешь повыше –
дым коромыслом.

В ящике –
ящерицы
шустрые,
быстрые,
скользкие –
о, сколько вас –
хвост отбросят
и – нырк,
зубки покажут
и – брык.

Сидишь
возле ящика,
а из него –
бабочки-оригами
из меловой бумаги –
и, как водится,
на огонь,
снизошедший
тебе на ладонь,
а сдуешь –
обычный пепел –
мёртвый и блеклый.

Ящик задвинешь,
встанешь из-за стола,
посмотришь в окно:
флажками помечен финиш,
меркнет мембрана стекла,
вечер, скоро станет темно…

 
* * *

– Это всё страх,
просто страх, –
шептал Аристарх,
глядя в темень окна.
– Это всё капкан
нутряного страха –
росток, берущий из праха
многожильные силы,
в его стебле – ядом крысиным
полны тягучие соки…
Вернётся ли солнце с востока,
проснёшься ль сутра,
будет ли вдоволь сукна
прикрыть наготу
или даже срам…
Сухо во рту.
Вздор – это лишь страх.

Но уже вела коготком
изнутри – пуская кровь,
сукровицу и лимфу –
птица, подобная грифу.
Уже выклёвывала из-под ребра
сердце трепетного раба,
уличённого в жизни на воле.
Уже узелок тугой боли
затягивался до треска…
Вот с этого места
и началась строка.
Вдохновительная тоска.

– Прогнать бы тени в углу –
но как я это смогу? –
отринуть уныние смерти
и в её круговерти
перестать быть пёрышком,
готовым растаять в прошлом –
парящим стать семенем, –
шептал сквозь холодные стены
горячечный Аристарх.
Руки – зябки, а ноги – босы.
Дом стылой влагой пропах.
Сюда бы камин.
А из-под крана капли: ничего не бойся,
ничего не бойся,
ничего не бойся…
И на последней: аминь.

 
* * *

От пчелиного мёда –
до пчелиного яда…
Вот таким было лето,
а в зиму – и у снежинок жала.
Но мы – всё-таки –
выйдем из дома
постоять на кресте-перекрёстке –
нелепыми витязями на распутье:
налево пойдёшь –
голову потеряешь,
направо пойдёшь –
забудешь дорогу обратно,
прямо пойдёшь –
заиндевеет сердце.
Чего ни напишут
порой на камне
шаловливые дети…
Помнишь,
как мы сорванцами
любили играть мелками?

Ветер и ветер.
Собаки бездомной руина –
правдоподобней всего на свете,
хотя отсутствует имя.
Её не гнетёт совершенно,
что предписано направлением –
она от рождения
не знает, где право, где лево.
От пчелиного мёда –
до пчелиного яда
диапазон бездомной свободы,
но собаке и мёда не надо…

 
* * *

Разбилась тарелка –
на мелкие-мелкие
осколки, фрагменты –
считается, это –
на счастье…
Где бы оно ни шастало –
услышит, мол, звон
и воспримет его, как зов.
Повесит в прихожей
пальто, похожее
на оболочку
чего-то очень
личного.
Вспыхнет спичкой
зажёгшей свечу,
и поймёшь: теперь всё по плечу…

Тарелка – вдребезги –
загаданным ребусом,
сказанной фразой,
светящимися квазарами,
но за дверью – ни шага
шаркающего,
ни тёплого голоса,
ни стука-поступи
в дверную мембрану –
только вода из крана,
только лампочка под потолком,
только комнаты пресный ком…

Счастье
приходит нечасто –
так говорят.
А тарелок-то – миллиард,
а тарелок-то – целый ряд.
Пусть звенят,
разлетаясь, как стая птиц,
ведь, и счастье – не знает границ…

 
* * *

Помаши маме ручкой.
И папе – помаши-помаши.
И бабушке – вон на то облачко,
и дедушке – он где-то там рядом.
Помаши ручкой птичке –
помаши двумя –
авось и ты полетишь.
Помаши ручкой кошке,
сидящей на ветхом заборе –
кошка ничего не ответит,
но ей будет приятно.
Помаши бегущему поезду –
во всех его окнах кто-нибудь есть –
а это ж сколько людей –
пусть они верят,
что будет счастливым путь.

Помаши ручкой дереву –
большому рослому дереву.
Ветер подует –
качнёт упругую ветку,
а, стало быть,
дерево тоже тебе помашет.
Помаши ручкой городу –
всей этой живой суете,
теснящейся в каменных стенах,
но верящей в хрупкое счастье –
вернее в его возможность.

Помаши ручкой реке –
каждой блестящей рыбке,
каждой крикливой чайке,
каждому ждущему берегу,
каждому гулкому кораблю…

И так – приветствуя мир
совершенно естественным способом –
может быть, вспомнишь,
что это и есть начало…

 
* * *

Во Франкфурте
в фартуке
добрая фрау
испечёт пироги…
В этой книге с готическим оттиском
и с сюжетом в форме дуги –
буквы пахнут прополисом
и забытым между страниц
сухим молочаем…
Где-то маячат принцы,
бряцая шпорами и мечами,
но важней флюгерок на ратуши –
кузнец с густыми усами,
ловящий ветер играючи –
то есть толкующий с небесами…

В вязаном свитере
сядешь в тихом углу.
Вся твоя свита –
кошка, которая ни гу-гу
по-немецки
да и по-русски тоже –
и всё же
хочет согреться
именно в этом тексте.
Мерные тени Гофмана
соединяются вместе –
будто в глинтвейне, ласкающем горло.

Падает снег –
падает-падает –
усыпляет, крадёт из-под век
картины земного ада,
в котором и ты жесток.
Фрау из Франкфурта
несёт пироги в белом фартуке,
а дальше по тексту – уютное Рождество.

 
* * *

Остывающий воск.
Что-то вяжет на языке,
но сказанное всерьёз
не оставит следов на песке
вдоль кромки прибоя.
Говоришь «птица» –
пух и перья слетают с губ.
Над равниной – нездешний «Боинг».
Обещанного – три года,
а устами провидца –
оно вообще лишь гул –
с которым пророчески тянет холодом…

В календаре – крестик,
второй, третий, ещё и ещё,
но жизнь не поместится
в этих решётках
для бесхитростного учёта.
Отхлебнул, помешал
ложечкой чай свой чёрный,
опять отхлебнул – это мещанство,
понятое, как угол
насиженного пространства,
в снежок скатается туго
от порезов на пальцах красный

В тексте – ложь,
да нищему – рубаха,
летом – сани, телега – зимой.
Мал золотник, а стоять не велит…

 
* * *

Тишина говорит,
что ты, скорее всего,
не звук…
Не звук – так бывает –
стремишься взять выше,
а всё исходящее –
только глушь
с претензией на звучание.
Никому, ни о чём,
ни для кого –
как ни тужься,
как ни рви
эти струны –
всё глухо.
Рыбий крик
на пустом берегу…

Проснёшься
в холодной комнате –
за окном –
модель умирания
посредине снегов
и завьюженных улиц.
Фары в морозной мгле,
витрины в студёном мороке –
и все эти очертания –
лишь подтверждение
надломленной правоты.
Пар изо рта –
прямое высказывание,
а говорили,
что оно теперь невозможно…

Раз – тишина,
два – тишина,
три – тишина…
Но на кончике языка –
ощущается
знакомое чувство тревоги,
с которым
в груди возникает
сердцебиение:
раз – тук,
два – тук,
три – тук.
Слух обостряется,
всё переходит в слух…

 
* * *

Махать кулаками
или читать Мураками –
хоть Харуки, хоть Рю –
возле окна, встречая зарю…
Ходить по проспекту,
вступив в опальную секту,
или гадать, кто щебечет
в кустах у дома под вечер…
Побеждать нокаутом
или – подобно Канту –
опровергнуть пять или шесть
собственных доводов отсутствия бога, спесь
трансформируя в тонкий звук
струн, лопнувших, явно, не вдруг…

Всё это предложено жизнью:
будь ершистым или пушистым,
точнее заточенным и прямолинейным
или цветком под заботливой лейкой,
а чаще – просто под ливнем.
Впрочем, то – лишь штативы,
фиксирующие реальность
в выбранном кадре, где главное –
законченность композиции.
А как же перечёркнутые страницы
и перемешанный калейдоскоп?
Для биполярности слишком рискованно.

Вот и живёшь, как знаешь,
а знаешь – Сократ нам товарищ –
что ничего не знаешь,
да починяешь примус
с правом похороненным быть за плинтусом…

 
* * *

Доброе слово
и камню приятно:
лежал-лежал
чёрным предметом,
обломком породы,
замшелым признаком,
холодным кулачком
в рукаве постылой дороги
между сумраком
и предзимьем,
а взяли в ладони
согрели горячим шёпотом,
и проступили на нём письмена –
вместо литер
тугие орнаменты
с бесконечным числом значений…
Читая сердцем,
а не глазами,
вникаешь
в подножную правду жизни:
время собирать камни,
время собирать,
время – камни…

 
* * *

Всё скоро рухнет,
а пока –
дух пищи с кухни,
трели коньяка,
поленья быта
на прогрев уюта,
и – если некий выход
в шторм – то мы в каюте.
С пейзажей сыплет
прелая листва,
портреты с неусыпностью
лица –
повешены на гвоздик.
Всё на месте,
но рано или поздно
это – треснет…

Пойдём тогда гулять
по заливным лугам,
залитых тем, чем вспять
повёрнутая мгла
беременела век
недолгий, суетливый.
Пойдём по руслам рек,
срывая груши, сливы,
и косточки,
упавшие в траву,
сперва на корточках,
потом, вскочив на стул
разбуженного роста,
тонкой ветвью
легко и просто
тронут купол древний…

Скворчит на кухне,
тянется глоток
в ответ на сухость,
и ведя итог
всем собранным
на срок земной вещам,
приходишь к опыту
грядущий крах прощать…

 
* * *

Накрахмаленной рубашке –
лучше не ждать отмашки.
Повод – ничтожен,
да и то, что поверх кожи –
мало интересует
в контексте поминания всуе
собственных инициалов.
В холоде – тускло мерцают
далёкие звезды,
которые просто
ассоциировать не с высотой полёта,
а с зёрнышками в компоте
из перезрелых ягод,
когда уже съел всю мякоть,
и осталась до самого дна
только приторная вода…

В тесном углу
тишина – тоже гул,
уловимый на слух.
Веси – стремятся в Москву,
а Москва – за кордон,
где парижский аккордеон –
высвечивает изнутри
то, что не смогли фонари,
пока к вину режут сыр,
готовя тем самым сыворотку
больному душой.
Ты же – выдохнешь «хорошо»
и вынырнешь из подъезда
облезлого…

На чёрных крючочках
и петельках – в меру точных –
построен твой почерк.
Пиши всё, что хочешь.
Пиши всё, что к ночи
да будет сказано.
Пиши всё, что прочным
окажется лишь до раза.
Но время шепчет: короче,
ещё короче.
Ломается грифель. Пауза…