Фонарик

Выпуск №9

Автор: Сергей Круглов

 
АНГЕЛ НЕДОСТОИНСТВА

Я гляжу, россияне,
Вы как бы особенно благочестивы:
Вы устроили алтарь Ангелу Недостоинства.

Не стоит ему поклоняться: он
Сам поклонится вам.

Ангел Недостоинства вечно опаздывает
На утренние разводы Небесных Чинов:
Он дворником служит
У бетонных панельных подъездов
Вашей жизни.
В старой армейской ушанке – подпалины, след от кокарды, –
В калошах на босу ногу,
Он ширкает метлой по заплеванному асфальту,
Древком с гвоздем на конце пронзает
Мусор сует, сует
В мешок окурки, пластик,
Голосом не из звонких, с песочком,
Напевает ангельскую свою песню:
«Мы летим, ковыляя во мгле», колет
Заледеневшую мочу на ступенях,
Зорко следит, внутрь не пропускает
Демонов воли, силы, бесов успеха,
Травит крыс удовлетворенности.
Как раб-педагог, в храм он ведет вас за ручку,
Мимо ушей пропускает ваши капризы, приколы,
В варежку ваши страхи сморкает, не позволяет
На морозе с крыш сламывать, в рот тянуть
Непокаянные ледяные угрызения.

Там, в храме,
Когда Огонь обрушивается с неба
На вы и на предлежащия дары сия,
Он укрывает ваши серые лица
Крылом, временем траченным,
Чтобы вы не ослепли, а когда золотая
Чаша сочится небывалой жизнью,
Он складывает вам на груди трясущиеся руки,
Держит вашу сумку, шапку,
Оцепеневшие уста раздвигает,
Напоминает прохрипеть вдруг и напрочь забывшееся имя:
«Недостоин». Вот еще, и еще, и еще один
Лукавый, развратный, непотребный раб Божий
Причащается, в суд и в оправдание.

Вечерами
Собирает он с пола обрывки
Механических, остывших ваших молитв, раскладывает в конверты,
Проводит языком по краю, пишет адрес.
Словно усталая мать семейства,
Сидит он с краю, подперев щеку, сам не ест, смотрит,
Как пережевываете вы скорби ушедшего дня.
Сворачивает он на ночь
Продрогшую вашу совесть в позу эмбриона,
Укрывает, как одеялом, милосердной пушистой ночью.

Ангел Недостоинства, из Ангелов единственный, знает,
Почему эта тварь спит так, словно она бессмертна.

 
ВЕСНА СВЕТА

Девочке Римме – девять.
Тяжело ей дались все эти девять
(В простонародье подмечено: девочкам,
При крещеньи мужскими именами наречённым,
Жизнь достаётся не из простых, нечто вроде
Монашеского пострига. Правда,
Мы знаем, что вера в судьбу сродни суеверью,
Но все же) – у девочки Риммы опухоль мозга,
Голова видимо раздута,
Ласковые и пожилые овечкины глаза Риммы
От этого в разные стороны – словно
Широким углом зрения весь окоём гладят –
Глядят, но ничего не видят:
Римма практически слепая.
Здесь, в детской соматике, все – дети, медсёстры,
Посетители – Римму любят. Обычные суетные дети,
Обычные и медсёстры, матери, бабки –
Злые, скаредные, задёрганные жизнью,
Суеверные, сентиментальные, друг другу чужие, –
Не то чтоб это они любят Римму: скорее любовь
Сама здесь поселилась, в восьмой палате.

Стрижена кое-как, клочками,
Ношеный подростковый адидас на вырост,
В трещинах вишнёвые губы,
Руки – цыпки, темные запястья –
Оберегают невидимую птицу.

Такова же и семья Риммы: цыгане,
Неудачники из вымирающей деревни, изгои
Среди своих: ни золота на немытых пальцах,
Ни крашеной норки, ни пуховых шалей,
Ни инфантильной хитрости, ни живости ртутной,
Беднее бедного – не торгуют
Ни анашой, ни паленой водкой,
Гадать не научены, воровать стыдятся,
Излучают то, чего в цыганах увидишь редко –
Тихое смиренье
Не то чтобы с жизнью, а с тем, что им светит
Сквозь жизнь, поверх, по касательной к жизни.

Приходской священник, пришедший навестить Римму,
Слушает их, молча кивает, сглатывает
И не может сглотнуть: священник
Во всем Израиле не встречал такой веры.
Другую встречал, но именно такую – впервые.

За свою небольшую, лет с десяток,
Практику служенья –
А ему-то уже мнящуюся заматерелыми веками,
Неотменяемо ценным грузом
Абсолютных, им усокровиществованных, истин!..
Этакие-то сокровища сколько титаников вглубь утянули! –
Впервые. Весь этот опыт служенья,
Раздавшийся массив нажитых ответов на вечные вопросы,
Моментально сжимается в прах, в точку,
Летает пылинкой
В лучах света из окон, в голубой масляной краске, в хлорке
Восьмой палаты: переоценка ценностей, покаянье.

Вот, к примеру, один из вечных таких вопросов:
За что страдают невинные дети?
(В голове – фраза из умной книжки:
«Мы – знаем о Боге, дети – знают Бога».
То, да не то, – ответ неверный.
Невернее – и гаже – разве что
Обывательская сентенция: чтобы
Поменьше грешили) – так за что?
Ни за что. Нет вообще, как видишь, такого вопроса.
Разве что очевидно: страдающие невинно дети –
Сорбент этого мира, они собирают
В себя всю его грязь, и в этом
Соработают-соиграют Христу.
Они у Него – свои. Их место
Игры – ведь, в сущности, а дети только и делают, болея,
Плача, обвиняя, терпя, взывая, умирая, что играют –
На Голгофе. Вот их игрушки:
Две былинки, камешек, воронья
Косточка, капельки крови – это,
Пожалуй, все. Обрати вниманье:
Нет у них того, кто голит, в этих прятках,
Нет того, кто метит, но только те, кого выжигают, в этом выжигале –
Ведь Сам Ты, Христе, у нас попросил когда-то:
«Не запрещайте приходить ко Мне детям,
Чтобы они Мою смерть со Мной разделили».

Девочка Римма священнику рассказала,
Что к ней приходил Архангел
Гавриил (именно он, никто другой), и велела
(Откуда эта царственная повелительность!
О, как она драгоценна, как уместна!)
Принести ей с Гавриилом иконку.
Священник вынул из кармана и подал. Римма
Ощупала глянцевый софринский квадратик
И уверенно заулыбалась:
Да, да, это он, спасибо!
Первая мысль у священника: откуда
Она узнала? Ведь она слепая?
Наверняка где-то видела раньше?
Явился – надо же! – Архангел: а ну как прелесть? –
И вторая
Мысль, молнией
Исцелившая первую.

 
Весна света. Месяц ниссан по календарю.
Бог касается персти – перст о перст с Адамом.
Ветхое умерло, роды всего нового.
«Какое счастье!» – повторяет священник,
Достаточно, впрочем, нелепый
В освящённой традицией русского народного сарказма
Перовской своей, селедочного цвета, епитрахили.

 
ФОНАРИК

                                                            Юлии Бродовской

Соль больше не солона, думают волхвы.
Сыпь ее в снег – не растопит.
Удерживающий – взят, ныне
Только лютый мороз кое-как еще держит
В костяной горсти
Цепенеющий мир.

Думают – но идут.

(Верблюды пали в снегах.
Дары внутри рукавиц
Примерзают к старческим ладоням).

Наш Младенец давно родился, думают волхвы,
Давно Он убит и воскрес. Все это было давно.
Его нет здесь – теперь уж разве что
Околевший мир
Воскреснет к Нему. Нам ли
Ведать времена времен.
Все эти сроки.

Думают – но идут.

Тысячу лет
Ни одна звезда не светит в морозной мгле.
Но они видели слабый, прерывистый –
Три кратких-три длинных-три кратких –
Свет на востоке. И они пошли.

Может, это Вифлеемская звезда, думают они,
Снова зажглась для нас
На макушке рождественской ели
В дальнем волшебном лесу
Заповедной юности нашей, –
Думают они и сами же
Горько усмехаются такой глупой мысли
В ледяные сосульки усов.

А может, думают они и идут, и идут, –
Там люди?
Людей, как и звезды,
Они тоже не видели тысячу лет!

Ну ладно, не люди. Не люди.
Может, хотя бы один.
Может, хотя бы, думают они,
Это, например, маленькая девочка.
В огромном городе никого нет,
И в старом огромном доме никого нет,
И все взрослые давно ушли в стылую ночь,
И кроме нее нет вообще никого,
И в огромной холодной детской она одна,
А дверь заперта на ключ,
И она ничего не знает ни о Младенце,
Ни о смирне надежды, ни о ладане веры,
Ни о злате любви,
Да и откуда бы ей знать,
И она еле жива, думают они
(Нет! враз, перебивая друг друга, подумали они,
Нет! жива, она жива! Пусть
Она будет жива!),
И в доме отключен свет, телефон, газ,
В ее коротенькой жизни отключено всё,
И окно детской затянуло льдом,
Но у девочки есть
Старый фонарик.
Такой, знаете, жучок,
Без батареек,
Который работает от пожатия руки,
Слабенько, но светит.

И вот, думают друг другу волхвы
И усиливают шаг, вязнут в сугробах,
Но идут и идут,
Она продышала во льду кружок
И фонариком шлет сигнал,
Наудачу, как в детской игре:
«На кого Бог пошлет» –
Три кратких-три длинных-три кратких,
И детское сердечко слабеет, но память пальцев крепка,
Лишь бы еще на немного
Хватило терпенья светить,
И значит, думают они,
Надо непременно идти,
Погиб там мир или как,
Лишь бы она жала и жала жучок,
И вообще всё будет, возможно даже,
Некоторым образом спасено – лишь бы
Не гас фонарик.

 
АНГАРСКАЯ CИБИРЬ

Моя Сибирь!
Величие, гнус,
мга урманов,
шерсть хребтов,
речных шивер
скрежет зубовный.
Оскудели при Петре монастыри твои:
лестовки твоих скитян –
цепи бензопил,
которыми режут могилы для погребаемых зимой,
стёртые, ржавые цепи,
поминально развешанные на оградках.
Железная вечная память,
милосердие солидола.
Да и не при Петре,
да и сёгоды:
жизнь людей на туловище твоём –
мнима, ползка, словно лёгкая водянистая акварель,
наносимая на омасленный метеоритный скол,
самоорганизуется в убористые капли тепла,
смысла,
в точки на карте.
Лёгкая, условная жизнь
(на Ангаре ни один чалдон
не скажет: «схожу за зверем, за ягодой»,
скажет: «сбегаю»).

 
*****

Апокалипсисы, они такие: то и дело
Сменяют друг друга.

То с грохотом проскакали четыре всадника Иоанна,
То саранча прогудела, застилая небо,
То рушится и созидается башня Ерма,
То кит на слона налезет, то море на гору,
То земля на небесную ось налетает,
То зомби толпами идут в ту и эту сторону,
То трясение земли, то огнь, то цунами,
То Суд Страшный –
Незыблемым посреди всей этой суматохи
Остается старое просиженное кресло,
А в нем, нимало не поводя вибриссой,
Спит кот, вековечно
Уткнувшись носом в собственный хвост.

Нет, конечно, согнать его можно,
Задать возмущенный вопрос: – Как смеешь,
Несмысленная тварь, дрыхнуть,
Когда вокруг такое?!

Кот, если будет в настроении (еще бы:
Какое там настроение, когда пинком разбудили….) ответит:
– А в чем, собственно, дело?
Тебе же когда еще было сказано: в доме
Отца вашего – обителей много.
Ну и вот, я себе свое место давно выбрал.
Это вы всё не можете свою жизнь выбрать,
Дурацки мечетесь, как та обезьяна,
Что уронила горошину в известной басне…
Кстати, что там сейчас
Вокруг? Ах, радиоактивная метель?…. сочувствую. Но все же
Раз уж разбудил, так будь добр – проложи мне сквозь эту метель дорогу
К моей мисочке с «Китикэтом».

 
АРОНЗОН И БРОДСКИЙ

А и Б
сидели на судьбе

А упало,
Б пропало

кто остался на судьбе

 
ХАРМС

выясни наконец отношения
с твоим внутренним Хармсом
открой ему
пусти переночевать
напои чаем
подоткни на нем ватное одеяло
пока он спит выскользни из квартиры
расскажи о нем своему психоаналитику:
«Товарищ следователь! довожу до вашего сведения:
такого-то такого-то тридцать такого-то
гражданин Ювачёв»

его закопают
на твоем внутреннем кладбище
на белом поле среди рядов безымянных крестиков
уходящих в бесконечную перспективу

 
здесь такая зима
зима
длится и длится
снег валится и валится
как бесконечные старушки
из рваных сквозных дыр неба

 
ШАМАНИЗМ КАК ОН ЕСТЬ

Истинного шамана никто не заставляет.
Истинный шаман таким уродился.
Истинного шамана призывают духи.
Истинный шаман
три дня лежит в красной горячке, а еще три дня –
в белой лихорадке.
В это время демоны раздергивают по частям его тело,
варят его в семи отварах,
дуют на него семью лихоманками,
голову приковывают к наковальне,
распяливают глаза и заставляют смотреть на всё это действо.
Потом они собирают шамана заново,
дарят ему увешанную амулетами кухлянку и бубен
и посылают лезть на березу.
Эта береза, как гвоздь,
пробила и соединила меж собой
все три мира: небесный, земной и подземный.
И вот тут-то,
когда он бедняга и так настрадался,
висит, уцепившись за ветви березы,
и преисполнился чувства собственной значимости,
его настигает голос,
Голос:
«Эй ты,
не единственный, кто влез на ягодичину,
чтобы Меня увидеть!
Слезай – Я сегодня приду
вечерять в твоём чуме.
Приготовь доброй оленины,
И спирту доброго, и строганины – муксун, нельма, – Мы с тобою
будем праздновать долго!»
Шаман молчит, уцепившись
за сук березы.
Он узнал голос
и всё понял мгновенно.
Он только обескуражен: однако!….
и что,
Ты, Бачка, не мог прийти раньше? и зачем надо было
Затевать все эти мои мученья
с тремя мирами?…
Ладно, думает. Спрошу, про всё ответишь.
Шаман разжимает руки и неуклюже
валится с березы в сугроб.
Ладно. Там, в чуме,
котелок уже вскипел, и зверобой и брусника
томятся в чаю, и добрый жгучий спирт разлит по стаканам,
и седло олешки зажарено, и тепло, и жена и детки,
и Гость у огня –
уселся и ждет,
прислонив у входа Свои лыжи.

 
ШОТА РУСТАВЕЛИ В МОНАСТЫРЕ КРЕСТА НА СВЯТОЙ ЗЕМЛЕ

Шота от царицына гнева бежал.
А может, любовью преследуем был.
А может, и тем и другою
(Да разница, впрочем, какая).
И се, запыхавшись, меж Павлом с Петром
Успел затесаться, и кажет язык:
«Я в домике, всё, туки-та, и отвянь!
Отзынь, перестань и священноотстань!
Поэму мою заберешь? забери!
И память страстей заберешь? забери!
Я спрятался между колосс, посмотри!»
И фреска тускнеет при свете зари…
А Бог… что ж, Он всё понимает.
Но правил игры не меняет.

 
ХРИСТИАНИН

мальчик со скрипочкой
вечером возвращается из школы
он такой же, как ты и я,
просто у него еще одна школа
встреть его у подъезда,
ласково цыркни слюной под ноги
напиши ему запоздалое слезное письмо
на родину, в детство,
адрес: «поселок станкозавод,
2-й микрорайон»

 
ФРЕКЕН БОК ГОВОРИТ ПО ТЕЛЕФОНУ

– Ты не представляешь, Фрида,
я поняла, как важно
правильно вступить в пост!
Вторая седмица – и такие результаты!
Я уже перестала пить коньяк по утрам!
Алло! Алло! Фрида!
Спасибо тебе, что ты меня уговорила!
Прости, что я, дура, упиралась!
Алло! Фрида!
Ты где? Ты слышишь?

– Хильдур, милая, я тебя плохо слышу.
У тебя что-то льется и булькает в трубке.
Я перезвоню.

Фрида любит сестру, но
так трудно по часу выслушивать восторги неофита.
Сама Фрида продвинулась достаточно далеко
в посте и молитве. Фрида
перезвонит. Потом.
Позже

Сейчас… Унять сердце.
Слюна не сглатывается.

Зажмурив глаза, Фрида
нашаривает на туалетном столике носовой платок,
сползает на пол и сипло шепчет:
«Фрида. Фрида. Фрида.
Меня зовут Фрида».

 
НАПЛАКАННОЕ В СТАКАН

Москва слезам не верит, – а ты, Питер, веришь ли?

Углём прорисован, чаечной солью пьян,
Предъявляю тебе – последним словом, вещею вещью ли –
Мухинский граненый советский стакан.

Универсальный предмет, – к уху прикладываю
Толщею зеленоватого дна! –
И слышу, как за стеной скандал раскладывает
Вепска твоя весна;

А то – опущу поплавок с фитилём его
В елей, в дно,
И вот – лампада гранёная, –
Неимоверное, но – самое пылающее оно.

Чиррк – чадит, трещит, но горит, даже если
Икон лики темны!…
Гранёный стакан, цилиндрическое веры место,
Укрывище милосердия и весны!

(Двадцать граней насчитал – правильно, cкульптор-мать? –
Нет, так собьюсь!… переверну, начну опять).

Да и спирт ли сырец там пылает, елей ли, – о не гася
Прими: Твоя от Твоих Тебе приносяще
О всех и за вся.

 
На принесение в Москву Даров Волхвов

сотрудник ДПС Иванов
этой ночью крепко спал
в патрульной машине
и не может с уверенностью показать,
не постучал ли в полночь в стекло его «Тойоты»,
украшенной мигалкой и синей полосой,
смуглый старик в тюрбане, и не спросил ли
что-то гортанное про царя иудейского (а караван,
тень за тенью, ступал на мокрый грязный бесснежный асфальт
длиннющего перехода через Зубовский бульвар
прямо на красный свет), –

но на всякий случай, товарищ майор,
я бы на вашем месте послал-таки наряд
и проверил тот заброшенный гараж на окраине Бирюлёво,
над которым стоит в мутном киселе точащих январскую слизь небес,
пульсирует, как лазоревое сердце, не меркнет звезда, –
а вдруг, вдруг.