Выпуск №21
Автор: Светлана Богданова
я и алкоголь
записки
Посвящается Инессе Барра, сомелье и писательнице, которая ждала от меня пару абзацев на эту тему и вряд ли будет довольна тем, что в итоге получилось.
Разойдясь со своим первым мужем и оставшись одна с двумя маленькими дочерьми, я решила похудеть. В то время моя жизнь была полна рутины и странной смеси самоуничижения и надежды на лучшее. Младшей было четыре месяца, старшей — четыре года. Я все еще значилась кормящей матерью, но молоко у меня иссякало: разрыв с мужем, отцом моих детей, дался мне тяжело. Раз в неделю мой бывший приносил мне немного денег, я не работала и все дни напролет занималась дочерьми. Иногда ко мне заглядывали родители, жившие неподалеку, или подруга, которой приходилось зарабатывать на жизнь себе и своему маленькому сыну, рожденному от случайного знакомого.
У меня был крошечный черно-белый телевизор, я его называла — по аналогии с миниатюрными фотографиями на студенческий билет или пропуск — «три на четыре». Порой, уложив детей, я его включала и смотрела сериалы. Все это происходило на кухне: в моей двухкомнатной квартире каждая из комнат была занята спящим ребенком. Как сейчас помню: я сижу на старой табуретке, рядом — другая табуретка, точно такая же, а на ней — высокая стопка чистого детского белья. На столе — «три на четыре», развлекающий меня очередным мексиканским сериалом. Меня невозможно клонит в сон, но хотя бы чем-то жить надо! Я сижу и медленно заваливаюсь набок — на ту самую стопку белья. Кладу на нее голову. Глаза закатываются от усталости. Я силюсь вникнуть в новый эпизод сериала, но сонливость побеждает. И я засыпаю.
Когда закончилось молоко, я разрешила себе вино. Это было молдавское «Мерло» — во всяком случае, от него не несло спиртом, и вкус был легкий. Позднее я узнаю слово «питкий». И там, в далеком будущем, я буду вспоминать свое утешительное «Мерло» с содроганием: ну и пойло! А пока… Пока что я принимаю эти условия, как капли целебной микстуры: одиночество и «Мерло». И, конечно, моя ранняя прозаическая писанина. Итак, вечерами я перестала смотреть сериалы. И перестала есть, чтобы не толстеть. Но я начала пить. Вернее, выпивать.
Через год я отдала детей в детский сад, поступила в Литературный институт и взяла себе подработку — переводы с английского.
В Лите у меня началась другая жизнь. В фильме «На игле», снятом по роману Ирвина Уэлша, звучит песня Лу Рида It's a perfect day. Главный герой, которого играет Юэн Макгрегор, переборщил с наркотиками. Он теряет сознание, и ему кажется, что он погрузился в какую-то яму, застеленную ковром. Оттуда он и видит, как его бездыханное тело вытаскивает на дорогу наркодилер, как это тело подбирает скорая (кажется, все было именно так), как затем его везут в реанимацию… И все это время звучит спокойная песня Лу Рида.
It's a perfect day
Drink Sangria in the park
Эта песня до сих пор связывается у меня с тем временем. И не из-за Сангрии, которая у нас, первокурсников, тоже была. На дворе был девяносто пятый, и Сангрия лилась рекой. Дешевое сладкое испанское вино, компот, от которого знатно мутило, но который давал быстрый эффект, а нам того и надо было. Помню, как моего друга Яна Никитина, впоследствии прославившегося в качестве фронтмена группы «Театр Яда», дичайше рвало на лекции — благо, мы сидели на задней парте, и никто этого не видел, кроме меня, да и я бы не хотела этого видеть, но пришлось. Бледный, весь в испарине Ян, его губы темно-малинового цвета после этой ужасной Сангрии, должно быть, паленой — мы с ним пили ее между лекциями, на Тверском бульваре. И зачем? Теперь уже не помню. В Лите постоянно хотелось выйти в другую реальность. И все, чем мы там баловались, на самом деле были неработающие горизонтальные лифты, как во сне, когда входишь в кабинку, жмешь кнопку, тебя куда-то несет, а ты испытываешь восторг, смешанный с ужасом (кажется, потому что в эти секунды вовсе не контролируешь свою жизнь), пока наконец не оказываешься на самом обыкновенном этаже, куда можно было подняться пешком — прямо здесь, сделав несколько шагов по привычным тусклым бетонным ступеням. Впрочем, во сне эти ступени обычно не работают, они ведут не туда, осыпаются и отказываются быть ступенями. Зато, как я потом поняла, есть горизонтальные лифты — со своими плюсами и минусами.
Итак, Литературный институт. Подобный эскапизм не довел Яна до добра, спустя, наверное, лет пятнадцать он трагически умрет, спьяну ударившись головой. У меня же будет еще возможность рассмотреть свой горизонтальный лифт и попытаться его направить туда, где мне всегда было самое место: в мир искусства.
Перечитала написанное и сама себе удивилась. Как же я могла забыть свои первые опыты с алкоголем? Почему я начала с «Мерло», когда трезвость я утратила аж в три года, попробовав в гостях по настоянию папы («вряд ли ты еще когда-нибудь сможешь достать любимое вино английской королевы») Негру де Пуркар. И с чего он взял, что английской королеве было дело до Пуркарского?..
(О, господи. Сейчас погуглила. Пишут, что Елизавета II и впрямь постоянно заказывала себе это вино. Мне кажется, это маркетинг. Что-то мне не верится.)
Ну, и еще я упустила в своем повествовании страшно важный момент — мое первое опьянение. Мне было 18, Новый 1989 год я встречала в Студенческом театре МГУ. Тогда он располагался на Герцена, 1, там, где спустя несколько лет будет размещаться Храм Святой Татианы. Удивительно, но позже я встречала такое сочетание: театр и храм, театр против храма, храм против театра. Должно быть, все это что-то значит, но я, пожалуй, не осмелюсь рассуждать на эту тему в тексте про алкоголь.
Итак, наступал 1989 год, я была одинока, отчаянна и уже понимала, что филфак МГУ, куда я поступила с таким трудом (бедные мои родители потратили кучу денег на репетиторов, впрочем, не напрасно), мне совсем не нравится. Я была влюблена в театр, я проходила курс актерского мастерства по Михаилу Чехову (моим преподавателем был ныне знаменитый Алексей Багдасаров). А еще я километрами написывала графоманские стихи. В общем, все обстоятельства были за то, чтобы я попробовала коньяк.
Совершенно не помню, что там было, на этом новогоднем празднике, кроме весьма походного стола, собранного из нескольких и накрытого какой-то бумагой, и выпивки. И я медленно посасывала коньяк — для меня это все было внове, алкоголь обжигал и до некоторой степени расцвечивал мутное празднество. Пока я вдруг не ощутила, что у меня кружится голова. И вот тут-то я по-настоящему испугалась. Помню, помчалась в туалет, пила железную воду из-под крана, плескала себе ледяные пригоршни в лицо, пока не очнулась более или менее.
Тогда мне действительно было очень страшно. Но с тех пор я больше никогда не боялась опьянения.
Итак, Литературный институт (возвращаюсь), на Сангрии мы поставили крест, но не на экспериментах. Ах да, еще один флэшбэк. Помню, перед самым поступлением в Лит — вернее, в лето поступления, как раз во время собственно экзаменов, я тусовалась с чудесной девчонкой по имени Анечка Варшавская. Настроение у нас было самое странное: восторженность сменялась хохотом, пока нас, хохочущих, не пронизывало чувство рокового трагизма. Мы читали хипповские журналы «Забриски пойнт» и «Забриски райдер», пухлые самиздатовские брошюры, которые погружали нас в американские шестидесятые, и нашими самыми близкими друзьями были Джим Моррисон, Дженис Джоплин, Фрэнк Заппа и Боб Марли. Похоже, мы отрабатывали какую-то мимолетную, но яркую карму, допроживали, доиспытывали то, чего не было допрожито и доиспытано когда-то очень давно — и, вероятно, не нами. Нам удавалось достать контрамарки в закрытые клубы определенной направленности, и мы, восхищенные, отправлялись туда на всю ночь, не боясь, что к нам кто-то пристанет, но желая только одного: танцевать. Хохотать. Рыдать. Однажды под утро в такой клуб заявился близкий друг Анечки, крупный, бледный, добрый и с наших точек зрения богатый Дима по прозвищу Моника, и привез дорогущего шампанского. Картина маслом: светает, мы на каком-то газоне возле клуба, на наших запястьях — светящиеся печати, позволяющие нам вернуться и продолжить танцевать. Но мы больше туда не хотим. Свежо. Часа четыре утра. Моника, Анечка и я сидим на траве и пьем шампанское из горла, передавая друг другу бутылку. Я чувствую себя освобожденной. В десять мне сдавать вступительный экзамен, но мне плевать. Я знаю, что после родительских репетиторов и трех лет филфака запросто сдам этот экзамен. И просто дышу. Просто живу — здесь и сейчас. Отъезжаю на своем горизонтальном лифте куда-то по газону вбок, в другую эпоху, другое лето, туда, где я хиппи посреди чавкающей грязи Вудстока и где меня ждет непростой выбор в духе Ирвина Уэлша: яркие несуществующие цветы, распускающиеся в светлеющем небе, или семья, стиральная машина, шопинг по выходным…
Что это было за шампанское? Не помню. Мне тогда любой алкоголь казался чем-то очень дорогим. Бывший муж мне давал немного денег, но я их тратила только на детей. Дети отправились на все лето на дачу, но я постоянно к ним ездила, покупала еду и одежду, а часть денег давала маме и бабушке, которые с ними сидели, пока я поступала в Литературный. На себя у меня оставалось ровно столько, чтобы не умереть с голоду.
И как в мои руки попал этот чертов вермут «Букет Молдавии»? Понятия не имею. Но с тех самых пор, с июля девяносто пятого, я ненавижу вермут. Любой, не только молдавский. Помню, лежу на полу в своей квартире в коридорчике рядом с туалетом и не могу заставить себя встать и зайти в туалет, хотя между нами, между мной и унитазом, сантиметры, даже не метры. Я лежу и изредка издаю сдавленные звуки. Надо мной стоит Анечка и аккуратно поддевает меня ногой, проверяя, должно быть, не сдохла ли я. А затем цитирует рекламу кошачьего корма, которая тогда без конца крутилась по телику: «Моей кошке пять лет, но она веселится и играет, как котенок». Такое я не могла забыть.
К концу Литинститута, то есть очень поздно, к тридцати годам (а поступила я туда в двадцать пять), я выявила для себя два основных закона пьянства: плох тот алкоголь, который не дает опьянения, и нельзя ничего мешать, если не хочешь похмелья. Еще кое-что: если назавтра тебе нужно быть «как огурчик», прими с вечера две таблетки американского аспирина. Это работало абсолютно с любыми напитками: с крепленым пивом, с начинавшей выпускаться у нас слабоалкогольной бурдой, и даже с дешевым и отвратительным по своей сути вином. Все это я пила не для вкуса, в моем тогдашнем мире у алкоголя вкус вообще был не слишком разнообразен. И рассуждать о вкусе алкоголя — все равно что рассуждать о вкусе микстуры от кашля. Вот именно, алкоголь был моей микстурой, мне хотелось выпить почти каждый вечер — так же спокойно, деловито, прагматично, как хотелось выйти из реальности — нет, нет, ничего фатального, выйти, чтобы побродить где-то там, за ее пределами, и вернуться с новыми силами. У меня ведь были дети. И мне ведь надо было зарабатывать.
Помню, Томас де Квинси принимал опиум по определенным дням недели (здесь я могу приврать, уж простите), и не потому что в другие дни он был чем-то эдаким занят, а потому что так складывалась жизнь. Это меня воодушевляло. Всегда все можно переложить на жизнь, которая просто «так складывалась», и позволить себе расслабиться.
Все это совпало с моим вторым браком. Ноша была для меня непосильна. Я растила детей, я содержала семью, я училась и доучивалась, а в промежутках писала прозу. И мне требовалось обезболивающее, потому что я была несчастна. Маленький уголочек радости для меня самой, уголочек, в который можно забиться, закрыть глаза и позволить горизонтальному лифту делать свое дело, освободить меня от вечной ответственности, разрешить мне ослабить контроль и отдаться странному полету, чтобы испытать ту знакомую смесь ужаса и восторга. И не надо жать на кнопки или вызывать диспетчера. Просто — довериться и пуститься в странное путешествие по карнавальным образам. Резко срывая с себя привычные маски и невротически быстро надевая другие, опасные, нутряные, чтобы их тоже сорвать.
Тут мне представляется, как мой читатель спрашивает: «А ты осознаешь, что стала алкоголиком?» А я, спрятавшись за умных людей, за Кристину Гроф с ее «жаждой целостности», за Арнольда Минделла с его поисками экстатического, пожму плечами. Разве мы не этого ищем во всех наших приключениях, надевая слишком высокие каблуки, отправляясь в спонтанное путешествие, поступая на слишком ответственную работу, садясь за компьютер и принимаясь печатать весьма откровенную исповедь?.. У людей проблемы с четкостью восприятия. Ее постоянно надо подкручивать. Иногда это фатально.
Закончив Лит, я по инерции двинулась учиться дальше — на этот раз на культуролога. Продолжала подрабатывать, развелась со вторым мужем и пришла к выводу, что никаких мужчин больше в моей жизни не будет.
Наступило очередное лето, время отчаяния и поисков, дети опять проводили время в разъездах по дачам и в общении с бабушками и дедушками, а я снова худела и снова вечерами ничего не ела. Однако пила — на этот раз белое, «Фетяску». Бутылки мне хватало на два-три вечера, с голодухи пьянела я довольно быстро, и жизнь становилась не такой невыносимой, как казалось.
Помнится, под «Фетяску» я даже размышляла о том, чтобы переметнуться в другой лагерь и иметь дело теперь только с женщинами. Но в конце концов призналась себе в том, что из меня ничего такого не получится: каждый вечер я была в легком подпитии, но я не собиралась себя обманывать. Так же, под «Фетяску», я познакомилась в только начинавшихся тогда чатах с совсем юным студентиком, он искал себе девочку, чтобы сходить с ней на дискотеку, а я просто убивала время, наблюдая за природой виртуального общения. Спустя месяц мы встретились и не расстаемся до сих пор.
Но тогда, уже осенью две тысячи первого года, ничто не предвещало такой стабильности в наших отношениях. Тема «Фетяски» для меня была закрыта, но начались наши совместные с моим юным бойфрендом исследования в области дешевых слабоалкогольных напитков. Главным было, как и раньше, почувствовать «легкий приход» (так любил выражаться мой папа — человек, поддерживавший мое легкое увлечение) и при этом назавтра не ощущать никаких последствий.
Сейчас страшно себе представить, какой химией мы себя травили. Но тогда для меня еще не наступила эпоха чтения этикеток. А потому состав этих баночек оставался для меня неизведанным. Легкая газировка со слегка искусственным цитрусовым вкусом, которая «давала по шарам», — вот что было важным. С этим пойлом отлично сочетались не менее химические черные сухарики: со вкусом чеснока, со вкусом бекона, с копченым вкусом. Но все это было только ночью. А днем… Днем я училась, писала, воспитывала детей. Зарабатывала деньги. Рассчитывала бюджет. Проверяла домашние задания. И в очередной раз разочаровывалась в себе, признавая, что ударилась в науку, не имея на то никакого права. Помню, как сказала своей руководительнице Оксане Гавришиной, что у меня совершенно ненаучное мышление. Она с сочувствием посмотрела на меня и заметила, что я и сама, похоже, не знаю, какое у меня мышление. Явно хотела меня утешить, но лишь укрепила мое разочарование в себе.
Много лет спустя я посмотрю гениальный сериал Паоло Соррентино «Молодой папа» с Джудом Лоу в главной роли. И обращу внимание на мимолетный эпизод: к Папе Римскому приходит на аудиенцию его любимый писатель. Папа и писатель прогуливаются в садах Ватикана и рассуждают о жизни. И писатель признается, что стал тем, кто он есть, потому что был дилетантом во всем. И для такого поверхностного человека есть только один выход: писать.
И меня пронзит узнавание. Мой горизонтальный лифт, давно несущийся в неизвестном направлении, на самом деле, и есть символ этого чудовищного неуправляемого движения по поверхности — в странном желании охватить как можно больше в этом мире и утащить в мир придуманный, настолько детально проработанный, что в него можно было бы уйти, когда придет время. Эскапизм? Едва ли. Скорее, невозможность долгого увлеченного сосредоточения. Да-да, охватить весь этот мир. И при этом не задумываться о том, кто я такая и зачем я здесь. Просто летим куда-то вбок, не устанавливая рекордов, не проигрывая и не побеждая. Летим, чтобы хотя бы как-то ослабить собственную хватку. И, должно быть, ощутить все-таки пресловутое присутствие божественного в этой никчемной жизни.
Довольно ныть. Теперь я делаю монтаж и сшиваю первый и пятый годы. Мое желание нормальности увело меня прочь от литературы и привело меня в журналистику. А вместе с журналистикой в моей жизни появились офисы, планы, карьера. Дедлайны. И бесплатный алкоголь из редакционной кладовки, которым с нами расплачивались рекламодатели. Мерзкий Московский коньяк, а к нему — просроченные шоколадные конфеты «Коркунов».
Особенно когда что-то не клеилось, приятно было вечером собраться в переговорке, есть конфеты, ничуть не потерявшие свой вкус, и запивать ужасным коньяком. Судьба ко мне была милостива. Мне шел тридцать шестой год, и скоро все должно было измениться.
Первое марта две тысячи пятого года. День рождения моего друга и главного дизайнера журнала Саши Лушина. Кстати, с Сашей мы дружим со второго года и по сей день, это удивительный человек, один из самых необычных. Итак, в тот день я рано пришла на работу — задолго до того, как там появился именинник: Саша всегда приходил не раньше полудня, благо у нас с этим было не строго, зато мог сидеть и работать до поздней ночи. Сделала все срочное, а потом оделась и отправилась на Тверскую в бутик Давидофф. Думала, может, купить там Саше в подарок какой-нибудь интересный табак… или сигару… Или бутылочку вина?
Я разглядывала хьюмидоры, располагавшиеся у них на первом этаже, и чувствовала, что ничего не понимаю в табаке. Тогда я решила спуститься по винтовой лестнице на минус первый этаж и рассмотреть там бутылки с дорогим алкоголем — в котором я тоже ничего не понимала. Прогуливаясь вдоль полок, я внезапно наткнулась на маленький дегустационный столик. За ним стояла девушка. Она-то и пригласила меня попробовать односолодовый виски. Как сейчас помню, это был Лафройг, Laphroaig, знаменитый островной виски, о котором я тогда ничего не знала.
Был прохладный солнечный мартовский день. Потрясенная, я вышла из Давидоффа, держа в руках тубус с дорогим виски. Я никогда в жизни не пробовала ничего подобного. Самым экзотическим, что мне довелось пить, был джин «Бифитер» и ликер «Ирландский крем». И я не знала, что в этом мире существует что-то еще более одухотворенное и содержательное.
Я шла по Тверской к метро (мне предстояло вернуться на Большую Ордынку, где располагался наш офис), и не видела вокруг ничего. Только свет, почти уже совсем весенний свет, пронизывавший стены домов, деревья, людей. Непроницаемой была только я сама. Я была наполнена до краев — одним-единственным глотком Лафройга, который позволила мне сделать крошечная пластиковая стопочка. Это был напиток, который я сразу же определила как что-то литературное, киношное, такое, по чему я безмерно тосковала, сидя каждый день в своем офисе, управляя маленькой редакцией отраслевого глянца. Один-единственный глоток Лафройга мне дал больше, чем я получала в течение многих месяцев, корпя над журналом. Обжигающий сгусток, который прокатился по моей гортани и мгновенно стал частью меня, он вошел в мои вены так, как входит в них игла с успокоительным, но это было еще не все. Я устремилась следом за этим сгустком и оказалась на пустынном шотландском берегу: аромат только что затихшего шторма наполнял мои легкие солью и йодом, под ногами были еще влажные камни дикого пляжа, между которыми застыли коричневатые ленты водорослей. Ветер все еще надувал полы моей шерстяной юбки, но уже не сурово, а мягко, он трепал грубую ткань так, как треплет ее месячный щенок, играющий со своей юной хозяйкой. Из-за туч выглянул золотистый луч и осветил все вокруг: и машины, несущиеся по Тверской, и стекла домов, и карнизы, на которых замерли остатки снега. И когда сгусток дошел до самого дна светящейся московской колбы, он вспыхнул и начал подниматься, возвращая мне плеск едва утихомирившихся волн, трепет шерсти, соленое дыхание на губах. И — снова покатился вниз, обжигая мою слизистую во второй, в третий раз, наполняя меня странным сюжетом: одинокая женщина вглядывается в серебристый горизонт в ожидании лодки, которая то показывается на волнах, то исчезает, и никто не знает, суждено ли ей когда-нибудь доплыть до берега.
Оказавшись вечером дома, я немедленно рассказала мужу о своем новом понимании горизонтального лифта. Теперь уже это не была кабинка, наполненная призраками, несущаяся в неизвестном направлении, рискуя вот-вот провалиться в смертельную шахту. Но сиявший солнечный транспорт, совершавший неспешные остановки в других мирах, живших и дышавших одновременно с нашим, и никаких преград между этими мирами не существовало. И не надо было никуда спешить, не надо было сбегать в поисках лучшего и соответствующего. И не надо было воровать из одного мира, чтобы наполнить краденым другой. Достаточно было только сделать единственный глоток островного виски.
А потом пришли выходные, и мы зачем-то отправились на Ленинский проспект, и там в случайном маленьком ночном магазине обнаружили заветный тубус с волшебным шотландским зельем, только не островным, а высокогорным. Вернувшись домой, мы зашли в свой горизонтальный лифт, и тот, сияя еще не очень уверенными, но уже такими чистыми огнями, тихо позвякивая на поворотах, унес нас туда, где голубоватые вершины подкрашивали бирюзовой прохладой покрытые мхом камни и где сквозь легкую предрассветную дымку пробивались растрепанные сиреневые вересковые ветви, в которых начинали свой ранний рабочий день первые пчелы. Вокруг все пахло цветами и травами, остывшими на ветру, но готовыми к долгому дню, готовыми ощутить — через негу и жар — как соцветия наполняются нектаром, разогреваются и подсушиваются.
Но это был не Лафройг.
С той поры дома у меня поселился односолодовый виски. Смертельно устав от офиса и от рутинной суеты, я приходила домой, брала бокал, наливала себе чуточку волшебства. Ложилась в кресло (у меня в те дни страшно болела спина, и мне нравилось, что я могу принять какое-то расслабленно-промежуточное положение), клала себе на тарелку несколько ломтей свежего бородинского хлеба — влажного, густого, пахнувшего тмином, на него аккуратно раскладывала полупрозрачные слайсы тончайшего сала, включала себе «Дживса и Вустера» и отправлялась на своем горизонтальном лифте туда, где мне было лучше, чем здесь. И странная припухлость глаз лукавого Дживса в исполнении Стивена Фрая поддерживала меня и ободряла: каждому человеку по праву рождения положен свой виски и свой Дживс.
Так, вернув себе силы, я могла снова жить: проверять уроки, разбираться в семейном бюджете, планировать покупки… и чувствовать себя уместной — в своей малогабаритной квартире, набитой детьми, животными и книгами.
Мой муж разделил со мной страсть к виски. Впрочем, мы никогда не пили допьяна. Это был не тот случай. Мы выпивали несколько глотков — и этого хватало на вечер, чтобы ощущать себя наполненными, а жизнь — понятной и осмысленной.
Бывали и друзья. В те времена мы дружили с некой супружеской парой (мы их сами познакомили): Макс был одноклассником мужа, технарем до мозга костей, впрочем, интересующимся многим таким, что лежало за границей профессии, Мила — напротив — гуманитарием, любительницей Набокова. Оба они бросили науку, чтобы зарабатывать. Макс начал карьеру в конторе, занимавшейся оценкой, Мила — в журналистике. Мой муж в то время затеял малый, но довольно сложносочиненный бизнес, связанный с зарубежным импортом. Так что всем нам было от чего бежать и что праздновать.
Позднее, много лет спустя, окажется, что нас всех связывало именно это: принадлежность к пресловутому среднему классу и особая нотка горечи, которую каждый из нас нес в себе, отказавшись от призвания во имя хороших — на тот момент — заработков. Но когда мы с мужем откажемся от алкоголя, наши посиделки прекратятся, нам будет не о чем говорить. Звучит странно, но так оно и случилось А пока мы этого не знаем. И на очередной встрече мы с мужем радостно делимся своим новым открытием: шотландский виски. Хороший шотландский виски.
Совершенно не помню, как на это отреагировали Макс и Мила. Кажется, Максу понравилось. Мила же в своей прохладной манере, должно быть, почти ничего не сказала.
А между тем наступила осень, и мне нужно было отправиться в какой-то привилегированный пресс-тур — командировку для журналистов, в которую приглашали исключительно главных редакторов разных изданий. Командировка была в Турцию, в Кемер. Октябрь — бархатный сезон на средиземноморском побережье Турции. И хотя у меня почему-то было туговато с деньгами, по пути туда в дьюти-фри я прихватила свой любимый Лафройг — кажется, литровую бутылку.
Итак, вечер. Роскошный отель. Все прошлись по ресторанам. (Пишу это и к стыду своему понимаю, что совершенно не помню, кто был в нашей группе… ни имен, ни лиц, ни организаторов, ни журналистов…) Огни веранд в наступающих сумерках становятся все ярче, с моря тянет теплом, весь воздух пропитан йодом и последним цветением каких-то осенних растений. Мы сидим на песке и болтаем. Моя бутылка открыта, она кочует по кругу, и каждый, кто отпивает из нее шотландского островного волшебства, ощущает чудесное: вокруг — морской воздух, внутри — такой же, только обжигающий, бочковой крепости, больше пятидесяти градусов. Но пока что я не знаю этого. Для меня это просто обалденное путешествие на горизонтальном лифте, которое я не забуду никогда: Лафройг, октябрьский вечер, один из лучших, наверное, пляжей Средиземноморья. Хорошая компания, веселые разговоры, и вся ночь впереди.
Помню, в какой-то момент все полезли плескаться в море, я впервые плавала в своем любимом состоянии легкого подпития и чувствовала себя всесильной. Воистину, теперь я знаю, почему моряки в старину надирались: так они становились одной крови с морем, и вся мощь стихии была к их услугам.
Но вот — еще одна склейка. Пролистываем несколько месяцев. Всю нашу редакцию к лету шестого года увольняют, и я, не понимая, что журнал, который я сделала, не есть главный проект моей жизни, хмуро зациклившись на своей не слишком любимой работе, впадаю в ужасную тоску. Новое лето, приносящее с собой отчаяние и неприкаянность, скрашено неожиданным обучением. Еще до того, как я оказалась выброшенной на улицу, я успела оплатить лучшие московские курсы сомелье, работавшие при ресторане «Ностальжи» на Чистых прудах. И теперь меня ждали пробки (как раз перед увольнением я купила себе машину), городская духота (в поисках работы я предпочитала оставаться в Москве, дети же снова были на даче… или, может быть, я их отправила тогда в Италию? Не помню) и дегустации. Нет, не только дегустации, но лекции и дегустации.
В «Ностальжи» я приезжала на своей Королле, парковала ее у тротуара (тогда с парковкой был настоящий хаос, все было бесплатно, и парковаться можно было почти везде), брала толстую тетрадь на пружинке и отправлялась в ресторан, где за отдельным столиком, на отшибе, мы слушали лекции. В то лето вышел очередной закон, который должен был изрядно ударить по продавцам алкоголя. Все рестораны и магазины, торговавшие спиртным, вынуждены были отправлять свои запасы обратно оптовикам, а тех обязали зачем-то переклеивать акцизные марки. Июнь и июль в Москве ожидались скучные: из алкоголя на прилавках оставались только российские образцы, богема страдала, «категория люкс» ходила трезвой, как стеклышко. Ресторану «Ностальжи» легче было отправить свои лучшие вина в школу, на дегустацию, нежели переклеивать акцизы. Так в один прекрасный вечер у нас на столе оказался Сотерн восемьдесят восьмого года. Я смотрела на этикетку, и странное щемящее чувство захлестнуло меня: в год, когда был сделан этот Сотерн, мне исполнилось восемнадцать. Если бы тогда мне сказали, что я буду жить в Москве, работать в журналистике (а вернее, меня уволят, и я стану судорожно искать работу, чтобы содержать семью, двоих детей, росших с отчимом, моим третьим мужем), я была бы очень расстроена. В восемнадцать я полагала, что всю жизнь буду путешествовать по миру с единственным и любимым человеком и что у нас будет куча денег и по меньшей мере пятеро детей.
Стоп. Я совершенно забыла рассказать, почему вдруг меня занесло в школу сомелье. Неужто, проработав несколько лет главным редактором, я была готова стать кем-то вроде официанта, только с особым знанием о спиртном?
(Знаю, Инесса, ты сейчас подпрыгнула на месте, читая эти строки, ты недоумеваешь: сомелье — это вовсе не официант! О, поверь мне, те, кто тогда заканчивал эти курсы, шли работать либо в алкогольные компании — скажем, продавцом, либо в винные магазины — скажем, консультантом, либо в рестораны — именно так, вроде как официантом, вхожим в винный погреб в лучшем случае или носившим с собой дубликаты ключей от винного шкафа.)
На самом деле, открыв для себя односолодовый виски, я вдруг почувствовала собственную неполноценность. Самые творческие и яркие люди всех времен предпочитали вино, но что они в нем находили, кроме забытья? В моем арсенале были к тому моменту, напомню, дешевые молдавские вина, московский коньяк и бог еще знает какое пойло.
Итак, рассудив — именно рассудив, то есть подойдя к размышлениям об алкоголе разумно, я пришла к выводу, что я многого в нем не понимаю. И что, пожалуй, пора бы мне в этом разобраться. Вот потому-то я и решила поучиться на сомелье.
Первые же уроки меня огорчили. «Что я тут делаю?» — думала я, аккуратно конспектируя лекции о составе почвы. В мои планы не входило зубрить сельскохозяйственную сторону вопроса. Хотя изучать вино казалось мне в высшей степени аристократичным занятием, и то, что в «Ностальжи» будут довольно много говорить о терруаре, то есть о совокупности геологических, климатических и других факторов, влияющих на вызревание винограда, а заодно и на вкус, и на аромат напитка, стало для меня ударом.
Пожалуй, это был единственный случай в моей жизни, когда «выход из зоны комфорта», о котором так любят твердить коучи, действительно дал ощутимый результат. Теперь я не просто пила, а тратила на это свое увлечение приличные деньги.
Несколько абзацев назад я рассказывала о том, как нам, студентам «Ностальжи», достались очень хорошие бутылки — благодаря закону о новых акцизных марках. В конце концов в школе сомелье перестали рассказывать про почвы и стали говорить про вина. Но к тому моменту я уже смирилась с материалом, который надо было знать. Тем более у меня было ощущение, что мы неслись через наше обучение сломя голову. На дворе стоял июль, а мы спешно перенюхали все флакончики с ароматами из особого чемоданчика, собранного для тренировок наших носов. Уверена, в серьезных западных заведениях, где обучают сомелье, на подобный чемоданчик тратят не меньше месяца. Ну а у нас — одно или два занятия.
Что я осознала, окончив курсы? То, что человек с моими данными, увы, и не смог бы полюбить российские, молдавские, грузинские вина. Они и впрямь были слишком грубы (а между тем на них воспитывались поколения «культурно пьющих» из СССР). А еще я вдруг поняла, что Дионис, он же Вакх, и впрямь существует. Что вино — одухотворенный напиток, а виноградник страшно похож на человека, вызревающего годам к сорока…
После «Ностальжи» я стала много писать про вино. Меня занимали сочетания вин и еды, я была очарована едва пришедшей к нам кухней фьюжн, и, как и всегда в обычной жизни, в творчестве, мне нравилось знать основы, чтобы нарушать правила. Оказалось, что классическое сочетание, скажем, сладких вин с голубыми сырами или паштетами теперь были не в моде. Сотерны и айсвайны предлагали «поженить» с острыми морепродуктами в азиатских соусах. Или, проще, красное больше уже не было под мясо, а белое — под рыбу.
Один мой друг, с которым мы вместе учились в «Ностальжи», мог запивать суп со сметаной и пельмени изысканными французскими винами, а потом с изумлением читал этикетку: серьезно, мол, это я выпил на обед, и даже не заметил? Да, знаю, этот пример не про фьюжн, а про будни человека, давно и прочно работающего с алкоголем (он занимался оптовыми продажами вин и виски в известной компании) и только что закончившего школу сомелье. Но вот — так запомнилось, хотела записать.
Мне стали предлагать взять интервью с хлынувшими к нам виноделами. Я охотно соглашалась. И теперь частенько бывала на дегустациях в «Мариотте», «Балчуге» или «Турандоте». Нескольких виноделов я хорошо запомнила. Один мне рассказывал, как они с женой посвятили себя работе на виноградниках. Это был тяжелый ежедневный труд на протяжении тридцати лет. И вот неожиданно оказалось, что они не просто крестьяне. Они вдруг стали миллионерами. Передо мной сидел крепкий загорелый седоватый мужчина, отдаленно похожий на комиссара Каттани из сериала «Спрут» (который помнят все телезрители позднего СССР). Только раза в полтора шире того самого комиссара. И жаловался мне на свою жену. «Я ей говорю, давай поедем куда-нибудь. Мы можем себе позволить. У нас есть деньги, есть работники, — сокрушался он. — А она мне на это, дескать, куда я поеду, у меня хозяйство, сейчас сезон, надо сделать то-то и то-то». Сам он едва вырвался в Россию — чтобы представить свое вино. А она не поехала: привыкла жить просто и работать, работать, работать… Был и другой, высокий, с зачесанными назад серебристыми кудрями, профиль — словно со старинной монеты. Он производил биодинамическое вино и ставил бочкам, в которых оно зрело, Баха и Моцарта. В его подвалах беспрестанно звучала тихая классическая музыка: так его вино становилось особенным, наполненным духом и радостью.
Еще одного винодела мне хочется вспомнить особо. Это была семья Гонзага — тех самых герцогов, которых можно встретить еще на страницах пьес Шекспира. К нам пожаловали отец Гонзага и сын, оба сухие, высокие, аристократичные, с вытянутыми лицами, круглыми бровями и темными глазами — точно написанными маслом. С отцом, пожилым герцогом, мы разговорились. Сначала была беседа о вине, а потом — обо всем на свете. О том, как итальянцы похожи на русских, о том, какая у него коллекция картин восемнадцатого века («Будете в Риме, обязательно приходите на кофе, я вам покажу»), об итальянском Возрождении и итальянском кинематографе, о прекрасном Феллини… Я отлично помню, как ехала после этого интервью домой. По Полянке, через Серпуховку, а потом по Варшавке, на юг, на юг, лобовое стекло мне заливало мягкое предвечернее солнце, из колонок слышался бесконечный, повторяющийся Пауло Конте, а я рыдала в голос, чувствуя, что больше не могу так жить. Не могу.
Это было, кажется, последнее интервью с виноделами, которое я взяла. Больше я не писала про вино и больше не думала о том, чтобы сделать гастрономию своей журналистской стезей.
Мне кажется, это был где-то год девятый. А потом… В 2010-м мы (мой муж, моя младшая дочь и я) уехали в Париж, и там было много вина. Вспоминаются блюда из ресторана «Зефир», тогда это был действительно неплохой семейный ресторан, расположенный на Гран-бульварах, позже, как говорили, он сильно испортился. Мы брали закуски (их подавали на отдельном блюде, все это называлось «мюзетт», то есть «волынка»), а с ними — бутылку Сент-Эмильона, густого бархатного вина с мягкими сливочными нотками, оставшимися после молочно-кислого брожения. И горизонтальный лифт увозил меня в другой Париж. На бульварах стояла жара, художники спускались с Монмартра, чтобы напиться воды из Сены, а клоунесса Ша-Ю-Као задирала свою лимонную юбку и в призрачном канкане мимолетно сверкала такими же лимонными панталонами.
Мы вернулись из Парижа в надежде снова туда отправиться — через несколько недель, уже студентами Сорбонны (в которую мой муж и я записались), но этого не случилось. Потом я открыла свой шоу-рум украшений и даже параллельно поработала в рекламе, а потом… потом… Я стала вегетарианкой.
Помню, как при переходе на вегетарианство я страшно мучилась желудком. В тот год на мой день рождения мы поехали в Тунис (мне не понравилось), а чуть позже — в любимый Париж. Я не расставалась с маалоксом и пачкой молока. И бутылкой вина. Кровь с молоком, вино с молоком — этот адский коктейль я пила, бредя по парижским улицам. С нами в той поездке оказались мои друзья, Тата Дашкова и Боря Степанов. Мы с мужем остановились в квартире на улице Монморанси — почти напротив того самого дома, где великий средневековый алхимик Николя Фламель создавал эликсир вечной жизни. А поскольку у меня побаливал желудок, я была несколько не в себе. И вот, пребывая в мятных парах маалокса и винных парах эликсира жизни, я отправилась с моим мужем, Татой и Борей на Порт-де-Клиньянкур, пошастать по самому знаменитому блошиному рынку. А затем мы завалились там в старый ресторанчик, где пожилые, но весьма бодрые дивы распевали парижский шансон. Мы снова пили вино, и я чувствовала, как горизонтальный лифт уносит меня оттуда, где я нахожусь здесь и сейчас, и показывает мне разбитную изнанку моей сущности. Я не жалела себя, но жалела время, которое потратила на то, чтобы отрицать свое «Я» и чтобы уйти настолько далеко в сторону от своих истинных желаний.
А еще мы пировали в «Шартье» и — точно так же, с маалоксом — уже в самом домике Фламеля. Там, в крошечном и очень дорогом ресторанчике, мы заказали какую-то мелочь — просто чтобы посидеть в самом старом здании Парижа. Я притворилась, будто мне нужно в туалет. Поднялась на второй этаж. И там среди зеркал и портьер в тишине старинного дома пыталась ощутить ненапрасность всего происходящего, его смысл и символическую наполненность. «Здесь жил один из величайших магов прошлого», — думала я, и портьеры шелестели в ответ на мои мысли своим вежливым музейным шелестом новодела.
Через год я откажусь от алкоголя и буду соблюдать свой сухой закон 7 лет. И как всякий неофит, рьяно бросающийся в очередную религию, возненавижу пьяниц. А потом приму их как факт и даже пожалею. В 2021 году умрет мой папа, большой любитель коньяка и веселья. И через два месяца после его смерти я аккуратно припаду к ледяной бутылке французского яблочного сидра. Потом открою для себя и другие сидры — из Шампани, пахнущие шардоне, из Эльзаса, пахнущие грушами, сидры-купажи и сидры с добавлением специй и каштанов. Много месяцев я буду наливать бокальчик того, что я пью, папе — рядом с его фото, на котором он молодой научный сотрудник, мечтавший о карьере актера. Потом в ход пойдет пиво. Потом — односолодовый виски, как тогда, когда больше пятнадцати лет назад я искала ярких впечатлений. Но все это будут времена санкций, и мои попытки ретроспективно влюбиться в вино потерпят на этот раз фиаско: я буду жить на даче, а в местных алкогольных магазинах самым интересным вином окажется попсовый белый Гави, который мне даже покупать не захочется. И вот в начале двадцать третьего года я остановлю свой горизонтальный лифт.
В одном случайном блоге я увижу фотографию, которую сделает женщина, проживающая где-то на азиатском курорте: то ли на Бали, то ли в Тайланде. Это будет снимок пластикового ведра, наполненного водой, в которой расцвел роскошный лотос. И я задумаюсь: если бы такое фото делала я, стала бы снимать ведро? Да, здесь есть что-то интересное, контрастное, красота повсюду, «бог в деталях» и так далее… Но стала бы я, повторяю, снимать ведро? Я бы опустилась перед ним на колени в мольбе о побеге из этой реальности. И крупным планом сняла бы лотос, так, чтобы не было видно ведра. Это был бы прекрасный и таинственный кадр, лишенный привязки к реальности, к тому, что происходит здесь и сейчас. Это был бы мой личный escape, и я бы — на долю секунды — ощутила то, что мне когда-то давала выпивка: опьянение иным. Тем, что внутри меня съежилось под калейдоскопом масок, тем, что и есть я, тем, чему никогда не суждено выйти наружу. И, глядя на изображение — совершенно мне чуждое, с цветком, плавающим в красном пластике, я вспомню о своем горизонтальном лифте.
Надо ли мне учиться принимать окружающее таким, каким оно видится мне сразу, с первого взгляда? Или можно позволять себе отъезжать вбок, туда, где в неведомой близи находится иное, спасающее меня от происходящего? Я не знаю. Но теперь я полностью осознаю всеохватную яркость горизонтального лифта и сладость эскапизма, которые пьянят.