«Парта, фартук, два труда» – зачем нам светлая память о темном прошлом?

Выпуск №14

В росмэновской серии «История всех вещей» вышла книга про российскую школу под названием «Парта, фартук, два труда». Основная часть книги посвящена школе советского периода. Детская писательница Ирина Лукьянова рассказывает о ней современным детям, а заодно их родителям, знакомым с темой на собственном опыте. Книга отнесена издателем к научно-популярной литературе. В дополнение к фактуре того времени своими историями из школьного детства поделились известные детские писатели и поэты.

Белла Кирик и Ольга Головина исследуют свои впечатления от погружения в эпоху посредством этой книги и осмысляют соприкосновение с травматическим школьным опытом, активированным ее содержанием.

 

О: Удивительно, конечно, как мы читали-читали, хохотали-хохотали… а потом так парадоксально и резко впали в депрессивное чувство. И ты, и я на сутки выпали из жизни. Почему?

Б. Пришло ощущение, будто я, смеясь над прочитанным, предавала себя ту, школьницу. То, над чем я смеюсь сейчас, совсем не смешно было той девочке.

О. Да, кстати, и моей девочке тоже. Поначалу казалось, что погружаюсь в воспоминания с удовольствием. А потом… Помню, как про физкультуру стали читать-рассматривать, началось это гнетущее беспокойство. Но давай по порядку, с самого начала. Почему, кстати, такое название? «Парта, фартук, два труда».

Б. Предыдущие две книги серии назывались «История нашего детства» и «История наших игрушек». Логичным выглядело бы продолжение ряда: «История нашей школы».

О: Звучит как отсылка, аналогия с культовой чёрной комедией «Карты, деньги, два ствола».

Б: Ход, чтобы считывался намек на стиль повествования? Легкая ирония с элементами черного юмора.

О: Ты видишь в тексте иронию? Я не очень. Если только кое-где во врезках, в этих вставных историях-воспоминаниях о школе Кима, Драгунского, Москвиной, Бородицкой и других. Однако их рассказы существуют отдельным слоем, повествование на них не завязано. Они такие как бы иллюстрации по каждой теме, кое-где чуть с «ералашинкой». А основной текст серьезен, как музей.

Б.: По интонации да, похоже на музей. Как по экспозиции водят. И мы идем, как послушные школьники. Вот, посмотрите, такие были парты, вот такие галстуки и звездочки, здесь рассказано, как и зачем собирали макулатуру, а вот так физкультурой занимались.

О.: Вся «экспозиция» собрана, как мозаика из разных кусочков, из школьных атрибутов и примет времени. А рассказы-воспоминания взяты как свидетельства эпохи.

Б: Получилась такая выставка отличительных черт советской школы. Очень красочная, затягивающая. Все сделано мастерски – и композиционно, и стилистически, и фактурно. Можно зависнуть надолго, пока разглядишь все «экспонаты»: текст, иллюстрации, врезки, сноски, пояснения.

Б: Видимо, дизайнерское решение призвано уравновесить общую энциклопедичность. Книга-то познавательная (даже названа «научно-популярное издание»).

О: То есть основная задача – рассказать о школе фактами: как, что, когда, где. А поскольку аудитория семейная, то хорошо бы всю эту сухую картину оживить чем-то. Истории-воспоминания писателей очень хорошо эту роль играют. Личные, памятные, местами забавные. Получается такой ностальгический ключ к читателю. Которым вдруг открывается дверь в ностальгию по советской школе. По-моему, на этой двери стоило бы написать «Не влезай, убьет».

Б: Ну, вообще-то в таком же ключе вся серия «Истории вещей» написана. Про детство, про игрушки, теперь вот про школу. Как будто про утраченный золотой век. Тебя не настораживает такое отношение?

О: В принципе, в самом чувстве ностальгии как таковом ничего плохого нет. Она возвращает нас к истокам, к ресурсу, если говорить на психологическом языке, укореняет в этом ресурсном состоянии, дает силы, энергию. То есть ностальгия, в сущности, полезна, если судить о ней с функциональной точки зрения. Почему же нас здесь так «ломает» от этого чувства?

Б: Потому что мы чувствуем подмену, наверное. Ностальгия вроде бы по детскому, по априори хорошему. Но! Наше школьное детство пришлось на советский период, на время господства идеологии, системы подавления всего творческого, присущего детству. Отсюда двойственное отношение к теме: смотрим вроде на детское, а сквозь него видим советское.

О.: Мы ведь тогда не осознавали, что период был советский. Мы были просто детьми. И в нас врастала эпоха как она есть.

Б: Но сейчас уже можем осознавать! Отделять мух от котлет, мертвое от живого. У меня есть один пример, очень показательный. Бабушка моей подруги говорила, что самое счастливое время её жизни – это война. Она была молода, влюблена, это был военно-полевой роман, и она была счастлива, понимаешь?

О: Ну и что? Это же не значит, что война – это счастье. Война – это смерть, страх и боль. Счастье – любовь, молодость, жизнь. Просто в её судьбе счастливый период первой любви пришелся на войну. Жизнь жительствует вопреки всему, даже на войне.

Б: Вот именно. Она была счастлива вопреки, а не благодаря. Вот точно так же мне бы хотелось развести детство и советскую школу! Потому что мое, например, детство кончилось, когда началась школа. Моя жизнь и школа сразу по ценностям, по мироощущению своему оказались несовместимы, и школа победила. Так что память о школе для меня – далеко не светлое чувство.

О. Поэтому и депрессия навалилась от этой книги? Довольно странный был психологический скачок. Из понятного в общем чувства светлой ностальгии по детству в какое-то беспросветное уныние. При том, что книга внешне спокойная, даже позитивная, а эти вставки-рассказы местами юморные. Смеялись ведь вроде от души!

Б: Непонятно было вначале, да? Почему мы не могли с этим тяжелым чувством справиться. Это о чем говорит?

О: Скорее всего, о том, что затронут какой-то травматический слой. Будто включили память о чем-то вытесненном.

Б: Вот именно, это называется – вспомнить все. Да, точно, вот так пахла столовая в школе, вот так стоял бюст Ленина на входе, а возле него пионерский караул по праздникам, вот так же висела стенгазета, такой же шваброй мыли пол дежурные по классу и т.д. Написано талантливо и до мелочей достоверно, прямо до запахов. И в памяти все это поднимается. Я вспомнила, как там пахло, кожей почувствовала школьное пространство, ту атмосферу – всё в мельчайших подробностях. И смеялась, там ведь есть над чем, в рассказах Кима, Драгунского. Но когда я книжку закрыла, на меня навалилось вот это чувство предательства. Горечь, обидная досада, что все же это какая-то недоправда.

О: То есть это настолько не сходится с твоей действительностью, с твоим представлением, воспоминаниями о школе?

Б: А с твоими сходится?

О: Нет, тоже нет. Причем в обоих слоях. Тяжело было вдвойне, и от предъявленных «экспонатов» эпохи, и от этих писем-свидетельств. Все, что касается основной «экспозиции», у меня ассоциируется с одним случаем. Я очень любила газету «Пионерская правда», выписывала ее и читала каждый день, делала из нее какие-то сообщения в школе, вырезки хранила. До одного прекрасного дня, пока в нашу школу не приехали корреспонденты этой самой газеты и не сделали репортаж о нас, учениках 5-го «Б» класса. Через неделю, предвкушая, я развернула номер с этим репортажем… и подорвалась, как «Титаник». Я уверена, что выведенные в этом репортаже картонные дети, которые выпрыгивают из класса на одной ноге «пистолетиком», делают зарядку на переменах и обсуждают горячо любимую стенгазету – все они когда-то встретят этих несчастных корреспондентов в аду, где предъявляют счет за лжесвидетельство и другие грехи. То есть, конечно, и зарядка, и стенгазета были в нашей жизни. Но совсем в ином виде. И воспринимались отнюдь не с энтузиазмом. И совсем не они составляли существо школьной жизни. То есть такое искажение там было, в этом репортаже, такое кривое зеркало, я помню, как страшно была разочарована. Передо мной тогда, наверное, первый раз лицом к лицу встали две правды – одна реальная, другая газетная.

Б: А как ты понимала действительность до этого? Я помню, что с малька видела подмену и обман.

О: Не знаю, я не видела никаких подмены и обмана. Потому что я была увлечена этим образом светлого будущего, которое мы строили, я верила, если я увижу какую-то несправедливость, я пойду, скажу, меня услышат, все изменится, и мир станет лучше. И во мне эту веру поддерживали взрослые. Они меня хвалили, говорили: «Оля-молодец», лили воду на эту мельницу.

Б: Родители или учителя?

О: Учителя. Еще разные там вожатые. Я же председатель совета отряда, член совета дружины. И я вспыхивала праведным гневом. Допустим, «как это ты не принесешь макулатуру? Все принесут, а ты не принесешь? А об отряде ты не подумал? Наш отряд ведь должен себя проявить с лучшей стороны. Неужели у тебя нет макулатуры дома? Пойди, значит, к соседям. Ну что ты, не можешь постараться для своего отряда. Как это ты, несознательный такой?» Вот это все. У меня не было ни тени сомнения, что есть абсолютная правда, ради которой мы стараемся. Я не задавалась вопросом, что это за правда, как она выглядит, что это за светлое будущее, как мы там будем жить. У меня был какой-то туманный образ, как и у многих, что есть какой-то двадцать первый век, в котором будут жить люди как в раю. Это был какой-то космос. Я же, как многие тогда, читала коммунистическую фантастику, типа Ефремова «Туманность Андромеды».  А пионерские книжки «Васек Трубачев и его товарищи» — там было все пропитано этим.

Б. Я их совсем не помню, видимо, меня миновали такие. У нас дома была классическая библиотека довольно большая, там ничего подобного не попадалось.

О.: Повезло тебе. Твой мозг остался сохранным. А я добывала книги в библиотеках, в школьной, в районной. И как Горький, многим обязана им, увы. У меня те книжки и сейчас стоят перед глазами, я помню обложку, шрифт, картинки. Я читала, перечитывала по десять раз все эти повести Валентины Осеевой. «Васек Трубачев и его товарищи», «Васек на фронте» и еще что-то. На взгляд ребенка там было все очень живое, в том числе конфликты, которые решались, конечно же, пионерским образом. В финале пионеры строят совместно школу. То есть в деталях давалась идеальная модель пионерского поведения. Которая, правда, никак не коррелировала с жизнью. И это меня очень удручало.

Б: То есть ты все-таки видела, понимала это?

О: Ну, я просто считала, что это я не в такой школе, среди не тех детей. А где-то, в других школах, все вот так и есть на самом деле.

Б: Характерная для советского сознания двойственность. Есть реальность, а есть где-то все эти парады, марши, лозунги и плакаты. Книга Лукьяновой тоже описывает не реальную советскую школу, а ее плакатную модель. Отчасти эта модель реализовывалась в действительности, отчасти оставалась благим намерением. В основном это касается так называемого «воспитательного компонента». О котором сейчас многие тоскуют, мол, раньше школа воспитывала, а сейчас…

О: Как раз сейчас лодка разворачивается в эту сторону. Уже развернулась. Мы же видим, куда нынешняя школа взяла курс. Социализм сменили на патриотизм. Парадигма вроде новая, а методы возвращают старые. Например, политруки в школах. Я, кстати, проводила политинформации, готовила краткие сводки о текущей мировой повестке. Гордилась собой в полной уверенности, что делаю очень полезное и нужное дело. И реально переживала за страну и ее сложное международное положение.

Б: Как тебя передернуло на командире с газетой! Мы открыли разворот про политинформацию – там командир отряда с газетой в руках стоит, а все дети его слушают.

О. Да, накрыли светлые воспоминания… как энергию детства, мою детскую заряженность, желание всем мира и добра, сливали как топливо в идеологическую машину.

Б: Книге, которая позиционируется как познавательная, полагается быть безоценочной?

О. Ну, нельзя сказать, что автор стремится давать какие-то оценки всему, о чем рассказывает. Она такой как бы беспристрастный фиксатор той действительности. Документирует фактуру.

Б: Я думаю, здесь есть определенное лукавство. Проблема ведь в отборе фактуры. О чем говорить. И как говорить тоже. Например, описание так называемых пионерских дел. Пионеры делали с октябрятами «полезные дела», пишет автор. Вот ты, как бывший командир отряда, предводитель, скажи, в чем конкретно заключалось «пионерское дело»?

О: Да не было никакого пионерского дела как миссии. Были отдельные дела, делишки. Были сборы макулатуры, или нам говорили: «Вы должны шефствовать над малышами».

Б: Это общие слова, а что конкретно стоит за ними?

О: О да, помню, как пыхтела в четвертом классе, что я должна прийти к малышам в первый класс и что-то там с ними такое делать. То есть задачу мне ставили – шефствовать. А как, зачем, о чем шефствовать, никто не объяснял. Я сама себе придумывала, что я должна делать с ними. Первым делом решила, что я должна следить у них за успеваемостью или как-то чтобы они дружили.

Б: «Как-то чтобы они дружили» – отлично, это из тебя сегодняшней сказала та девочка, которая ломала голову, как шефствовать над октябрятами. Дружба была такой абстрактный растиражированный стереотип. И в книге иллюстрация приводится без пояснений: «октябрята – дружные ребята». Это же прекрасный лозунг! Что плохого в дружбе?

О: Думаю, ты тоже видишь тут подмену. Дружба – свободное дело. А в этой схеме октябрята были должны дружить. Ключевое слово какое? Должны. Хочешь не хочешь — дружи, ибо октябрята. Я считаю, детям важно показывать этот контекст. По правилам советской реальности у тебя нет выбора. Ты всегда и всем должен, а прикрывается это понятием дружбы. И это все транслируется детям вот этим самым лозунгом.

Б: Да, дети верят в слова.

О: Я истово во все это верила. И бралась за все эти «пионерские дела», и постоянно была общественно нагружена. Мне мама даже говорила: «Чем ты там таким занимаешься, что домой не идешь? Что тебе там дороже дома?»

Б: Но, могут сказать, разве плохо, что школа помогает ребенку развивать социальные навыки, как сейчас говорят, лидерские качества? У тебя же явная была склонность к лидерству, организаторские способности. Школа дала тебе возможность вырастить их, то есть помогла, получается, в личностном плане?

О: В личностном плане советская школа меня не вырастила, а развратила. Карьера моя началась с командира звездочки, а затем с первого по седьмой класс я была несменяемым командиром отряда. Система дала мне полный карт-бланш на то, чтобы удовлетворить потребность в командовании другими. Хотя я гордилась своим отрядом, чувствовала за него ответственность, занималась с отстающими, организовывала сборы макулатуры, придумывала что-то для малышей.

Б. Вот опять, кажется, что в этом плохого? Хорошо же, когда старшие занимаются с младшими, скажут.

О. Сейчас, когда я оглядываюсь туда, я вижу, что это была не только показуха, но еще и полная свобода и неуправляемость власти. Не было абсолютно никакого руководства моим командованием. Как, например, я подтягивала успеваемость? Я подходила к «двоечникам» и прямо требовала, что они должны свою двойку исправить. Требовала, оставляла после уроков, приходила домой к ним заниматься. Иначе ты позоришь нашу звездочку, наше звено, наш отряд. Причем ни тени сомнения у меня не было в правомочности своей оценки и намерения. Представь, к тебе вот сейчас придет коллега и скажет: «А ну-ка, Белла, подтянитесь! Что-то вы непродуктивно работаете, позорите наш отдел и вообще организацию».

Б: Да уж… однако некоторые и сейчас считают, что это нормально, молодец, так и надо, и вообще что в этом плохого. А ты злоупотребляла властью?

О: Не помню, но думаю, что злоупотребляла. Не зря же у меня не было в классе друзей. Одноклассники от меня не то чтобы бегали, но явно не хотели включать в свои дела и игры. Хотя и бегали, бывало. Я помню день рождения мальчика, в которого была влюблена, мы с ним за одной партой сидели. Все пошли к нему в гости тайком от меня. В их глазах я была выскочкой, надсмотрщиком, который не про дружбу, не про отношения, а про какой-то дурацкий никому не нужный пафос и контроль.

Б. А ты такая функция этого пафоса и контроля.

О. Но я же этого не понимала. Я была еще девочка наивная, которая хочет светлого будущего для всех, а учителя и вожатые вкладывали ей в голову какие-то конструкции, что это надо делать вот такими методами. И я была горда собой, что я делаю важное и нужное дело пионерское, что ради этого дела можно и нужно жертвовать личными интересами. Идеалом у меня были пионеры-герои. Представляешь? Марат Казей и прочие. Я считаю, что это уже достаточный разврат.

Б. Почему? Что плохого в Марате Казее? Отличный парень, крепкий, как скала.

О. Потому, что любая идеализация кончается плохо рано или поздно. Я отлично помню, как в седьмом классе вся эта идеологическая конструкция из пропагандистских штук, льющихся из системы, рухнула мне на голову. И живого места не осталось от этой девочки, которая любила и верила в светлое будущее и в святость жертвы ради него. Всё обрушилось, сгорело сизым пламенем! Мне ужасно жаль ее, понимаешь? Ведь на пепелище этом возрос махровейший цинизм, когда все обнаружилось, оказалось неправдой, туфтой.

Б: Ты имеешь в виду начало перестройки?

О: Да. В какой-то момент я вдруг поняла, увидела, что это полная никому не нужная ахинея, все эти пионерские собрания, речевки, марши, где я ору: «Отряд, стройся! Песню запевай!» Вся деятельность, которой я занималась с упоением шесть лет, вдруг как зомби восстала из ада и прошипела мне: «Слышите меня, бандерлоги?» А я зверек, который слушает и смотрит в пасть змею – ну все, трубец тебе пришел.

Б. То есть ты только тогда увидела: «Ах так, вы мне врали!»

О. Да. Ну и пошли тогда нах, сказала я им всем. В смысле системе.

Б: И что тогда? Как твой класс? Они стали с тобой общаться после этого?

О: Только после того, как я слилась с ними, как я стала такой же, как они. Забивать на учебу, курить, уходить с уроков, тусоваться с ними, интересоваться «разлагающей музыкой с запада» – у меня появился магнитофон, я приносила его в школу, гоняла кассеты. В общем, «переобулась» я довольно шустро.

Б: Может, у тебя на место прежнего горения пришло что-то новое?

О: Нет. Ничего. Обвалилось все и погребло меня. Уже была какая-то другая я, которая теперь смотрела на все цинично и вела себя соответственно. Через год оказалась на учете в милиции. Следующий шаг был бы исправительное учреждение.

Б. Мне видится, что рассказами о дружных октябрятах и пионерах-примерах эта книга сегодня может лить воду на ту же мельницу. На идеализацию воспитательной функции советской школы. Надо сказать, об образовательном процессе в книге говорится очень мало, гораздо большее внимание автор уделила воспитательному аспекту, приемам социализации детей в советском обществе.

О: Но давайте посмотрим, что это за социализация была, что она транслировала детям?

Б: Прежде всего ту самую двойственность, разделение на жизнь реальную и идеальную, плакатную, которая как раз явлена в книге. И соответственно, правила двойной морали. Старшеклассники могли на переменах ловить младших школьников и трясти из них мелочь, как из буратин, могли прикрываться ими, как подушками, в своих «боевых» играх. А на уроке идет рассказ из правильной книжки о том, что надо маленьких не обижать и старших уважать. И дальше что? Дальше вывод, что нравственные ориентиры – это все неправда. Однако если я не сдам экзамен по нравственным ориентирам, то выше по лестнице не поднимусь. Мне нужно сдать экзамен, но одновременно держать в уме, что все это не имеет никакого отношения к жизни.

О: Ты не просто это держишь в уме. Ты настолько привыкаешь жить в этом двойственном состоянии, что никаких проблем не составляет переключаться. Если тебя учитель ловит за пуговицу в коридоре и спрашивает тебя: «Скажи мне, девочка, надо помогать старшим?» Ты, конечно, на голубом глазу, не соврамши скажешь: «Конечно, надо». Потому что это же учитель, это та часть твоей реальности, к которой именно это правило относится, и ты это правило выучила. Но когда ты побежишь дальше и получишь от какого-то мальчика пинок, щипок или он залезет тебе под юбку, то ты к этому отнесешься как к норме другой реальности, в которой ты на самом деле живешь и в которой ты не можешь пойти пожаловаться на своего обидчика, тебе даже в голову это не приходит. Ведь эти миры не сходятся, ты это знаешь. И знаешь, что никто из взрослых никогда не попробует взглянуть на реальность и как-то о ней с тобой поговорить.

Б: Конечно, школа же выстроена взрослыми, они и обслуживают ее. В какой-то момент ты понимаешь, что идея о всеобщей справедливости, о светлом и прекрасном будущем в итоге порождает систему, где все построено на несправедливости и насилии. И оба мира прекрасно уживаются в твоей голове. Вот она, социализация, идеологическое воспитание, моральный облик советского школьника. Шизофрения на подходе.

О.: Кроме идеологического, было еще так называемое «трудовое воспитание». Которое книга Лукьяновой преподносит тоже как лубочную сценку: хорошие девочки приготовили, накрыли, позвали мальчиков, дружно пообедали, вежливо сказали друг другу спасибо и разошлись. И никто никого не зажал, простите, в коридоре, не залез под юбку.

Б: Да, идеальная картинка, отвлеченная от жизни. Мальчики в синих халатах, в беретиках, девочки в фартуках. Это все опять внешнее, милое, действительно лубочное. Обложка. Но как же трудно и неприятно вспоминать о том, что было внутри, под обложкой. О содержании. Чем школьная жизнь была наполнена в реальности. А об этом сказано совсем немного, вскользь, чуть-чуть.

О: Я бы уточнила – не сказано вообще.

Б: Говорится кое-что, в основном, о вещах бытовых, но говорится очень поверхностно, хотя подается как рассказ без прикрас. Допустим, в книге есть упоминание, что еда в школьной столовой была несъедобной. И поэтому школьники покупали в буфете булочки. Эти самые булочки – хороший пример того, как можно что-то показать и скрыть одновременно. Вообще-то за этим фактом покупки булочек можно увидеть целое полотно, характеризующее эпоху.

О. Да! Ключевое явление времени – очередь. Почему-то не названное, не явленное в книге о школе того времени.

Б. При том, что это была повсеместная картина. Как это выглядит? За булочками на перемене выстраивается очередь. Младшие приходят с начала перемены и честно стоят. То есть действуют как законопослушные граждане. Но в конце перемены прибегают старшеклассники, расталкивают малышей и набирают себе булки, а младшим приходится ждать, часто до самого звонка на урок. Но урок уже состоялся: запомни, ученик, младшему-слабому придется стоять в очереди в ожидании того, что старший и сильный получит без очереди. Затем старшеклассник еще и успеет на урок, а младший нет, и ему прилетит за опоздание: «на урок вовремя надо приходить». В очереди стоял? Меньше надо бегать на перемене, если хочешь поесть, иди сразу стоять в очереди, чтобы не опаздывать на урок. Но я же так и делал, я все делал честно, а нарушил закон старшеклассник, который получил и пирожок, и одобрение – пришел вовремя, не опоздал, к тому же сыт.

О.: А взрослые – учителя, буфетчицы, уборщицы – эту несправедливость, как правило, игнорировали.

Б: В книжке Лукьяновой это описано иронично, будто ничего особенного здесь нет – выкинули из очереди, обидно, ну что ж поделать. Однако, если задуматься, эта ситуация в реальности довольна травматична. Она приучает: если ты будешь законопослушным гражданином и будешь стоять в своей очереди за пирожком молча, то не факт, что тебе что-то достанется. Но другого пути у тебя все равно нет. Такой опыт выученной беспомощности. Привыкай жить по-советски, в жизни пригодится.

О: Мама рассказывала, как она стояла в очереди в «Детский мир» за сапогами нам с братом, а потом прибегала на работу, и начальница ее штрафовала за то, что она опоздала, пока стояла за дефицитом.

Б.: В книге про дефицит, кстати, тоже ни слова. Хотя этот самый дефицит тоже определял очень важные сферы жизни, в том числе в школе. Не сказано, например, что в школьных туалетах никогда не было туалетной бумаги. И спрашивается, что делал пионер-всем-пример в этой непростой ситуации? Я провела небольшой опрос среди знакомых, в их школах никогда туалетной бумаги не было. Один пионер мне сказал, что он «по большому» ни разу не сходил в школе. За десять лет.

О. Как ему это удалось?

Б. Он, оказывается, жил рядом и, если надо покакать, ходил домой. Я жила далеко, мне так не повезло. Поэтому, когда мне родители читали известную сцену из «Гаргантюа и Пантагрюэля», я воспринимала её как обмен опытом.

О. Я думаю, про школьные туалеты в ностальгической книжке ничего не написано, потому что эта тема из табуированных в детской литературе. Наряду с другими: секс, смерть, гендерные вопросы.

Б. Ханжество в нашей детской литературе, да, это больной вопрос. Отечественные детские книги (в отличие от зарубежных) такие темы сегодня обходят. Исключений – по пальцам пересчитать, в основном познавательные. А художественных практически не найти. У Аси Петровой мне недавно в ее новом сборнике попался чудесный рассказ «Я хочу какать». Учительница закатывает глаза и бежит к директору от признания ученика, по какой надобности ему приспичило выйти с урока. Директор же, в отличие от учительницы, человек современный, он советует мальчику просто не говорить с ней «о таких вещах».

О.: В книге Лукьяновой есть на эту тему несколько интересных примеров. Вспоминает Марина Бородицкая: «Одна девочка просилась в туалет, а потом сказала: “Ой, я описалась”. И к этому В.С. отнеслась спокойно. Просто сказала: ”Пересядь на другую скамеечку, там нет лужи”. А на перемене отпустила ее домой переодеться». Здесь поражает отношение, с которым описана ситуация: не возмущение насилием, а благодарность за его прекращение. Какой-то стокгольмский синдром.

Б.: «Скамеечка» еще тут показательное слово.  Страсть к уменьшительно-ласкательным суффиксам в детской теме будто сглаживает или маскирует жестокость взрослого.

О.: Нежный зверь. Выглядит так же неуместно, как ирония в высказываниях на острую, болевую тему.

Б.: Да, вот эта ироничность высказывания. Светлая улыбка должна не сходить с уст взрослого, который читает ребенку эту книгу и вспоминает свой школьный опыт. Вот почему такая отсылка названия книги к комедийному жанру. На это работают врезки, воспоминания поэтов и писателей: Ким, Москвина, Драгунский… Как они свои истории школьного детства рассказывают, живые, реальные, в основном забавные. Прямо ощущение, что задача такая стоит – позабавить читателя. Вроде как давайте вспомним дружные школьные годы и вместе посмеемся, какие мы были тогда смешные, как мы в чем-то заблуждались, но в целом были хорошими и добрыми.

О.: Будто автор пытается нас через смех примирить с этим непростым опытом.

Б.: В этой попытке, кстати, видна двойственность, какое-то явное «за скобками». Истории вроде бы в целом веселые. Однако в них звучит-таки драматическая нота, прорывается, как ни прячь ее в забавную обложку: «На уроках В. С. ругала тех, кто не сходил вовремя в туалет. В следующий раз попрошу родителей, чтобы горшок тебе в школу давали» (Марина Бородицкая); «Физра для меня стала источником ужаса и комплексов на всю жизнь» (Ксения Ларина); «Этот страшный случай лег в основу моего рассказа “Пирамида” (Марина Москвина); «Учительница говорила про одного мальчика, что отправит его в школу «для особо одаренных”» (Денис Драгунский); «Мальчика исключали из пионеров, заставляли его снять галстук, он не захотел и убежал, мы погнались за ним, прижали в подворотне, стали срывать с него галстук» (Денис Драгунский).

О.: Это же явные свидетельства о драмах. Каждый эпизод сквозь иронию сообщает нам о пережитом травматическом событии, даже если оно осталось не осознанным.

Б.: Для меня эти «смешные» рассказы – ошибка выживших. Тех, кто не сломался под гнетом системы благодаря поддержке адекватного взрослого рядом. Им повезло, они сохранили личность, они могут посмеяться там, где у них болит. Другие, кто не выжил, молчат, они не стали детскими писателями и поэтами. Они стали безмолвными строителями коммунизма, невротиками, возможно, невротизируют сейчас своих детей, близких, спились или еще как-то упокоились где-то, так и не дождавшись обещанного лучезарного светлого будущего. И давайте теперь над общей травмой посмеемся? Эта тема толком не звучала еще в широкой аудитории, не осмыслена, не отрефлексирована, не отболела. О том, что это был за социальный эксперимент. О том, как ребенка ломала советская воспитательная система. О том, как отдельные учителя и дети оставались личностями и выживали вопреки системе. Уместна ли в этой теме комедия?

О.: Задумка, возможно, была – рассказать о школе без прикрас, как оно было на самом деле, но сквозь смягчающую призму юмора. Не исключено, что многим читателям нравится такой подход. Все мы помним «Ералаш», все любили его и растаскивали на цитаты. И жанр юмористического рассказа на школьную тему у нас в литературе за советское и постсоветское время отработан до хруста.

Б.: Как-то в последнее время совсем не хочется смеяться над тем, что делается в школьных стенах. Я вижу, что школа все так же встраивает детей в систему, съедая любопытных колобков, заряженных страстью познания и верой в жизнь, в добро, в справедливость, делая из них таких же, как мы с тобой…

О.: Каких?

Б.: Ну какие мы… Циничные и одновременно запуганные, с трудом осмеливающиеся сказать свое слово, сто раз еще подумав, имею ли я право. А я помню, как хотела учиться, как бежала в школу в первый класс, у меня был большой, как сейчас бы сказали, познавательный интерес. И что? В первом же классе я стала колышницей. У Лукьяновой там есть воспоминание Драгунского: «У нас были не только двоечники, но даже одна колышница, она получала колы». Это вот я такая колышница была.

О. Слово-то какое…  А как так получилось?

Б. Случился конфликт с учительницей, почему-то она невзлюбила меня с самого начала. А я боролась с несправедливым отношением по-детски, наивно и глупо. Саботировала, сдавала каждый раз чистую тетрадь вместо домашнего задания. И закономерно каждый день получала единицу. Она ставила меня перед классом и начинала отчитывать, острить, чтобы надо мной смеялись. Комедию устраивала для всех. Сначала я плакала от обиды. А потом мне стало пофиг, я стояла, молчала и про себя пела, тогда песня Боярского была в моде: «Все пройдет, и печаль, и радость. Все пройдет, так устроен свет», – я еще не знала тогда, что это слова из Библии. Когда в моей памяти всплывает эта картина, в ней нет места иронии и доброй ностальгической усмешке.

О. Сейчас бы сказали «буллинг». Она же тебя откровенно буллила, учительница первая твоя.

Б. Потом мы переехали, я ушла из этой школы. А спустя два года там девочка покончила с собой. Ей почему-то часто нужно было в туалет ходить, и еще она полная была. Достаточно, чтобы её затравили. Она выкинулась с балкона своего дома, с видом на школьный двор. А я, когда узнала об этом, сразу про себя в младших классах вспомнила. Думаю, меня бы тоже потом дети начали травить, приучила же их учительница смеяться над моими колами. Может, и для меня через несколько лет балкон стал бы единственным выходом. Я помню, у меня мелькнула мысль сигануть с 13-го этажа. На счастье, со мной уже были слова: «Всё пройдет, и печаль и радость».

О. Понятно, почему ты не ностальгируешь по тому времени.

Б. Я счастлива, что это время прошло для меня навсегда. Я бы очень хотела, чтобы оно прошло для всех, чтобы больше ни один ребенок не попал в эту систему. Но мы знаем, что школа продолжает и сейчас оставаться такой же, и такими же делает нынешних детей.

О.: Это называется – мы отдаем детей в общеобразовательную школу, чтобы их социализировать, чтобы они не росли рафинированными и знакомились с детства с трудностями реальной жизни.

Б.: Интересно, да? В выборе между школой или домашним обучением выбирают школу, исходя из позиции: пусть ребенок социализируется.

О. Пусть, думаем мы, он знает правду жизни.

Б. А на литературном поле мы правду жизни не хотим видеть! Нет, мы выбираем идеализировать реальность, чтобы «не травмировать детей». Тогда литература для детей – это не про жизнь. Наши дети не будут знать, как себя вести в ситуации беспомощности, травли, унижения. Поколение за поколением дети растут все в том же расщеплении и насилии. И, получается, детская литература обслуживает эту травматизацию? Присыпает ее шутками, чтобы быстрее рубцевалось и не так болело?

О.: А может быть, смех берется как один из способов примириться с чем-то тяжелым или невыносимым?  Такой общественно разрешенный способ, в отличие от разрыдаться. Рыдать нынешнее общество устало и намерение к рыданиям порицает. А смех – легитимен.

Б.: Почему в нас сидит запрет на тему детской боли, детского страха? Почему мы хотим смягчить тот травмирующий опыт, которым делимся со своими детьми?

О.: Я бы спросила – почему мы этим опытом не особо-то и делимся?

Б.:. А когда стало не принято вообще говорить о важном, о сущностном? Со времен репрессий, начала ГУЛАГа, когда царил страх перед репрессивной системой. Он породил привычку скрывать и молчать.

О.: Да, помню, свекровь рассказала историю своего отца только перед самой смертью. Всю жизнь молчала, с детства пронесла, что нельзя говорить об отце. Он был репрессирован, осужден, сидел за какие-то «грехи» перед советской властью.

Б.: Если вдуматься, если вспомнить, что в советские годы сидело, как говорят, полстраны, мы живем с общественным сознанием зэков, мы до сих пор носители этого сознания. И, судя по всему, не собираемся расставаться с ним. Вектор такой социализации тогда в том, что ребенок из школы выходит в мир с лагерной установкой: «Не верь, не бойся, не проси».

О.: Получается, смех не исцеляет, а примиряет нас с грехами системы? Вместо того, чтобы говорить о них и вскрывать эти гнойники, мы иронизируем и залепляем пластырем?

Б: Увы, в «Истории нашей школы» вскрытия не происходит. Несмотря на насыщенность книги деталями-приметами эпохи, настоящий советский мир в ней не виден. Книга не дает объемную картину, не дает ощущения мира.

О.: Книга дает миф. Были пионеры и были пионеры-герои. Без подробностей и без взгляда в реальность.

Б.: Но если мы не говорим об этой реальности, мы рафинируем советскую действительность.

О: Иллюстрации в книге, кстати, очень поддерживают эту рафинированность. Оформление очень позитивное, пусть и несколько лубочное. Девочки в фартуках, санитары с красными повязками, в классе цветы повсюду.

Б: Да, иллюстрации качественные. Мне они не кажутся лубочными. Это очень стильная и сильная книга. На полном серьезе. Глянцевая, дизайнерская, отлично написанная. Но от этого мне и страшно. И я не понимаю – зачем мы это делаем сейчас? Благодаря этим красивостям те, кто не был там, думают, во-первых, что история русской школы равна истории советской школы, а во-вторых, что в советской школе было не хуже, чем у нас. Ну да, в бытовом смысле, может, похуже. Ну да, цвет стен такой тускловат, но ничего, даже смотрится. Ну, бюст Ленина стоит, ну и что? Он же не кусается. Вот такая получается примирительная вроде бы интонация. Кот Леопольд здесь такой будто выходит: «Ребята, давайте жить дружно!» Прошлое не ужасно, обнимемся с ним. И забудем, что оно было с фальшивым фасадом.

О: Но может, так и надо, спросят читатели? Ну, было и было. Чего счеты предъявлять прошлому? Надо жить настоящим, смотреть в будущее.

Б. Нет, увы. Давно известно, забвение нивелирует все прозрения, которые были выстраданы. Память уходит, и стираются ориентиры. Вот уже нынешние школьники видят в СССР заповедник сказок какой-то. Я знаю, что сейчас многие молодые люди не против туда вернуться. «А что там было плохого?» – искренне спрашивают. О репрессиях сталинского времени рассуждают математически: пострадало два процента населения, не такая уж большая цена за территориальную целостность, за бесплатное жилье для всех, за бесплатное образование и медицину для всех, за примерно равный уровень зарплат по всей стране и обязательное трудоустройство по специальности. Я не знаю, откуда у них такая статистика, но речь ведь не об этом. Они не видят в самих механизмах общества, насилующего личность, ничего плохого. Для них карательные меры, возмездие за инаковость, оправданы. Диссиденты, по их мнению, странные люди с неустойчивой психикой.

О.: Ну а что, скажут нам, не все же советские школьники страдали, были же и нормальные школы, нормальные учителя.

Б.: Нормальные учителя были, и учили они хорошо, но они работали вопреки системе советского воспитания, а не благодаря ей. Наш обывательский ироничный разговор о советской травме, в том числе и школьной травме, большая подмена. Мы как на маскараде шьем детишкам костюмчики и разыгрываем спектакль. Вот Машенька идет, а вот Мишка идет: «рррр!» – ой как страшно. Это упрощение и уплощение разговора о том, что в самом деле было страшной действительностью.

О.: Вот почему пугает ностальгия. Опасность, что передается лояльность ко всему советскому.

Б.: Есть уже не только лояльность, но и фанатизм. Один знакомый мальчик пожелал на день рождения торт с рисунком советского герба. И получил – в подарок от родителей! Мальчик увлечен историей, будущий дипломат.

О: Интересный мальчик.

Б: Плод, так сказать, вполне созревший.

О.: Мне кажется, этот торт с советским гербом из глазури – отличная метафора. К чему лить слезы, пусть нам всем будет сладко!

Б.: И пусть эта собака меня не укусит.

О.: Пусть.