О пионерском лагере

Выпуск №15

Автор: Саша Бром

 

Очень хорошо помню чувство, которое впервые посетило меня именно там, в пионерском лагере. Это было предощущение безграничного, всепоглощающего вселенского счастья, которое еще не случилось, а ждет впереди и будет согревать во взрослой жизни. Не острая радость момента, а твердая уверенность в волшебном будущем, совсем невидимом сейчас, неосязаемом в этом обжигающем крымском полдне.

 

10.

Мы жили скромно, как и большинство советских людей, и, если переводить счастье в расхожие тогда «сокровища» типа магнитофона, джинсов, каких-то обеспеченных родственников с чеками из «Березки», то ничего этого не было, а моей мечтой была всего лишь собака колли и пианино, на которое у родителей не было денег.

Но зато у них была возможность взять путевку на море в пионерский лагерь «Чайка».

Не помню, хотела ли я в лагерь, но помню, как мы вышли из дома и сидим на остановке автобуса. Я в обязательной форме с алым галстуком, папа с моим чемоданом, мама с сумкой, в которой лежит запеченная буженина.

На вокзале нас ждет специальный поезд, где за сутки предстоит познакомиться, подружиться и рассказать друг другу все существующие детские страшилки и анекдоты.

Мне десять лет, я первый раз еду без взрослых так далеко, и мамина буженина почему-то кажется ужасно постыдной. Вообще вся еда, завернутая в тряпочки, кульки, пакетики кажется досадной помехой на пути ко взрослой интеллектуальной беседе про черную руку и Волгу, которая забирает зазевавшихся детей.

Кто-то угощает меня дежурной куриной ножкой, кто-то расщедривается на вареное яйцо, и я, словно Остап Бендер, обманом проникший в литерный поезд, аккуратно и смущаясь, ем чужую еду, стесняясь разворачивать свою. Почему я стесняюсь, не знаю, но кажется верхом позора доставать свои сумки. Поэтому, когда мы подъезжаем к Евпатории, я просто вытряхиваю продукты в мусорку возле туалета и, свободно вздохнув, ступаю на привольный крымский вокзал.

 

Территория лагеря огромна и похожа на отдельную планету со слегка обшарпанными корпусами, благоухающими клумбами роз и жесткой травой, прорастающей в горячее песчаное море. Оно обрывается у настоящего моря, которое, как кажется, не имеет ни конца ни края и представляет собой гигантское разумное существо. С ним можно говорить, сидя на берегу, а можно плыть и мысленно рассказывать о мелких неурядицах и незначительных своих бедах. Здесь все становится мелким и незначительным. Море успокаивает, дарит любовь, утешает и гладит солеными руками, моргая далекими огнями кораблей. До сих пор никакое другое, а только наше Черное море остается для меня живым и, приезжая, я выбираю момент и уплываю одна. Далеко-далеко, так, чтобы все печали превратились в незначительные неурядицы.

 

В лагере мы живем в палатах, где у шкафов выломаны полки, в тумбочках нет дверей, а подушки испещрены такой летописью встреч и расставаний предыдущих смен, что непонятно, какого цвета они были изначально. Мне удается занять козырное место у окна, ночью я накрываюсь одеялом и слушаю, как всхлипывают мои соседки по кроватям.

Плачут все. И я тоже. Это как бы негласный вечерний ритуал отхода ко сну. Мы еще маленькие и скучаем по дому, но утром все делают вид, что ничего не было.

Утром некогда горевать, солнце уже крадется над морем, потихоньку раскаляя пляжный песок. И сразу же после того, как отыграет позывной горна, на полную мощность всех лагерных динамиков врубают самую настоящую, всамделишную песню группы Europe – The Final Countdown.

Мы стоим у окон и смотрим на соседний корпус. Там живут взрослые девочки, и нам видно, как они в ночнушках спрыгивают с кроватей, хватают невидимые простому человеку гитары и начинают запилы, вращая длинными волосами.

Мне кажется, такого потом никогда больше не будет ни у какого детского лагеря, как было у нас в те времена, когда перестройка начала уже перестраивать все вокруг, и легкая рука веселого хаоса коснулась всего, до чего могла дотянуться.

 

Мне нравится собираться по вечерам на отрядные посиделки, ходить строем в баню, особенно нравится ходить строем на дискотеки. Мама сшила мне модные белые штаны-бананы, к ним синяя в белую полоску кофта, и я кажусь себе абсолютно неотразимой.

Не нравится мне дикий голод, который терзает всех без исключения, особенно сильно по вечерам.

У столовой всегда столпотворение. Мальчишки протискиваются к закрытым дверям, и, когда повара отпирают замок стеклянной крепости, несутся сломя головы и хватают весь хлеб, который рассчитан на один стол из восьми человек. Пробежав по столовой, самые ушлые набивают карманы, панамки, суют хлеб за шиворот и в таком виде утаскивают после обеда к себе в палаты. Остальные, зашедшие после хлебных пиратов, довольствуются жиденьким супом, но потом голод становится настолько нестерпимым, что я научаюсь влезать между ушлыми мальчишками и врываться в столовку наравне с ними.

Украденный хлеб мы сушим на балконе, раскладывая на полу кусочки серого кирпича и отгоняя наглых ласточек, которые имеют виды на наши сокровища.

Еще досадно, что купаться можно строго по времени в ограниченном буйками мелководье не больше десяти минут и только разбившись на «десятки».

– Внимание, первая десятка, построились! – кричит вожатый.

Это те глупые, недальновидные люди, которые идут в море сразу по прибытии на пляж. Потом пойдет вторая десятка, я же внезапно осознаю, что ожидание отложенного наслаждения это в какой-то степени тоже наслаждение. Вот первые нетерпеливые дурачки уже возвращаются, сверкая каплями на загорелой коже, а я черчу в песке замысловатые линии, медленно раскаляюсь и жду своего часа.

Навесов на пляже нет, и регулярное ожидание наслаждения под термоядерным солнцем служит нехорошую службу, однажды утром я не могу занять свой пост у окна, чтобы смотреть на танцы в соседнем корпусе. Я вообще не могу встать от слабости и почти не могу говорить. Приезжает скорая и увозит в изолятор.

Голод куда-то отступает, аппетита нет совсем, а строгая не помню кто (надзирательница?) заставляет съедать все до конца, разрешая забрать булочку с полдника к себе в комнату. Я знаю, что скоро она придет и проверит, съела ли я булочку, и не придумываю ничего лучше, чем утопить булку в унитазе. Булка размокает, растет на глазах и превращается в какого-то монстра с раззявленными губищами, словно говорящими мне: сейчас она зайдет, и ты опозоришься, ахахахааа. Я с ужасом толкаю булку обратно в трубу, она растет, я рву ее на части. За дверью уже слышны шаги злой тетки. Тогда, чуть ли не до локтя провалившись в канализацию, я наконец уничтожаю следы своего преступления и обессиленно кидаюсь на постель.

 

Болею я долго и с приключениями. Один раз со стороны благоухающих роз в открытое окно заходит Госпожа Саранча. С большой буквы, потому что это невероятно страшное существо ростом с небольшую кошку, только с суставчатыми ногами, круглыми бездушными глазами-бусинами и телескопическими усами. Сначала я вижу эти антенны, внезапно вырастающие из-за моей тумбочки. Антенны растут и растут, и чем они выше, тем ниже проваливается мое сердце. В итоге я с визгом выбегаю из палаты и, на мое счастье, встречаю в коридоре бокса безымянную девочку Которая Не Боится. Девочка снимает тапок и решительно заходит в мою комнату. Я стою за дверью, не в силах даже представить, как ЭТО можно не просто не бояться, а еще и убить!

В столовой бокса безымянный мальчик, проходя мимо со стулом, переворачивает его, чтоб пронести над столами, и тяжелое деревянное сиденье, не прикрученное ничем, плашмя падает на мою и без того ушибленную солнцем голову. Мне кажется, что у меня двоится в глазах, а звон слышен по всему изолятору, но я только улыбаюсь, скриплю зубами и молчу. Ну как бы, а что тут скажешь, неприятности случаются, иными словами – шит хеппенс.

После, лежа в кровати, рассматриваю стену в том месте, где виднеется квадратик вызова медсестры. Там даже еще есть красная кнопка самого вызова, но остальные части отодраны и вырваны с мясом. Видны проводки, железные детальки, какие-то гвоздики. Моя рука, сама по себе тянется в направлении красного выпуклого круга. Это так по-взрослому, кажется мне, просто взять и вызвать медсестру, как в настоящих больницах, которые я видела в фильмах. Там какой-нибудь тяжело больной высохший человек из последних сил тянется к заветной кнопке и, обескровленный, падает на подушки. Интересно, а что будет, если я на нее нажму, думаю я, чувствуя себя немного, как в кино. И нажимаю.

Здесь я, видимо, ненадолго потеряла сознание, потому что часть времени выпала из памяти, и я очнулась с онемевшей по плечо и почему-то, как я помню, синей рукой. Или это уже в фильме режиссер придумал мне синюю руку, чтобы сделать картинку поярче. Не знаю точно, но, как и положено хорошему актеру, я и тут не возмущаюсь и никому ничего не говорю.

 

11.

На следующий год я опять болею и не могу встать с кровати, но в изолятор меня уже не везут, оставляют в палате, и проведать меня, о чудо, приходит вожатый с прошлого года, когда я была девочкой, которая сушила сухари.

Вожатый Саид Ахмедович похож на пожилого восточного мудреца, только что не в чалме. Он такой добрый, что его любят все люди, какие только есть на земле, так кажется мне.

Восточный мудрец приносит половинку от ломтика черного бородинского хлеба, намазанную – невероятная роскошь – сливочным маслом. Где-то на очень сильно заднем плане моих мыслей вдруг проносится не по годам взрослая тень сомнения. Я невольно представляю, как в очень тайной, спрятанной от посторонних глаз комнате, в самый самый наитишайший из всех тихих часов час, вожатые собираются своим тесным кругом и, хихикая и сально блестя глазами, жонглируют невесть откуда взявшимися кирпичами бородинского, щедро обмазывая их отборнейшим сливочным маслом.

Но картинка эта мгновенно вытесняется радостью от того, что любимый всем лагерем вожатый помнит и навещает малявку меня.

 

12.

Отдельный и до сих пор не понятый мною вопрос – почему почти все вожатые в нашем лагере были из южных республик? Какое-то непонятное распределение педагогических вузов закинуло в Евпаторию немолодого Саида Ахмедовича с его сыном, а на следующий год нам повезло еще больше. Оба два положенных вожатых были юными парнями-студентами. Звали их Максуд и Махмуд.

Они были бесконечно добры, неторопливы и меланхоличны. Мы их обожали всем отрядом. Помню, когда приехали домой и повисли, прощаясь, на перроне сначала на Максуде, а потом на Махмуде встречающая меня мама побледнела и сказала:

– А это кто?

– Ну мам, это же Махмуд! – воскликнула я.

– Какой Махмуд? – осторожно спросила мама.

– Наш вожатый, господи!

– Но..э..у тебя же все хорошо? – проблеяла мама.

– Конечно, у меня все было хорошо.

 

Да, все было отлично, но вот в двенадцать лет ходить строем уже стало не так весело. Хотелось иметь возможность хотя бы иногда уединиться и побыть одной.

Во-первых, меня очень занимал и волновал тот факт, что в месте, где еще недавно ничего не было, вдруг внезапно обнаружились пара волосков. Все это требовало пристального изучения, но распирало меня поизучать отчего-то всегда во время тихого часа.

Что делать, когда вокруг лежит толпа людей, которые делают все что угодно, но только не спят? Я придумала натягивать на себя простыню так, чтобы она цеплялась за пальцы ног и ровнехонько шла до самой макушки, где загибаясь, создавала надо мной нечто похожее на крышку белого матерчатого гробика. Я лежала внутри, потела и ждала, когда все затихнут и угомонятся, потом, когда все угоманивались, вдруг понимала, что вообще-то не вижу, чем они сейчас занимаются, может просто заткнулись и вместо того, чтоб болтать и не обращать внимания на белые простыни, скопом уставились сейчас на мою кровать, а я начну подозрительно шевелиться и испорчу все дело на корню. Попотев так в сомнениях обычно где-то с час и достаточно утомившись, я, задолго предвосхитив знаменитого нынче психолога, говорила себе, мысленно махнув на всё рукой: «ХОЧУ И БУДУ», – и приступала к тому, ради чего, собственно, строила себе гроб из простыни.

Во-вторых, был еще один неприятный момент: оставаться во время морских купаний в корпусе было запрещено. То есть всем положено было идти на пляж, хочешь ты того или нет.

Наступил день икс, когда мы с моей подружкой Любкой, поняли, что идти на пляж не то, чтобы не хотим, но стесняемся сидеть там при полном параде, в то время как остальные ребята будут плавать и загорать в плавках и купальниках. И да, как сказать все это Максуду и Махмуду? Мы не пойдем на пляж, потому что нам придется там сидеть в одежде? А если они со своей обычной меланхоличностью спросят «почему это в одежде»?

В общем, наилучшим, но, как выяснилось, не самым удачным выходом, было сказаться больными.

Оказалось, даже если ты болен, оставаться одному в палате нельзя, иди сдавайся тете доктору в медпункт. И мы пошли.

– Мы простыли, – сказали мы.

– Вот вам градусники, садитесь на кушетку, меряйте, – сказала толстая врачиха. – 36, 6, ладно, тогда покажите горло. Хм, ничего, – она озадаченно смотрит на нас. – Ладно, намажу вам горло для профилактики, – говорит противная баба, достает длиннющую палку с ваткой на одном конце, макает в бутыль с люголью, размешивает и мажет, как заправский маляр, наши с Любкой здоровые гланды.

 

13.

Следующий год один из корпусов отдали украинской дружине.

– Украина Россию кормит! – орали ребята с соседнего балкона. – Москали проклятые, убирайтесь к себе домой!

Я понимала, они орут что-то очень несправедливое и обидное, но что придумать вот так, с ходу, не знала. Хотелось как-то ловко позатыкать им рты, но ничего забористого в голову не приходило. Махнув рукой, мы с девчонками шли обратно вглубь комнат, чтобы уж наверняка порешать важный вопрос – кто чью юбку сегодня наденет на дискотеку.

В этот год моей соседкой была девочка, которая, не моргая, могла часа три красить ногти на одной руке, потом досадливо морщила лобик, встряхивала длиннющими прекрасными волосами и восклицала: «Опять я ноготь запорола!» Все стиралось, и начинался отсчет новых часов с высунутым языком и покраской ногтя.

Я смотрела на нее как завороженная. У нас дома не принято было столько внимания и времени отдавать таким прозаическим вещам, и мне казалось, что Катя, так звали девочку, какая-то неведомая богиня красоты и женственности, спустившаяся в наш мрачный мир обзывалок, салочек и вышибал.

– Я знаю одно место, там можно купаться, сколько захочешь, – как -то однажды сказала суперженственная Катя.

Она была настолько в своем, как бы это сказать, праве, настолько прекрасной и божественной создала ее природа, что, казалось, Кате возражать не смог бы и сам начальник лагеря. Поэтому и мы с подружками, не сомневаясь ни секунды, взяли купальники и стайкой полетели в самый дальний конец территории, где аккуратные дорожки потихоньку теряли свой лоск, превращаясь в выщербленные козьи тропы, а потом и вовсе терялись в песчаных дюнах. Место, куда мы шли, располагалось за территорией лагеря.

В бесконечной сетке забора зияла небольшая дыра, после нее ты как бы подписывал негласный договор а) молчать и бэ) не трусить. Дальше нужно было идти по барханам, и, уже почти проглоченные песками, мы вышли на берег моря, где на возвышении стоял величественный деревянный пирс высотой с трехэтажный дом. Море здесь выглядело как-то совсем по-другому, не так, как на нашей лагерной отмели. Волны бушевали, ударяясь о сваи, частоколом вколоченные внизу, под пирсом. Это были широкие темные деревянные бревна, к которым, наверное, моряки привязывали свои лодки. Сейчас тут никого не было, только компания местных ребятишек толпилась в отдалении.

– Кто струсит, с тем я не дружу, – сказала Катя, и разбежавшись, прыгнула в пучину.

Мы сгрудились у края пирса, обдаваемые миллионами брызг, вокруг шумно летали чайки, и грешным делом, немножко хотелось стать чайкой, чтобы не было необходимости принимать решение, дружить тебе с Катей дальше или поплестись несолоно хлебавши обратно к забору. «В конце концов, это все та же вода», – думала я, всматриваясь в бесконечную глубину и стараясь не видеть сваи, которые приглашали впечататься в них, неверно рассчитав траекторию. Пока мы прикидывали и мялись, местная ребятня начала сигать в море. Мелкие прыгали как были, прямо в коротких выгоревших шортах, а внизу царевной-лебедь уже выплывала Катя, неотразимым жестом собирая и выкручивая копну пшеничных волос.

– Эх, была не была, море меня любит, – как заговор произнесла я и прыгнула.

Море приняло меня в свои огромные объятия, перекувырнуло пару раз возле дна, пощекотало нос и, закрутив волчком, вытолкнуло наверх, к яркому солнцу и мордочкам столпившихся ребятишек.

– Давай еще! – закричали они, и мы, уже не сомневаясь и не боясь, наперегонки принялись нырять в посветлевшие воды.

 

14.

Если в предыдущем году мы еще толпой ходили смотреть на «девочку, которая курит», такое это было почти невиданное явление, то в последнюю мою смену в лагерь приехала Лена.

Лене было пятнадцать лет, в то время как брали детей до четырнадцати, но папа у Лены был какой-то непростой человек, даже генерал, как говорили, и поэтому Лену взяли в том виде, в который она успела вырасти. Наверное, родители просто не знали, куда и как сбагрить с рук подросшее дитятко.

Дитятко было под метр восемьдесят с коротким пергидрольным ершиком волос и грудью четвертого размера.

– Тааккк, зассыхи, – сказала Лена, когда мы зашли в палату и начали распаковывать чемоданы, – значит, готовьтесь, завтра придут местные, я к вам по одному положу, чтоб не ходили с такими унылыми мордами.

«Зассыхи» так и сели на продавленные панцири. В нашей не то что комнате, в нашем отряде, да и наверное, во всем лагере не нашлось бы человека, который мог бы дать ей отпор. Она курила сигареты, валяясь в кроссовках прямо на кровати, а когда сигареты кончились, лениво потянулась к тумбочке, взяла заварочные пакетики с чаем, вытряхнула заварку на лист газеты, свернула самокрутку и задымила, как самовар, набитый шишками. Я впервые увидела, что люди могут курить чай.

По вечерам она проводила психологические, если можно так выразиться, тренинги.

– В прошлом году избила одну дуру в туалете до крови, нос ей сломала, – рассказывала Лена, и как-то верилось, что это правда.

Время словно сделало петлю, и я вернулась в то лето, когда мы, маленькие, рыдали по ночам в подушки. В этот раз рыдали всей палатой под мерный храп нашей мучительницы, в подробностях представляя, как она избивает нас или приводит неведомых местных бандитов. Ей единственной откуда-то привозили передачки с едой. На тумбочке лежали невиданные пакетики со сладостями, булочки, пирожки, какие-то замысловатые конфеты и фрукты.

Однажды, когда накануне она довела нас до слез в очередной раз, а теперь отлучилась по своим делам, я подошла к ее тумбочке, нахально вытащила из пакета печенье и принялась жевать, всем видом демонстрируя свое безрассудство и невероятную отвагу.

– Ты с ума сошла! – зашипели девчонки. – Она же заметит, что кто-то взял! Убьет!

– Пусть попробует, – прощаясь мысленно с жизнью и поражаясь сама себе, пробубнила я сквозь набитый печеньем рот.

Она заметила.

– Кто ел печенье? – подбоченясь, угрожающе нависла она над всеми кроватями сразу.

Липкая тишина была ей ответом.

– Я вас спрашиваю, – ярость словно начала заполнять ее с головы до пят.

Ладно, подумала, я. Сидеть и молчать было уже неприлично, все же знали, что это сделала…

– Я, – сказала я и встала, не чуя под собой ног.

– Могла бы просто попросить, я бы так дала, брать чужое нехорошо, – Ленку словно сдули, как шарик.

– Извини, сама не знаю, что нашло, – мне стало стыдно, и, кажется, всем за меня тоже.

Через неделю к Ленке приехал ее непростой папа, они ушли гулять, а потом она вернулась с огромным пакетом, набитым гостинцами. Расстелила простыню прямо на полу посередине комнаты и вывалила туда всю еду.

– Ешьте, – сказала она и улыбнулась.

В ту ночь мы не рыдали, а слушали, затаив дыхание, ее истории про Ночных Волков. Так я узнала, что где-то в другом измерении существует такое мотоциклетное братство дядек, которые рассекают преимущественно по ночам, пугая незадачливых автомобилистов, а за спиной у каждого дядьки сидит его девушка. Ленка каталась за спиной одного из них. Они выезжали сразу всей компанией и сначала ехали на обычной скорости, не нарушая правил, потом выбирали жертву, выстраиваясь так, чтобы отсечь автомобиль от остального потока, и дальше начинали пугать – обгоняли и на бешеной скорости сходились перед носом водителя в одну линию, резко рассыпаясь в стороны. Еще они пили и блевали в метро. Возможно, на самом деле в реальности с генеральской дочкой происходило только последнее, но тогда мы просто слушали и восхищались ее невероятной жизнью.

 

Я выхожу из корпуса под огромный белый шар слепящего солнца. Ветерок изредка пробегает по газону с желтой увядшей травой, асфальтовая дорожка норовит поймать мои мыльницы, и, если замедлить шаг, можно мухой врасти в этот зной. Но я иду дальше, к голубой полоске, которая раздвигает горизонт и превращается в живой переливающийся синий диск. Какой-то неведомый человек, ротирующий звуки горна и остальную музыку в колонках лагеря, вдруг включает «Модерн Токинг», и волшебный Томас Андерс начинает патокой заливаться прямо в мой организм.

Я иду и точно знаю, что впереди у меня огромное, нечеловеческое счастье. Такое же огромное, как диск синего моря, которое занимает всё пространство планеты пионерского лагеря.