РИМЛЯНИН ДЕЦИЙ, ПРЕЕМНИК АРАБА

Выпуск №15

Автор: Айдас Сабаляускас

 

Соблюдая правила хорошего тона, хотелось бы передать приветы и высказать признательность всем друзьям, а также непричастным за неоценимую помощь, оказанную в подготовке рукописи данной книги: Геродоту, Гераклиту, Гомеру, Павсанию, Апулею, Еврипиду, Овидию, Плутарху, Цицерону, Ливию Андронику, Ювеналу, Флавию Вописку Сиракузянину, Гаю Азинию Квадрату, Юлию Капитолину, Сексту Аврелию Виктору (а также Псевдо-Аврелию Виктору), Флавию Евтропию, Стефану Византийскому, Зосиму, Зонаре, Никострату Трапезундскому, Полемию Сильвию, Феликсу Якоби, Дмитрию Брауну, Григорию Остеру…

Впрочем, стоп! Всех перечислять здесь не буду, список и так уже по сравнению с романом о Филиппе Арабе несколько расширился. Отошлю к ранее опубликованным частям книги о другом римском императоре — о Галерии. Там все великие мира сего за личные консультации (во сне и наяву) поименованы и отблагодарены.

Не могу удержаться, чтобы не выразить особое почтение моему другу Мише Гундарину не только за рецензии на мои предыдущие книги, но и за возможность использовать его поэзию, выдав её за древнеримскую, и за его прочее творчество (в том числе в качестве литературного обозревателя всяких разных премий). Мой респект также забытому всеми Сенковскому, Каверину (последнему не как автору «Двух капитанов», а как тому, кто защитил диссертацию[1] на тему «Барон Брамбеус. История Осипа Сенковского»).

Такую же признательность выражаю Фаине Зименковой, на одном из кинофестивалей в Сочи подарившей мне два своих сборника (рассказов и стихов), и Николаю/Миколе Гоголю, который мне ничего не дарил, поскольку задолго до моего рождения отбыл то ли в лучший, то ли в худший из миров. Помните, как там у Жванецкого? Оптимист верит, что мы живём в лучшем из миров, пессимист боится, что так оно и есть.

Ба! Что я вспомнил! Нам нужны подобрее Щедрины и такие Гоголи, чтобы нас не трогали. Эта некогда опубликованная в журнале «Крокодил» и ныне забытая эпиграмма забытого же Юрия Благова запала мне в память надолго. Навсегда?

Но я вроде добрый, а потому никого в книге не тронул персонально (даже словом, не говоря уж о том, чтобы пальцем).

 

 

У озера

Если бы нас не одолевала гордость,
мы не жаловались бы на гордость других.
…Гордость свойственна всем людям;
разница лишь в том, как и когда они её проявляют.

Ларошфуко «Максимы»

 

— Эй, пацан, ты чего тут стоишь? Встал, понимаешь ли, как истукан — и ни туда, и ни сюда! Это моё место, а ты его занял! Я сам всегда тут стою. Сойди с него! Подвинься в сторону на один кубитус или градус. Чего тебе стоит это сделать? Ну же! Шаг — и готово, другой — остановка! Сделай по-быстрому это и ловко. Ну?

— Вот ещё! Не нукай! Я тебе не лошадь под седлом или в упряжке! Не сойду и не сдвинусь! Вон сколько кругом свободных пространств. Выбирай — не хочу! Сам становись где угодно подальше. Или пристраивайся рядом. Не сойти мне с этого места! Никто мной ещё так нагло не командовал и отродясь не помыкал! Короче, сам дурак!

— Я всегда стою именно там, где ты сейчас воткнулся. Подвинься, я встану, а ты пристроишься рядом со мной. С любого бока, с которого захочешь, возражать не стану. Или сам другое пространство займёшь. Как раз где угодно подальше, — передразнил говорящий соперника. — Выбирай!

— Ну, если удастся меня сдвинуть, то, так и быть, вставай на моё. Или же молчи в тряпочку!

— И ты не нукай! Хочешь драться?

— Пока нет, но готов, если сам задерёшься.

— Прямо сейчас?

— Потом!

— Когда потом?

— Например, завтра. Или когда сам смогу тебя сдвинуть отсюда.

— Зачем же тебе меня отсюда сдвигать, если именно этот финт мне самому сейчас предстоит проделать?

— Тогда ты меня и сдвигай, в чём проблема?

— Не буду! Не хочу!

— Почему?

— Потому что не вечно же ты стоять тут будешь! Как только ты сам сойдёшь, это место я займу мирным путём, без нападения, без агрессии со своей стороны, и отвоёвывать его придётся уже тебе. Мы мирные люди, но наша баллиста готова всегда пострелять, — придавая своей речи побольше латинской витиеватости и цветистости, попытался резюмировать отрок, назвавший своим место размером в каких-нибудь два квадратных локтя (сubitus) или в один градус на откосе у озера. Тут внезапно с его языка сорвалось: — An immortalis es?! Ты чё, бессмертный?!

Примерно такой диалог состоялся (но пока не закончился, а скорее только начался) у двух шапочно знакомых меж собой балканских подростков близ паннонского села с нежным на слух названием Будалия, во всей своей красе раскинувшейся вдалеке от городских цивилизаций и столбовых коммуникаций. Ближе всего к поселению располагался древний римо-иллирийский город Сирмий, но жители Будалия и его посещали крайне редко, а кто-то и вовсе никогда в нём не был, но иногда мечтал побывать там как о несбыточном счастье.

…Иные и не мечтали: что толку мечтать о журавлях в небе, коли даже синиц в руках нет.

*****

Судя по вялой перепалке, которая и на перепалку-то похожа не была, драться не хотелось обоим. Не то, чтобы пацаны трусили или боялись один другого, руки-то у них с самого обеда как раз чесались, как от скабиеса. Просто обоим не в кайф было проиграть потасовку и упасть в глазах деревенской пацанвы — победивший наверняка не удержится и непременно растрезвонит, даже раструбит всем о том, как благосклонна к нему Фортуна-Тюхе, Богиня удачи, и какой дивной, но неприятно пахучей задницей повернулась она к аутсайдеру. Жуть, как не хотелось стать неудачником, отверженным, отщепенцем, то бишь тем, кто находится у самого подножия пирамиды или под ней, в самом низу местной иерархической системы, сформированной сельской молодёжью внутри самой себя.

Один из подростков — тот, что занял чужое место — сам был не местным. Пару недель назад его родители, прихватив с собой сына, по каким-то торговым делам приехали в село Нижней Паннонии из Карнунта — административного центра Паннонии Верхней. Все они были такие из себя городские и важные, собой гордые, заносчивые — вся семейка! Только прибыли, а юный отпрыск уже как самый заядлый и завзятый лидер верховодил всей селюкской малышней. Как завзятый кавалер, цеплял даже зазевавшихся деревенских барышень. Местные парни-одногодки по известным причинам его не то, чтобы опасались, но обходили стороной (их отцы бить чужака строго-настрого запретили — приезжая семья была не абы какая, не хухры-мухры, а имела некий пусть и непонятный, но чуть ли не сакральный статус и высоких покровителей), поэтому, с одной стороны, юного чужака пальцем в селе не трогали, но, с другой, и его влиянию пока не поддавались. Однако уже самим фактом того, что приезжий до сих пор оставался не отмудоханным до полусмерти, был если не подорван, то поколеблен авторитет тутошнего пацанского лидера, который из последних сил удерживал главенство над своей шайкой-лейкой и внутри неё не только словами, но и кулаками как более убедительным и весомым аргументом.

Другой парень, примерно ровесник первого, был местным, однако не авторитетом, а середнячком, и носил имя Гай Мессий Квинт. Деревенские товарищи для краткости кликали его то Мессием, иногда по случайности или заговариваясь называя Мессией, то Децием, сами не ведая о том, что попадали в точку: преномены указывали на древнее оскано-италийское происхождение по крайней мере одного родителя парня — его отца.

Впрочем, в местных сей отрок ходил довольно условно, хотя все именно таковым его и воспринимали, и ни у кого в мыслях усомниться в этом не возникало. Тем не менее родитель парня, декурион, формально командир конной турмы числом в 30 кавалеристов, был прислан из Италии сначала в Аквинк, столицу Нижний Паннонии, затем в Сирмий, а потом и в Будалий, да тут и тормознул. Задержался так надолго, словно именно здесь была конечная точка всех его перемещений, странствий и скитаний. И не просто задержался, а будто и осел в Будалии навсегда, хотя боевой кавалерии в поселении отродясь и близко не стояло — не было в этой балканской точке для Рима никакого стратегического резона.

Кони, как и рабы, были, конечно, почти в каждом сельском домохозяйстве, но на непарнокопытных или пахали, или верхом на них охотились в горах и лесах — к тяготам и лишениям воинской службы четвероногих тут никто не готовил. А уж бездельно и бесцельно гарцевали на жеребцах вообще единицы, да и то раз в год, чтобы повыпендриваться, знатность и значимость свою показать. Поэтому единственным военным всадником в этой глухомани был лишь сам Мессий-(он же Деций-)старший.

Почему он здесь оказался? Возможно, бравый и не воздержанный на язык декурион вместе с женой и детьми был спроважен в такую живописную, но захолустную дыру каким-то его знатным и влиятельным недоброжелателем или же переведён сюда за некую провинность, не обязательно воинскую, как не обязательно и гражданско-правовую, а просто нарочито под него выдуманную, но вот Мессий Деций-младший знать этого не знал. И ведать не мог. Отец подобными сведениями со своим отпрыском (как и с остальными членами семейства) не делился — мал ещё, от горшка два вершка! Впрочем, до недавнего времени это было сугубо субъективное восприятие отцом собственного сына, ибо через пару лет мальчику должно стукнуть четырнадцать и, согласно римским законам и канонам, пришедшим в современный мир от пращуров из далёкой древности, он станет полноценным половозрелым мужчиной, как имеющим право на брак с созревшей для материнства двенадцатилетней девушкой, так и способным на несение воинской службы не в паркетном, а сразу в боевом римском легионе.

Таким образом, сказать можно было двояко: мальчик или уже родился в селе, или был привезён сюда в столь юном возрасте, когда его сознание ещё не работало, а детская память никаких более ранних событий в себе не запечатлевала и не сохраняла. Да и вообще об этом факте Деций-младший даже не задумывался, ибо само собой разумелось, что на свет он появился в Будалии, тут когда-нибудь и пригодится (как говорится, где родился).

*****

Как упоителен, как роскошен летний день в этой части Паннонии!

Места тут действительно были роскошными: горы, долины, равнины, холмы и низины. Вся эта лепота то чередовалась, то в безумном своём буйстве перемешивалась — и всего было не только в достатке, но и в избытке.

И ещё тут раскинулось множество пастбищ, где бродили туда-сюда, под корень выедая всю сочную растительность, мирные овцы и бараны, козы и козлы и стада всякой прочей травоядной скотинки. Каждой твари не только по паре. Поэтому чего-чего, а уж молока, сыра и иных молочных продуктов, а также мяса и изделий из него на столах сельчан всегда было завались. Вдоволь — ешь-не хочу!

Других мест, кроме тех, что вокруг, Деций-младший не знал. Даже в Сирмии пацан ещё ни разу не был, как и большинство его односельчан. А потому никогда и не задумывался о том, что если как и могла выглядеть… задница мира, то только так, как выглядело… село Будалия. Ещё не родилось в нём чувство, позволяющее сначала оценить, а потом и начать ценить городскую цивилизацию.

 

И подрались, и помирились

В человеческом сердце происходит непрерывная
смена страстей, и угасание одной из них
почти всегда означает торжество другой.

Ларошфуко «Максимы»

 

День был жарок, воздух сух и переливался струями.

An immortalis es?! Ты чё, бессмертный?! — Деций-младший хотел одного, а получилось, как всегда — подвела вульгаризованная или даже вульгарная сельская латынь. А это означало, что пацан полез на рожон, хоть и всего лишь словесно, хоть и не невзначай, хоть негатива в своих мыслях и не держал. Он же в конце концов пропустил мимо ушей «сам дурак», так почему бы и его визави не сделать вид, что не расслышал излишне или неуместно сказанного. Дескать, тебе сделали пас, и ты отвечай тем же.

Однако после столь наглого и острого выпада чужак, занявший не своё место на крутом спуске перед озером, скривил рожу, как будто съел лимон целиком или даже два кислых плода, сжал кулаки и со словами «Если я встану, ты ляжешь! Maxillam discerpsero, oculos confixero. Пасть порву, моргало выколю!» ринулся в драку — защищать если не честь мундира, то свою гордость и репутацию, безупречную для приблудного лидера сельской малышни.

Для Деция такой разворот событий оказался полной неожиданностью, ибо он безоговорочно доверился словам своего визави об отсрочке драки на «потом, например, [на] завтра». Однако где его не пропадала! Мальчик хоть и не успел выкрикнуть своё сакраментальное «Paulisper symphonia canebat, paulisper baro saltabat! Недолго музыка играла, недолго фраер танцевал!», служившее боевым сигналом к началу потасовки, зато удосужился резануть коротенькое: «O, ilicet! Ой, всё!»

(А уже всё-всё-всё-всё, надо было раньше говорить о том о сём).

*****

В общем, Децию пришлось мгновенно собраться силами и духом и тоже активно помахать руками и, обезопашивая промежность, подрыгать ногами, чтобы не махать и не дрыгать ими постфактум («после драки кулаками не машут», иногда между делом говаривал ему родитель: поговорка впечаталась в детский мозг ровно так, как в сознание нечестивых галилеян — «Отче наш»).

Первая и вторая атаки приезжего агрессора были успешно отражены, после чего Деций сам пару раз контратаковал — и его удары тоже были мастерски отбиты.

Бум-бам-бух-хрясь по мордась!

Лица обоих, не опозоренные ранее ни единым подростковым прыщом, сейчас окрасились, как ночной месяц, багрянцем. Первый отрок разбил нос второму. Второй первому выбил зуб и поставил внушительный жёлто-синий или даже жовто-блакитний синяк под левым глазом. Без зуба остался явно не Деций, ибо до самой глубокой старости (если его возраст в конце жизненного пути можно так обозначить) и верхняя, и нижняя его челюсти оставались в целости и сохранности и даже косметического ремонта не требовали, не говоря уж о капитальном. К тому же глаз у него был подбит правый: а он, правый, — точно не левый. Чем не аргумент в доказывании теоремы Ферма? Впрочем, эта уже доказана. А вот теорема Кронекера об абелевых полях или гипотеза Ходжи всё ещё ждут своих главных лауреатов.

Хоть парни в ходе драки угостили друг друга отборным римским матом, слишком надолго пацанский бой не затянулся.

Физические силы и здоровый дух (в здоровых телах) у сорванцов оказались не только крепкими, но и равными. Четыре руки и столько же ног только что чесались и внезапно отчесались, будто от скабиеса уже излечились. Никто не победил, но никто и не проиграл, обе репутации оказались сохранены в кристально чистом виде, следовательно, Фортуна-Тюхе сопутствовала и благоволила обоим мальчишкам. Посему требовался разумный компромисс, перерастающий в перемирие, которое в свою очередь имеет шанс обратиться в долгий или вечный мир, подобный одно-двух-трёхлетним правлениям каждого из римских императоров III века нашей эры.

Пацаны остановились и стали препираться:

Скорее песок взойдёт на камне и дуб погнётся в воду, как верба, нежели я нагнусь перед тобою!

Скорее Дунай потечёт вспять, и небо упадёт на землю, чем сдастся и поклонится кому-то мой личный Гений!

И тут начались то ли перемигивания, то ли перемаргивания: мирись-мирись, больше не дерись! Если будешь драться… эээ… нет, не так! Никаких больше «кусаться»!

Дело кончилось меж ними самой тесной дружбой. Друзья до гроба! И тот, и другой — лидеры! Отныне оба будут рулить сельскими пацанами, даже более накачанными, здоровыми и мощными — теми, у кого сила есть, ума не надо! Оба станут авторитетами среди одногодок, будут верховодить ими на пару друг с другом, вытеснив на обочину жизни прежнего лидера — он тупой, как гиперборейский зимний валенок или летний лапоть, потому и на компромисс идти не умеет, даже если его когда-то этому и учили.

Не литые и рельефные мускулы делают мировую историю! Не лаптем щи хлебают!

Сорванцы заключили пакт об объединении силовых и интеллектуальных ресурсов и усилий, не став вдаваться в подробности с делёжкой сфер влияния, но оставив этот шаг на потом.

Обоих охватило и подбросило то ли в небеса, то ли на самый Олимп чистейшее без обмана счастье. Устный договор полюбовно заключён и будет исполняться.

Мечты, мечты, где ваша сладость?

Прежний вожак сельской стаи, убейся! Акела, промахнись!

*****

Солнце убралось на отдых.

Если правду сказать, в Паннонии не только дни упоительны, но и вечера: закаты, переулки, лето красное, забавы и прогулки. Вот вечер и приблизился.

Спустились и сгустились сумерки, хотя могли бы сотворить и наоборот: сначала сгуститься, а потом спуститься. Впрочем, могли бы сделать оба своих дела разом, синхронно: и спуститься, и сгуститься одновременно. Сэкономили бы миру, всей римской ребятне и конкретно этим заклятым друзьям, только что превратившихся в таковых из закадычных врагов, множество секунд и минут, а то и часов. Но сумерки сделали именно так, как сделали — в такой банальной последовательности: сначала спустились, а потом сгустились.

Это явила себя миру, выйдя из тени и бездны Тартара, Богиня ночи по имени Нокс (она же Нюкта). Небожительница была счастливой, а потому часов не наблюдала, не говоря уж о мигах, мгновениях или моментах.

Сначала раздались неясные звуки в пустоте воздуха, затем стал накрапывать и, почуяв вкус к мокрой жизни, разогнался и совсем уж резво припустил дождь, словно гнался за кем-то невидимым или чем-то несбыточным, не умея догнать ни того, ни другого. Это включился в диалог образов и действий то ли верховный римо-эллинский Бог Юпитер-Зевс, то ли бессмертный вестник Небожителей, покровитель путников и торговцев Меркурий-Гермес. Они оспаривали друг у друга право быть опекунами жидких небесных осадков[2].

Дождь, однако, не был колючим — он был тёплым, мягким и ласковым, как пух или прикосновение рук матери. Ладони родительницы всегда теплы и ласковы, даже если замёрзли и остыли, даже если обе они в грубых затвердевших от тяжёлой и изнурительной работы мозолях.

Подул тёплый ветер. Деревья, отзываясь на сексуальные домогательства атмосферы, что-то шёпотом залепетали своими устами-листьями: на самом деле им было приятно, они жаждали этой влажной освежающей ласки.

Чибисы[3] стаями поднялись над дальней дубовой рощей и с диким криком заметались по небу.

С откоса покатились ручьи. Упала молния в ручей — вода не стала горячей, но озеро забулькало, запузырилось, забурлило, расплескалось в шумном беге. Разряд перуна, изламываясь между туч, вторично раскроил небо напополам, изрыгнув и расплескав вокруг себя потоки света и блеска.

Суровая лепота. Щемящая красота. Нещадная естественность.

Грянул гром, но никто не перекрестился, ибо этот ритуал был присущ только нечестивцам. Вокруг загрохотало таким звуком, как бы кто колотил палкой по разбитому горшку.

Сердца двух наших героев ещё до небесного громыхания слились в протяжный вой, и это единое сердце забилось так сильно, что неровный стук его не был заглушен даже Божественными водоизвержениями.

Однако дрожь прошлась по телам подростков и волосы взъерошились на их головах.

Пацаны в своё время напитались от матерей не только грудным молоком, но и множеством легенд и мифов Древнего Рима и Греции и ещё не успели разувериться, разочароваться в детских сказках, баснях, небылицах и страшилках (на ночь), поэтому сейчас задали стрекоча, сверкая грязными босыми пятками. Разбежались по домам в предчувствии «чего-то предстоящего». Задаваться вопросами о том, как найти смысл до своего возвращения обратно в природу, им по возрасту было ещё очень и очень рано. Подрались, помирились — и ладно. Обычное дело — как рано утром воды в роднике хлебнуть.

Кругом не осталось ни одной живой души — все взрослые и дети уже и раньше рассредоточились, рассеялись, расселись по своим сельским норам. Притаились там и молились Юпитеру и Пантеону Богов. Впрочем, многие молились Зевсу, Олимпийцам и/или местным Небожителям и Божкам — Балканы ещё не были полностью ассимилированы и романизированы.

Дождь быстро закончился, а жизнь… только начиналась. Ночная.

Глянули звёзды. Месяц величаво поднялся на небо посветить добрым людям и всему миру. Человечество любит смотреть в небо на звёзды порой больше, чем себе под ноги.

*****

…Ходили странные слухи, что вечерами и ночами захудалая деревенька Будалия обращалась во вполне приличный этнографический парк, куда из цивильного города Сирмий толпами стекались и сползались гордые дамы-матроны в туниках поверх белых тел и их мужья или любовники-галантные кавалеры, чтобы прогуляться друг с другом под ручку (при этом в одной из двух женских ручек каждой матроны были непременно зажаты на всякий случай раскрытые над их головами зонтики).

К слову, впоследствии Деций сам немало сделал для того, чтобы эти пустопорожние разговоры не пропали втуне, не заглохли в безвестье, не умерли, не почили в бозе, а зажили своей собственной бурной и вариативной жизнью, украсившись новыми подробностями и проникнув даже в Рим как столицу империи. В Рим-град! Впрочем, они семимильными шагами зашагают в своё время и по Риму как бескрайней державе.

На самом же деле из Сирмия никто сюда не стекался. Все ночные гуляки были местными.

Первых, то бишь дам-матрон, в Будалии было от силы две-три (остальные тушевались публично открываться, тщательно прятали своё истинное лицо под разноцветными вуалями), а вот мужей и галантных кавалеров тут скапливалось превеликое множество, как тараканов — словно мухи на мёд слетались. Ведь мухи и тараканы — близнецы-братья (и сёстры).

Дамы-матроны, имён которых история не сохранила, звались общим словом «проститутки» и нисколько Богини Нокс-Нюкты не боялись, а потому выходили на охоту исключительно поздним вечером и ночью (и в обутке без каблуков в отличие от манерных и жеманных жриц любви в столицах).

Вторые, то бишь мужья и кавалеры, звались по-разному.

Одна их часть, почтенные мужи и мужья, была примерными семьянинами, поэтому страха перед Богиней ночи тоже ничуть не испытывали, зато больше мандражировали перед своими верными жёнами. Семьянины покидали родные пенаты тайком, постоянно меж собой ротируясь — не каждый день на улице одного и того же семьянина был праздник плоти.

Другая часть, галантные кавалеры, могли быть и бобылями — у этих праздник мог приключаться хоть каждую ночь: было бы здоровье, остальное будет.

 

Деций-младший в родных пенатах

Людям иной раз присуща величавость,
которая не зависит от благосклонности судьбы:
она проявляется в манере держать себя,
которая выделяет человека
и словно пророчит ему блистательное будущее,
а также в той оценке, которую он невольно себе даёт.
Именно это качество привлекает к нам
уважение окружающих и возвышает над ними так,
как не могли бы возвысить ни происхождение,
ни сан, ни даже добродетели.

Ларошфуко «Максимы»

 

— Horam bonam nychthemeri tibi opto, mater! Доброго времени суток, матушка! — воскликнул Деций-младший, запыхавшимся вбегая в вестибул дома. Вернее, в вестибул перед домом.

Жильём семьи, из которой происходил подросток, был классический древнеримский патрицианский особняк, тип которого сформировался давным-давно под влиянием эллинской культуры и архитектуры — в те незапамятные годы, когда Греция стала превращаться, а затем и превратилась в часть единой Римской державы (и даже раньше, ибо на Элладу в Риме у знати почти всегда была повальная мода и высокий спрос).

Хозяин дома заключал в себе при куче достоинств и кучу недостатков. То и другое, как водится у римлян, было набросано в него в каком-то картинном беспорядке. В целом вожак всего семейства, в своей повседневной бытовой парадигме ничем исконно римским свою публичную жизнь не выделял, не украшал, не наделял, не снабжал, разве что из чувства патриотизма выстроил для себя эту самую избу в римском вкусе (всё внутри неё тоже было исключительно римским и по-римски с… греческим налётом).

То бишь весь патриотизм был сосредоточен внутри дома. Но как только глава фамилии, Деций-старший, покидал родные пенаты, он сам внешне сразу становился похожим на обычного жителя Паннонии с лёгкой примесью иллиризма, словно не просто адаптировался, а мимикрировал под окружающую его среду: природу и общество. Принимал её и его окрас, но… не как хамелеон, а как внедрённый разведчик-нелегал. Адаптировался, если не считать его особых конно-спортивно-военных упражнений, которые из определённого паттерна выбивались.

Однако грань — та невидимая черта, которая отделяла его от внешней среды — оставалась чёткой, никакого пунктира тут не возникало. Внутренне декурион не стал одним из тех деревенщиков, для кого римо-иллирийское село представлялось бы каким-то привольным приютом, воспоительницею дум и помышлений, единственным поприщем полезной деятельности.

Хозяин семейства продолжал любить цивилизацию и большой город. Рим!

Да, он любил только Рим. И как столицу, и как империю.

*****

Отрок на несколько мгновений остановился и замер, завертев головой. В вестибуле, на этой площадке между фасадом здания и дверьми, матери не оказалось. Расхаживала туда-сюда, будто охраняя вход, лишь четвёрка молчаливых, но приторно-притворно, словно исподтишка, улыбающихся домашних рабов.

У Деция-младшего не возникло мысли задаться вопросом, что они тут делают в столь неумеренном количестве, если есть установка больше двух на ночь глядя не собираться. Сердце мальчика ёкнуло о другом: где родительница? Не ждёт парня домой, что ли? Почему не встречает у порога или на пороге? Что за незадача? Она же часто именно тут дожидалась и сына, и своего мужа.

Подросток сбавил перед дверьми ход и, распахнув их, чинно-благородно ступил в остий-переднюю. Передняя была вообще пустой: ни матери, ни домашних рабов.

«Ах, вы сени мои, сени, сени новые мои!» — мальчику захотелось во всю удаль его молодецкой души грянуть и затянуть песню, которую он недавно услышал от пацанов и которая навязчиво приклеилась к его языку, как банный лист к телу, но он вспомнил, что его передняя вовсе не новая, не кленовая и даже не решетчатая, опять же мать куда-то подевалась, а потому желание драть голосовые связки сразу улетучилось и растворилось в вечерней атмосфере без следа.

Он так же чинно-благородно проследовал в атриум, посреди которого в бассейне-имплювии плескались золотые рыбки.

«Их кормили сегодня или нет?» — рефлекторно мелькнуло в сером веществе отрока, но он нарочито заставил себя выбросить эту заботливую, но мусорную мысль из серого вещества извилин, словно удавил ненужную думу: пусть у матери, сестёр или рабов мозги об этом болят и плавятся.

Мысль выбросил, но хлеб отыскал, забежав в безлюдную кухню-кукину, и рыбок покормил — доброй, чистой и светлой была детская душа, не испорченной пока что равнодушием, цинизмом и ненавистью.

Могло показаться или подуматься, что яркое солнце падало сквозь отверстие вместо крыши (это был комлювий) на водную гладь, отчего сказочное сияние, отражаясь не только в кристально прозрачной жидкости, но и в чешуйках юркающих туда-сюда жёлто-оранжевых хордовых позвоночных, разливалось по всему пространству. Блики разыгрались и на лице мальчика, бегая по детской ещё коже друг за дружкой, как солнечные зайчики, задевая кристаллики его глаз и вызывая приятные эмоции, включая улыбку: уголки губ потянулись к мочкам ушей.

Всякое могло показаться, привидеться, почудиться или подуматься, даже такое — ан нет! Источником света было вовсе не дневное светило, которое давно скрылось, ибо по миру уже гуляла Богиня ночи Нокс-Нюкта. Да и источник света был не один — их было десятки. Это горели факела, расставленные на полу и развешанные по стенам (дым и угарный газ уходили в небо в отверстие над головой или по воздухоотводам).

Да, именно факела разливали повсюду потоки и потопы света.

И здесь родительницы тоже не оказалось.

Что за дела? Не случилось ли беды?

Бяда?

*****

Пацанчик по коридору, соединяющему атриум и перистиль, прошёл в этот самый перистиль, тоже освещённый факелами, расписанный фресками и выложенный мозаикой — большой внутренний двор, окружённый колоннами дорийского и ионийского ордеров вперемежку: одна через одну, вторая через вторую. Таким эклектичным был вкус хозяина особняка.

Колонны не были декоративными — поддерживали крышу с отверстием для проникновения в помещение дневного и звёздно-лунного света и воздуха (сейчас в этот узкий круг, уже не затянутый тентом, как это делалось при осадках, была видна бездонная небесная чернота и Млечный путь). Наступившие после дождя свежесть и прохлада спускались из проёма вниз и стелились по полу лёгким движением воздуха — едва ощутимыми дуновениями.

Посреди перистиля тоже был рукотворный водоём, носящий название писцина. Шумели фонтанчики нимфея, вода к которым была подведена из ключей, пробивающихся на поверхность земли неподалёку от особняка. Во внутреннем же дворе, украшенном портиками, цвёл живой растительный садик-виридарий: часть зелени была вкопана в кадки, другая была высажена прямо в почву. Когда-то нимфеями звались святилища в честь нимф, обустроенные у родников или озёр, сейчас ими стали обозначаться любые изыски, устроенные у воды, в том числе в домашних условиях. Те самые изыски, в парадигме которых можно было пить любые напитки, держа в руках ёмкости и отставив при этом в сторону мизинцы или даже полностью их выпрямив. Мейнстрим! Однако держать таким замысловатым образом чаши и кубки тяжело: особенно рукам женским.

В просторных пространствах перистиля находились вместительные уголки-закутки, в которых по масти и рангу были расставлены изваяния Богов, мелких домашних Божков и духов (причём, Божков и духов различить меж собой зачастую не представлялось возможным).

Главными скульптурами, возвышающимися над всеми остальными, были, разумеется, Юпитер-Зевс и Юнона-Гера (Божественная пара супругов). А прочих истуканов, идолов, бюстов, статуэток и фигурок разных размеров было расставлено на полу, в нишах стен, в пилястрах и на полках бессчётное множество — это были пенаты, лары и все-все-все остальные.

*****

Один из закутков звался сакралием. Он являлся средоточием то ли Божков, то ли духов (и слухов, к ним прилагающихся) общим именем пенаты — согласно верованиям римлян, эти сверхъестественные существа охраняли домашний очаг, единство и благополучие семьи.

Всякий раз, когда во всём семействе Дециев или у отдельного его члена приключалась удача или радость, ноги счастливцев сами несли своих обладателей не только к изваянию Фортуны-Тюхе, но и сюда, к Божкам-духам помельче, чтобы принести им какой-нибудь крупный дар или мелкий подарок, чтобы хоть чем-то их побаловать, задобрить, даже подачкой. Чем бы это ни было, материальная несъедобная вещь всё равно оставалась в доме, а если снедь, то она, постояв без дела и немного потеряв первую свежесть, но зато приобретя вторую и третью, как осетрина, поглощалась потом рабами: втихушку или с разрешения хозяев.

Вообще-то издревле фигуркам пенатов полагалось находиться в закрытом шкафу, и в семье Дециев поначалу именно так и было, однако удачи и радости тут случались так часто, а то и не по разу на дню, что дверцы всё время разбалтывались, расшатывались, отваливались и падали вниз, попутно покоцивая шкафчики и мраморное покрытие пола. Поэтому их решили убрать. Фигурки с тех пор всегда стояли открытыми любому глазу, зато всегда под рукой и готовые вдумчиво и добросовестно выслушать всё, с чем к ним обратятся или… ни обратятся хозяева.

Другой закуток звался ларарием. Вот лары точно не были Богами. Всего лишь духами. Добрыми и милыми домашними духами. В отличие от пенатов, лары никогда не покидали дом, куда однажды заселились или куда их вселили. Пенатов можно было зазвать с собой при переезде в новое обиталище (да они и без приглашения в него запросто, как старые добрые друзья, въезжали). А вот лар — ни в какую: эти умрут, а новоселий справлять не станут! Хоть ты их, бессмертных, режь!

Фигурки-то лар, конечно, перевезти вместе с собой можно было куда угодно, а вот самих невидимых сверхъестественных существ — нет, ни за какие коврижки. Что такое бездушные и бездуховные истуканчики без души, духа и духов? Ничто! Нельзя путать и смешивать тёплое с мягким. А ведь римляне иногда и до такого доходили, не будучи доходягами: отождествляли Богов и их материальные образы-воплощения, запечатлённые в металле, граните, мраморе, терракоте или гипсе. Но только не Деции!

В день рождения любого члена декурионовой семьи перед домашними духами ставилась обильная снедь и вино, раскладывались цветы: или полевые или из собственного сада, в зависимости от времени года.

Каждый раз, когда Деций-младший появлялся перед ларами, он рефлекторно ощупывал на груди свой медальон, болтающийся на цепочке, обёрнутой вокруг его шеи. Этот талисман предохранял мальчика от зла, дурного глаза и… сглаза. Дурной глаз — он ещё не совсем сглаз, а лишь его чёрное предвестие.

Однако пацан считал дни, недели и месяцы, когда наступит, наконец, совершеннолетие и он сможет не только скинуть детскую одёжку, облачиться во взрослую тунику и тогу, но и снять амулет с шеи и груди и честно по догме и канону всамделишно пожертвовать его ларам — такова была древняя римская традиция, о которой рассказывала ему мать (а иногда и отец походя напоминал, когда тянуло поболтать или сказать лишнего). Не раз и не два мальчик брал медальон в ладонь, перекидывал цепочку через голову и репетировал грядущее.

Деций-младший любил свои дни рождения. В его голову однажды втемяшилась фраза, которая теперь, наверное, не будет забыта всю оставшуюся жизнь. Он не помнил, от кого её услышал, но помнил дословно:

— Дни рожденья полезны для здоровья. Британские ученые доказали, что те, у кого было больше таких дней, дольше жили.

Отрок не знал, что такое жить дольше, ибо жизнь в его возрасте казалась ему вечной. Он ведал только, что можно быть ребёнком и можно быть взрослым, что у тех и у других разные права, и что когда-нибудь должна приблизиться та черта, та грань, которая разделяет первых и вторых и которую нужно и станет возможным перешагнуть, чтобы войти в ранг взрослых.

*****

Полного списка имён всех сверхъестественных существ в этом особняке не знал никто — в античных пантеонах Рима их насчитывалось не просто сотни, а тысячи, ибо даже только-только родившегося младенца уже опекали несколько десятков. Как тут всех упомнить! Существа были так мужеска, так и женскаго полов — это вам не какие-нибудь бесполые галилеянские ангелы!

Один римский Бог-Божок-дух отвечал за первый детский вдох (и выдох); Бог Вагитан — за первый писк; третий — за умение созерцать мир, несколько Богинь и Богинек наделяли дитя умением чмокать губами на груди матери; высасывая оттуда молоко; десятый учил улыбаться, двадцатый натаскивал на то, чтобы новорождённый овладевал чувствами и эмоциями, освоил способность ими управлять. Талантом держаться на своих двоих и прямохождению обучала чадо целая Божественная троица: Статин, Статина и Статилин.

Посему каждый раз, приступая к молитвам, семья Дециев, как и всякая иная считающая себя исконно, посконно или истинно римской Богобоязненная ячейка общества, чтобы ничего и никого не перепутать, хором использовала одну и ту же заученную фразу. Каждый по одиночке или в полном одиночестве её же произносил:

Бог ты или Богиня, этим или каким-нибудь другим именем следует тебя называть

И затем уже неслась душа то в рай, то по кочкам, то туда и сюда одновременно — это из самого сердца, а не просто из уст, рвались смиренные и благоговейные молитвы. Называли имена кто кого хотел, кто во что горазд — не было предела ни воображению, ни совершенству, ни распутству, ни любым иным тайным желаниям и пожеланиям. Тайным! Ибо всё явное и публичное было в семействе более, чем пристойным и достойным.

Таковым было отправление культа искренними веродержателями и хранителями древних скреп: никто никому не мешал и на чужую частную жизнь не покушался. Во всяком случае старшие, воспитывая потомство, всегда делали такой вид, а младшие… слушались старших, ни о чём плохом не подозревая. В конце концов победа утилитаризма над ценностями — черта любого времени: любой эпохи или эры, тысячелетия или века. И эту викторию невозможно спрятать ни под какими рассуждениями об истории и нравственности.

 

Возлюби Гения своего

Природа, в заботе о нашем счастии,
не только разумно устроила opганы нашего тела,
но ещё подарила нам гордость, — видимо, для того,
чтобы избавить нас от печального сознания
нашего несовершенства.

Ларошфуко «Максимы»

 

Больше всего из сверхъестественных существ Деций-младций любил своего Гения. Отрок знал, что у каждого римского мужчины с момента его рождения есть свой личный Гений. Так сказать, персональный Божок или дух (не душок). Этот спутник будет руководить всеми поступками Деция (или хотя бы давать дельные советы на любое действие или бездействие) и сопровождать его до самой смерти, даже во сне не покидая ни на один шаг, ни на миг. Ни на мгновение. Ни на момент. Ни на одну из других микроскопических литературно-художественных единиц, измеряющих время.

Однажды кто-то из скудоумных и взбалмошных сорванцов стал доказывать Децию, что у всякого пацана есть целых два Гения: один — хороший, как добрый следователь; другой — плохой, как следователь злой. И что оба Божка-духа всегда дают своему подопечному диаметрально противоположные советы, выбирая из которых, запросто можно запутаться, ошибиться и ненароком свернуть на кривую дорожку или бойко с ускорением покатиться вниз по наклонной, а затем убиться.

Но мальчик не поверил этим россказням, отверг эту чушь и с ходу, и с порога: может, у кого-то Гениев и пара, а у него, Деция, он один-единственный и неповторимый, самый уникальный из всех уникальных! Уникальнейший из уникальнейших! Хороший и добрый в одном флаконе… эээ… в одной чаше или в одном кубке! И этот единственный будет ему всю жизнь во всём помогать, за него заступаться, отводить беду и вести к вершинам успеха. Ведь Гений — он, как друг, в беде не бросит, лишнего не спросит, и даже после смерти человека с ним не расстанется, к кому-то иному не уйдёт, не перебежит, будет вечно обитать рядом с захоронением или витать над ним. И страдать, не переставая.

Страдать и мучиться. Страдать и мучиться. Мучиться и страдать. Мучиться и страдать.

Гении были для своих подопечных вернее и надёжнее, чем самый верный и надёжный служебный пёс.

*****

В последние четыре-пять лет Деций-младший, сам того не осознавая, особенно тщательно следовал традиции: в даты своего рождения всегда приносил фигурке Гения — этому юноше с рогом изобилия, чашей и змеёй в руках — дары в виде кусочков мяса и кубков с домашним вином: мальчик знал, что символом Гения была змеюка, ибо поначалу сам Гений рождался в её теле, в её оболочке и образе, и лишь потом вместе с взрослением своего подопечного змея принимала человеческий облик молодого парня или крепыша-бородача постарше. Гений Деция бороды не носил — то ли всегда был тщательно выбрит, то ли хранил в себе вечную юность, то ли еще проще: дожидался появления бороды у своего подопечного.

Вот во дни сомнений, во дни тягостных раздумий о себе и своей судьбе или вообще безо всякого повода отрок часто толокся подле фигурки, прося свой идеал о поддержке и о даровании пути, усыпанном лепестками роз, а не шипами:

— Ты мой Гений! Ты мой заступник! Я — это ты, ты — это я; и никого не надо нам! Всё, что сейчас есть у меня, я одному тебе отдам! Спаси, помоги, благослови и сохрани! Дай счастья мне и удачи, которую другим дарит, походя крутя штурвалом, Фортуна[4]!

Когда в детских играх, крутежах, кутежах и забавах Деций-младший что-то в эмоциях обещал пацанам, то всегда заканчивал обет фразой:

— Мой Гений — свидетель моему слову! Железно! — и никаких тебе клятв на крови или «Зуб даю!», или «Кладу голову на отсечение!», или «Мамой клянусь!»

В этих случаях его деревенские друзья, товарищи, приятели и даже сторонние приблудные сорванцы из соседних поселений и хуторов, наслушавшиеся прежде рассказов о Гении Деция, были уже уверены, что данное слово он сдержит, чего бы это ему ни стоило, даже если исполнить обещанное абсолютно невозможно.

Уверенность была от того, что большинство других местных и близлежащих подростков к своим персональным Гениям относилось или не столь трепетно, или даже равнодушно — видимо, не доросли они до сущностного понимания римской самости или вообще римлянами себя не ощущали: Балканы, а не Апеннины.

Да, не были прежде иллирийцы римлянами, но ещё немного, ещё чуть-чуть, последний бой — он трудный самый, ещё немного и станут… святее папы Римского.

*****

Когда вся семья Мессиев-Дециев собиралась в перистиле, склонялась в молениях и мольбах перед колоннами и шеренгами изваяний и скульптурок Богов, будто перед самими Небожителями, протягивая в поклонах им дары, отец снова и снова повторял сыну, что надо крепко и двумя руками держаться за древний Пантеон и за исконные римские традиции. Непримирим был родитель к оппортунизму и к любым новым культовым веяниям. Ату их, нечестивцев! Часто говаривал и приговаривал:

— Появились в Риме разрушители-бомбисты, революционэры, вольнодумцы и вольтерьянцы! Клоуны и акробаты! Бродячие артисты, певцы, шуты и музыканты! Галилеянами зовутся! Масонами! Главарь их давно казнён методом распятия на кресте Голгофы, а они плодятся и размножаются, как братцы-кролики. Как крысы! Как тараканы! Как исламисты, явившиеся в наш мир с Ближнего Востока! Уничтожишь одного — тут же двое или трое нечестивцев на освободившееся место встают. Отщепенцы! Своих отцов и дедов не уважают! А ведь наши пращуры не дурнее их были! Их почитать надо!

Один раз Деций-старший сравнил рост числа адептов нового культа с головами Лернейской гидры. Сын поначалу не понял родителя, ибо его мать, пересказав ребёнку к тому времени множество римо-эллинских легенд и мифов, про это чудище-юдище по каким-то глубинным причинам или по забывчивости не упомянула ни слова. А потому юная поросль живо заинтересовалась новизной, восприняв её как запретный плод, который сладок:

— Что за гидра такая, отец?

— О! Хорошо, что тебя интересуют такие вопросы! Но плохо, что ты об этом до сих пор не в курсе! Втык твоей матери сделаю, что утаила! Лернейская гидка — это дочь Богини Ехидны, полуженщины-полузмеи, и огромного великана Тифона. Геракл-Геркулес совершил свой второй подвиг, убив эту гадюку. Сложное было дело: вначале, как только герой срубал гидре одну голову, на её месте сразу же вырастала пара-тройка других. Прогрессия множилась! И не арифметическая, а геометрическая! — ответил родитель, но разговор на этом не свернулся в трубочку, ибо любопытство Деция-младшего не только не угасло, но и, как метастазы, стало набухать и разрастаться:

— А как же он тогда её убил?

— Позвал помощника…

— То есть один он не справился? — рефлекторно и с недоумением переспросил Деций-младший, вертя в извилинах сюжеты своих деревенских драк и стычек с пацанами то один на один, то стенка на стенку, а то и один на целую стенку-обойму.

— Ты до конца выслушай, если любопытствуешь, а не перебивай старших! Раз Геракл кого-то позвал, то, значит, ему нужна была подмога! Плохо человеку, когда он один. Горе одному, один не воин — каждый дюжий ему господин, и даже слабые, если двое. Молодец Геракл, что не побоялся обратиться за помощью! Если бы сам смог управиться, то и звать бы не стал, ведь он римский… римо-эллинский герой!

— А кто у него ходил в помощниках?

— А кликнул Геракл Иолая… только не спрашивай у меня, кто такой Иолай, я и без лишних вопросов тебе расскажу. Иолай — это не просто возничий Геракла, но его друг и сподвижник! Он верный и надёжный — сразу прибежал, как только хозяин пальцем его поманил и веком подмигнул. Иолай — пацан сообразительный и креативный, поэтому стал в кровоточащие обрубки, прежде называвшиеся у гидры шеями, всовывать горящие головёшки.

— А где он их с ходу раздобыл?

— Эээ… не путай отца! Не задавай лишних… эээ… глупых вопросов! Иолай сразу их с собой прихватил! Или… костёр по ходу пьесы развёл… Я же сказал тебе, что он был парнем сообразительным и креативным. Предусмотрительным. Чего же тебе ещё надо? Верь мне на слово и дальше сам фантазируй. Как только Иолай стал всовывать горящие угли в обрубки шей, новые головы отрастать прекратили. Тогда Геракл-Геркулес посрубал всё огнедышащее и говорливое к чертям собачьим, включая и бессмертную голову. Она тоже смертной в итоге оказалась. И ничего нового на месте старого не выросло! Чуешь, какой отсюда вывод, сын? Он сам собой напрашивается…

— Какой?

— Ищи в жизни таких же друзей, парней, служителей, как Иолай! Пусть хотя бы один такой человек на твоём пути, на твоей столбовой дороге, на твоём шляхе попадётся… Чуешь теперь, какой второй вопрос?

— Какой?

— Не догадался?

— Нет!

— Никогда не разрушай старого, пока не построено или само не выросло новое!

Отроку подумалось о кризисе логики в словах отца, но он постарался замять родительский парадокс в своей голове, ибо другой вопрос взволновал его сильнее, нежели явные следы дисгармонии в разуме взрослого:

— А что стало с головами гидры?

— Да какая разница! — дёрнулся мужчина. — Это был уже отработанный материал! Отрезанный ломоть! Сгнили! В прах обратились!

— Но мне нужно знать подробности! Я хочу всё знать! Я любознательный! Без знаний и погрызки гранита наук я никогда не стану креативным, сообразительным и предусмотрительным, как Иолай…

— Геракл зарыл в землю и тело гидры, и все её тыковки. И привалил эту мерзость гигантским валуном, как будто… скала тут естественным путём образовалась.

— Естественным?

— Божественным! Все пути — они Божественные! Отсюда какой третий вывод?

— Какой?

— Снова не догадался?

— Нет!

— Так и с галилеянами, как с Лернейской гидрой, надо поступать, чтобы их головы на шеях-обрубках, дымящихся кровавым паром, больше не отрастали!

— В смысле «так» поступать? Геракла с Иолаем звать?

— Придётся и их, если у нас самих ничего не получится! Не стоит бояться просить помощи у духовных союзников! У тех, кто одной с нами крови… и веры!

— Что же это за люди такие необычные, галилеяне?! Эх, хоть бы одного из них вживую увидеть, — мечтательно протянул отрок.

— И мне… — ребячливо вскинулся отец, вздыхая, но тут же словно опомнился: — Эээ… не смей так говорить, молокосос… эээ… любимая моя плоть и кровь!.. Наверное, и я умру, а так и не узнаю, как галилеяне выглядят. Они — как ветер, дуновение и порывы которого все чувствуют, но никто не видит.

— И ещё о них много говорят…

— Это правда, — окончательно взял себя в руки родитель и стал рассуждать хладнокровно: —  Если ещё двести с небольшим лет назад Рим о галилеянах знать ничего не знал, слыхом о них не слыхивал, ведать не ведал, то теперь пошли речи, что их даже в нашей паннонской глухомани полным-полна коробушка. Тьма тьмущая! Пруд пруди! Мол, есть и ситец, и парча! Правда, скрываются нечестивцы на своих… тайных вечерях. Моду на подземелья и катакомбы завели! Затаились! Замаскировались! Закамуфлировались! Я везде рыскал! У меня глаз-алмаз — как у орла; а нюх — как у собаки! И то не отыскал! Эка глупый народ, эти галилеяне!

— Умный, если умеют так скрываться, — поправляя старшего, вставил своё лыко в строку младший.

Ну, чего хотят они? Взял бы, ей-Богу, их всех да перепорол розгами! Да что там перепорол! Да что там розгами! Одной поркой и только розгами они от меня не отделались бы! Увидел бы кого из них в нашей глуши — собственными руками удавил бы, меча из ножен не вынимая и не пачкая клинок ядовитой кровью! Да и не кровь у них в жилах течёт, а ведьмино зелье! Державу надо чистить, освобождать от этой скверны! От заразы! От ржавчины! Галилеяне не должны засорять собой наш дивный римский мир! Биомусор!

Отец питал физиологическую ненависть к христианам, а потому нисколько не скупился на грязные ярлыки и в разных вариациях и ситуациях внушал сыну мысль об уничтожении отступников-нечестивцев так навязчиво, словно в голову отпрыска вбивал один стальной гвоздь за другим. Бумс-бамс-бумс-бамс-бряк-стук!

…Эту мысль Деций-старший наверняка не преминёт продвинуть и сегодня, коль сына увидит.

*****

Дом хозяина семьи был поистине роскошным, как и сама природа вокруг. Пожалуй, единственным подобным домом в столь суровой гористо-равнинной глуши.

Ничего близкого не было ни у главного гражданского начальника поселения, упорно и вопреки римской иерархической традиции вместо использования термина «префект» называвшего себя то мэром, то пэром, то… ещё не пойми кем, ни у местных воротил бизнеса (у одного из которых была даже своя частная лавчонка, торгующая всякой крупной или, если уж быть честным до конца, преимущественно мелкой всячинкой). Да-да, именно такие крутые олигархи водились в поселении. Вернее, таковыми себя мнили, чуя под своими ногами кто бронзовые, кто серебряные, а кто и золотые пьедесталы.

Глава семейства, несмотря на то, в каком месте Римской империи находился сейчас и он сам, и вся его фамилия (дело случая!), был человеком весьма и весьма состоятельным. Деций-старший, несмотря на таинственную опалу, являлся без шуток и натяжек крупным воротилой и имперским землевладельцем, владеющим латифундиями в Италии и обладающим широкими связями в римской элите — среди сенаторов, высших чиновников и магнатов (точно не таких, какими ощущали и позиционировали себя будалийские «олигархи»).

Поэтому в Будалии Деций-старший, отважный, но по сути то ли отправленный на задворки державы пересидеть, то ли вообще отставной командир кавалеристов не пахал, не сеял, не веял, а жил в своё удовольствие, с одной стороны, конечно, сливаясь с обществом, ибо жить в обществе и быть свободным от общества нельзя, а с другой, ненавязчиво, невзначай и исподволь демонстрируя всем и каждому великое аристократическое искусство ничегонеделания.

Впрочем, не так, чтобы он совсем уж ничего не делал. Вовсе нет! Выходил из дома ни свет ни заря, седлал пару любимых жеребцов (один на замену другому, когда первый выдохнется) и до позднего вечера тренировался в долинах, на холмах, на взгорьях, в ущельях и на склонах гор, отрабатывая разные боевые искусства, приёмы, манёвры, умения и навыки. Словно готовил себя к новым имперским завоеваниям — ведь появится же когда-нибудь на него спрос, пусть даже и не платежеспособный, а в виде нужды или просто потребности! Не пропадать же декуриону пропадом в деревенской дыре до конца его дней!

Представлял, как по долинам и по взгорьям идут вперёд легионы, чтобы с боем взять Ктесифон, оплот и столицу Парфянского царства. Во снах рисовались атаки, контратаки и виктории.

*****

В общем, особняк семьи Дециев, построенный по особому проекту специально приглашённым эллинским архитектором, специализировавшимся на ремейках античных артефактов, всегда был полной чашей, хотя гости сюда редко когда захаживали, а ещё реже когда приглашались.

Однако, как говорится, хоть редко, но метко!

Вперёд вечерней заре навстречу!

Когда такие вечера, то плавно, то быстро переходящие в полновесные сутки, всё же случались, огромная столовая под названием триклиний (она же — банкетный, фуршетный да и вообще любой пиршеский зал) заполнялась тутошним лапотным народцем, воображающим себя местной знатью, а потому выряжающимся кто во что горазд, словно на царский приём. Впрочем, тут могла проявиться разность оценок и характеристик: то ли на приём, то ли на парад.

В доме Дециев было две таких столовых: одна напротив другой. Меж триклиниями, словно поддерживая осевую симметрию, располагался кабинет хозяина дома, отделённый от них с двух сторон коридорами-фауцами, которые в свою очередь соединяли атриум с перистилем. Празднование безо всякого видимого повода могло начаться одновременно в двух пиршеских задах, а могло и в одном — в тесноте, да не в обиде. Ход событий зачастую был непредсказуем, хотя и… легко предсказывался знатоками гулянок.

Сначала гости (иные — приплясывая) бродили от стола к столу, приглядываясь, приноравливаясь, принюхиваясь, взбадривались, будто оказались тут впервые или впервые увидели друг друга. Потом они, уже не стесняясь, возлегали на бронзовые покрытые мягкими тканями полукруглые ложа, на каждом из которых могло разместиться сразу по девять персон, и, опираясь на левые руки, правыми поочередно брали то еду, то кубки с разными винами. Объедались и напивались. Отрывались.

Казалось бы, после всего этого сытые, упитые и довольные господа-товарищи могли разбрестись по своим домам или, на худой конец, прямо в хозяйских триклиниях скромно повырубаться до утра.

Ан нет! На такой благостной волне и высокой ноте дело не заканчивалось.

Гости, забывая, что они гости и в гостях, начинали чувствовать себя как дома и вытворять то, что в родных пенатах никогда бы себе не позволили. Римской душе начинало хотеться полёта, простора и резвости (на дармовщину).

…Картинка становилась совсем пёстрой и аккордной, как мелодия. После полуночи в такие дни в доме начинались грандиозные и грациозные пьянки-гулянки. Лились песни, лились вина и стучали, стучали, стучали кубки в такт. После всего этого в особняке приходилось делать не просто косметические ремонты, а чуть ли не капитальные, обновлять интерьеры, чинить или менять мебель, закупать новую утварь и посуду, если гостям взбредало в голову включить в пиршеский оборот не только металлическую. Была же в античности и… бьющаяся! Хрустальная. Была, даже если её и не было.

Всем известно, что в старину любили хорошенько поесть, ещё лучше любили попить, а ещё лучше любили повеселиться. В такие дни хозяин дома никому ни в чём не отказывал и не мешал: пусть гуляет римская душа, пусть выползает из потёмок (или в неё вползает). Деций-старший становился сторонним наблюдателем, изучающим, словно британский учёный[5], человеческую натуру в целом, а конкретные психотипы и характеры — в частности.

Веселится и ликует весь народ!

В благодарность за это односельчане уважали декуриона и почитали его чуть ли не как Бога или, на худой конец, как отца родного. И по окончании любого подобного сабантуя тут же начинали ожидать следующего. Дожидаться приходилось долго, а порой и очень долго, но ожидания хотя бы раз за год-два оправдывались: Деций-старший будто интуитивно (а может, и сознательно) удобрял почву и готовил таким образом блестящее будущее и для себя, и для своего потомства.

Беднее от сабантуев хозяин дома не становился, поэтому у него не было ни политического, ни экономического смысла экономить ни денарии, ни даже ауреусы.

 

Встреча с матушкой

Человеку нередко кажется, что он владеет собой,
тогда как на самом деле что-то владеет им;
пока разумом он стремится к одной цели,
сердце незаметно увлекает его к другой.

Ларошфуко «Максимы»

 

Подросток, никуда не сворачивая, по прямой проследовал дальше вглубь дома, миновав по правую руку от себя постиций — вход для слуг-рабов. По сути прошёл всё жилище насквозь до самой экседры — это была своего рода гостиная, зала для приёма особых, дорогих и особо дорогих гостей, служившая одновременно и камерной столовой для семьи в летнее время года.

По бокам от экседры располагались ещё две гостиных, только назывались они не экседрами, а иначе — экусами, ибо были как будто вспомогательными. Не главными. В доме Дециев их редко использовали по назначению — разве что после полуночи в дни безумств и сабантуев: тут для отрыва и заключительного рывка летом как раз и собирались особо пьяные и рьяные, перемещаясь сюда из триклиниев.

Мать встретила сына в экседре. Собственно говоря, она его не встречала — матрона спала. Задремала, сидя прямо на табурете, хотя могла бы это сделать и на широкой скамье, носившей название бизеллий, однако дотуда, видимо, не дотянула, раньше выключилась, успев лишь о бизеллии подумать.

Сыну показалось, что в семье стряслась беда — хозяйка откинулась, отбросила копыта (о коньках он в своей глуши никогда не слыхал). Затрепетав от неожиданности и горя, мальчик подскочил к матери, схватил её за локоть и стал трясти, как ненормальный.

Сегодня предчувствие его обмануло.

Женщина, чуть не свалившись со скамьи, вскочила на ноги с выпученными от испуга глазами.

— Кто? Что? Когда? Зачем? — залопотала и захлопотала она, завертев головой в этом мире, но всё ещё находясь в грёзах, то бишь в мире ином.

Руками засучила так, словно накрывала на стол ужин.

Волосы матроны так приподнялись, что, казалось, хотели улететь в небо. По крайней мере в потолок (которого сейчас не было). Наконец, пришла в себя:

— Ты что творишь, бешеный? Ты дома, а не со своими сорванцами на улице! Вот пострел!

— А ты чего испугалась, матушка? Это же я, твой родной сын!

— Уф! Я поначалу подумала, что рабы восстали и пожар в доме устроили или… крышу снесли! А это, оказывается, у тебя её снесло.

— Это тебе Спартак, что ли, пригрезился?

Матрона покраснела, смутилась и снова засучила руками так, словно накрывала на обеденный стол. Вопрос сына пропустила мимо ушей, сделав вид, что его не расслышала (мальчик отметил в своей голове то, что в голове мамы либо бегают её собственные тараканы, либо образовались и теперь хранятся, как на складе, страшные тайны):

— Моё обоняние почуяло дым… Хорошо, что ты вернулся раньше отца, — снова залопотала и захлопотала родительница, бегая глазками, потом тупя взор и переводя разговор на другую тему. — Муж тоже скоро придёт. Наш кормилец и поилец ещё с утра хотел задать тебе, его наследнику, один важный вопрос. Интересовался тобой, спрашивал, где ты, что у тебя да как? Так, сяк или этак? Он был каким-то нервным и возбуждённым. Но ты раньше обычного на природу сбежал. Вот ты какой!

— Какой?

— Такой-сякой-разэтакий! Непоседа! Шалопай! Егоза! Только бы тебе из дома удрать, слинять. Потому иди сейчас же умойся и переоденься. Не след тебе в таком виде перед своим родителем и моим супругом представать! Успокой также свои мозги, если они перевозбудились. Или взбодри их, если заснули. Соберись! Будь готов!

Всегда готов!

Будь готов всегда во всём! Будь готов ты и ночью, и днём! — настоятельно повторила сыну матрона. Не просто повторила, а потребовала от него, словно хотела донести нечто суперважное. Стыдливая краска на её щеках постепенно рассосалась и померкла.

— Какой вопрос-то, матушка? Чего ты всё вокруг да около? Я ж парень прямой, простой, незатейливый, открытый и откровенный! Вырасту — стану солдатом, воителем-вышибалой, добытчиком новых жизненных пространств, рыцарем без страха и упрёка. Покорителем Вселенной! Джихангиром! Но только двинусь не с востока на запад, а с запада на восток!  Или с юга на север!.. Какой вопрос был у отца? Не юли перед кровным сыном! Выкладывай, как есть.

— Эк, какой ты дерзкий сегодня! Я не в курсе. От меня твой отец его скрыл. Видимо, сам посекретничать с тобой хочет. Мужской разговор. Может, ты что-то натворил? А? Признайся-ка сам матери, что случилось? Откройся мне до того, как отец тебя ремнём выпорет. Или розгами. Он не злой, поэтому шомполами лупить не будет. Но, может, я и малую беду, и боль, как тучи, смогу отвратить, руками их развести, отвести и развезти… в разные стороны. Ну-ка, рассказывай! Аль подрался с кем и при этом честь свою в грязь уронить не убоялся?

— Ну, вот ещё! Не ронял я чести! Ни в грязь, ни в чистоту, ни в пустоту! Никуда не ронял! Не боюсь я боли! Не страшусь её, ибо не чую за собой никакой вины. А раз нет вины, то не будет и беды!

— Говоришь, не дрался, а у самого синяк под левым глазом…

— Не под левым, а под правым!

— Какая разница!

— Две большие разницы. Тебе об этом всякий Жванецкий скажет — спроси у любого из ребят в деревне! Даже у Акелы! И зубы у меня все на месте! Целёхоньки! И не утверждал я, что не дрался. Я сказал, что честь не ронял! А если её не ронял, то и не поднимал. Нечего поднимать было. Вот согнуться за золотым ауреусом я бы не постеснялся, хоть я и парень гордый…

— А синяк-то… эээ… есть! Я вижу, не слепая! Ты чего на мать взъелся и наезжаешь? Как с цепи сорвался. Дерзишь всё время. Вот, может, отец по поводу драки хотел у тебя подробности выяснить. Что на это скажешь? И тут себе оправдание найдёшь?

— Не путай меня, матушка! Не сбивай с толку и логики! Я ещё не игрок в этой жизни! Синяк я сегодня вечером поймал. Фингал под глазом, как и шрам на лице или даже теле, мужчину украшает и чести прибавляет. Удваивает честь и даже утраивает! С утра отец видеть синяк или знать о нём не мог, когда задумал ко мне свой вопрос! Не было на мне синяка, когда встала из мрака младая с перстами пурпурными Эос… ну, Аврора то бишь, Богиня утренней зари! Аврора-Эос!

— Как взрослый рассуждаешь! Прямо атаман! Скажи мне правду, атаман!

— Я всё сказал! Добавить нечего! Люблю тебя, матушка, просто возраст у меня такой… переходный.

— Откуда куда переходит?

— Сам ещё не знаю этого, но точно переходный…

*****

Внезапно матрона дёрнулась, замерла, чутко прислушалась и засуетилась, обо всём в один миг забыв, даже о своём призыве к правде:

— Ступай к отцу, он уже пришёл, как я слышу… эээ… я всегда интуицией, женским чутьём чую присутствие мужа в доме! — мать опять навострила уши. — Вот он уже прошёл к себе в кабинет. Ступай же к нему, не тормози! Сникерсни! Пойду-ка и я помолюсь своей юнонке. Принесу ей дары — и Богиню, и себя этим порадую. Себя даже больше, ибо ей эти дары — что мёртвому припарка… ох, типун мне на язык, срывается с него что ни попадя, когда надо и когда не надо! Пусть вся грязь сама отшелушивается и отпадает… Ступай, ступай! Я помолюсь, а потом накрою ужин и соберу всех детей…

— Зачем детей? Им уже спать пора!

— Сам узнаешь! Наш кормилец и поилец так велел! Никто ведь ещё не ужинал.

…Подобно тому, как у каждого римлянина испокон веков был свой Гений, так у всякой римлянки издревле была персональная юнона, воплощающая собой саму женственность — её не следовало путать, однако, с Юноной-Герой, супругой верховного римского Божества Юпитера-Зевса — эта Богиня была уникальная, единственная и неповторимая. Верховной Богине дары приносились отдельные, особые, специальные, хоть и не уникальные. Однако всегда торжественно — даже в том случае, когда и если приносились в полном одиночестве.

А той юноне, что была одной из многочисленных, как и тысячесотенномиллиардная плеяда Гениев, пожертвование можно было сунуть в лапку, как старой подружке или просто приятельнице, походя, мимоходом, между делом, но обязательно по-доброму: она девчонка своя — не обидится; с ней и поболтать, покалякать можно по-свойски.

Хозяйка дома любила своего благоверного и, в отличие от римлянок, живущих в самом Риме, была верна своей второй половине: душа жены — хранительный талисман для мужа, оберегающий его от нравственной заразы.

 

Лицом к лицу с отцом

Наши страсти часто являются
порождением других страстей,
прямо им противоположных:
скупость порой ведёт к расточительности,
а расточительность
к скупости;
люди нередко стойки по слабости характера
и отважны из трусости.

Ларошфуко «Максимы»

 

По ли по традиции, то ли по лености, а скорее по традиции, выросшей из лености, истинные и исконные римляне из богатых и аристократических семей проживать и прожигать свою жизнь любили… в горизонтальном положении, то бишь лёжа: не только спать или делать детей, но и принимать внутрь себя пищу и питие, читать, писать, вести беседы, включая переговоры о контрактах. Но это не касалось Деция-старшего, главы семейства и хозяина этого дома. Впрочем, он тоже многое мог себе позволить, но только не лежать, когда читал или писал — это он делал исключительно вертикально, пусть и не стоя, а сидя.

*****

Деций-старший расположился в своём огромном кабинете-таблинуме в курульном кресле, склонившись над столом, облокотившись на него локтем одной руки, а пальцами другой перекладывая с места на место какие-то испещрённые буквицами, цифрами-цифирями и непонятными значками пергаменты. Это были то ли документы, то ли семейные записи-реликвии-tabulae, однако в голове мальчика, как то ли открытие, то ли откровение, мелькнуло неожиданное — «Шифровка!» — хотя он и слова такого прежде не знал. Откуда только мог подцепить, чтобы в глубинах подсознания не только задержалось, но и сохранилось?

«Не пустое! Там тайна!»

А это ещё что? Что такое? Это он сам так подумал или на него свыше снизошло?

…Таблинум хозяина дома размещался между атриумом и перистилем. Традиционно такие кабинеты хоть и имели не один вход-выход, однако не имели дверей, отгораживаясь от других помещений занавесками или лёгкими раскладными ширмами (ну, в крайнем случае — гипсовыми или терракотовыми парапетами).

Однако таблинум главы семейства Дециев был изолирован и от атриума, и от перистиля именно деревянными дверьми: тяжелыми, массивными и скрипучими. Дубовыми. Толщиной в несколько пальцев — во всю пятерню. Обитыми толстыми металлическими полосками и листами: стальными, железными и медными. Экзотическое отступление от скреп и наследия предков. Противоестественно, но неспроста!

Опять где-то буркнуло-булькнуло:

«Не пустое! Там тайна!»

Мужчина как будто мучился, ёрзал. Больше него в этом помещении мучилось лишь курульное кресло, на котором он сидел. Которое он сам мучил.

*****

В этой части жилища Деций-старший хранил самую дорогую для себя и ценную часть своей богатой библиотеки (книги в доме были повсюду), семейный и личный архив. Тут был сложен-расположен даже архив деловой, хотя, казалось бы, какие у декуриона, человека не торгового, не бизнесового, а военного, могли быть такие дела, что на них вдруг потребовалась такая прорва дорогостоящего пергамента!

«Не пустое! Там тайна!» — это уже стопудово бурлило-кипело серое вещество подростка. Никаких тебе свыше или… сбоку!

Пергаменты были или разложены на открытых стеллажах, или упрятаны в громадный дубовый сундук, стоявший с правой стороны стола у коринфской пилястры, кичливо изображающей из себя полноценную античную колонну.

Сундук, как и входные двери в кабинет, был обит металлическими полосками и пластинами и, когда хозяин в доме или даже в своём кабинете отсутствовал, запирался на массивный замок ключом в единственном экземпляре, а личная печать главы дома прикладывалась к расплавленному воску. Полосы и пластины были прибиты к дубовым доскам сундука длинными стальными гвоздями, подобными тем, которыми Деций-старший вбивал в голову своего отпрыска физиологическую ненависть к галилеянам.

«Не пустое! Там тайна!»

Сейчас сундук был открыт всем ветрам и взглядам то ли навстречу, то ли назло.

На стенах кабинета висели картины, писанные кистями и знаменитых, и совсем никому не известных живописцев разных веков до нашей и нашей эр. Это были портреты то ли предков рода Мессиев-Дециев, то ли просто великих деятелей боевого римского прошлого: полководцев, воевод, военачальников. Ох уж эти анналы и скрижали истории — они не сохранили имён этих великанов (ни художников, ни персонажей, созданных их кистями). Жалкая история: что дышло — куда повернёшь, туда и вышло. А то ли… — тут вообще бяда! — вовсе и не живописные картины наличествовали в таблинуме, а банальная настенная мозаика с образами абстрактных и мифических особ и персоналий (напомним, что дом был построен хоть и по античным эллино-римским лекалам, но в современное для Дециев время). Итальянская и прочая живопись, пребывающая в самом зачатке, ещё не смела встать с колен и продолжала почтительно склоняться перед великой римской архитектурой, скульптурой и прочими видами искусств.

Окон в кабинете не было. Но над дверями находилось множество небольших якобы заменяющих окна картинок, которые как-то привыкаешь почитать за пятна на стене и потому их вовсе не рассматриваешь. Глава семейства, бывая здесь ежедневно минимум по одному разу, этих картинок давно не замечал не только на расстоянии, но не видел даже в упор. Поскольку сын попадал сюда крайне нечасто (опять же родитель редко кого в свою личную обитель впускал, даже детей), то каждый раз с живым и даже обострённым интересом их обозревал, всматриваясь в детали и выражения лиц, ловя чужие (и при этом свои) эмоции и фиксируя в памяти их оттенки.

*****

Услышав за спиной глухие звуки шагов, мужчина резко развернулся вместе со стулом, ножки которого проюзали мрамор пола и резким пронзительным, как фальцет, визгом прошлись по ушам и нервам подростка, вызвав противную и судорожную дрожь по всему его телу (ровно так же с мальчиком случалось от скрипа чужих зубов). А отцу, устроившему столь конфузную для его отпрыска звуковую вакханалию, разлетевшуюся по всему особняку — хоть бы хны! Бровью не повёл — иное его волновало.

Разворачиваясь, мужчина одни пергаменты, которые только что рассматривал, порывисто засунул под другие, словно боялся, что их кто-то в его руках увидит и, не дай Боги, вдруг издали прочтёт (подросток же заметил в мимике отца и отметил в своей голове эту случайную суетливую и как будто непроизвольную мелочь).

Разверстые пальцы инстинктивно всплеснувшихся рук мужчины остались неподвижными на воздухе. А если быть ещё точнее, то недвижимо застывшими в атмосфере, как будто они сделали вид, что ничего целый день в себе не держали и постороннего не трогали и всё время были пустыми, одними-одинёшеньками.

В первый момент, а то и в пару-тройку мигов, Децию-старшему, похоже, даже не удавалось сообразить, кто перед ним, ибо мужчина ошеломлённо, недоумённо и растеряно смотрел в лицо вошедшему и не узнавал в нём юную родную кровинку.

Глаза декуриона бегали туда-сюда, потом остановились, и он облегчённо выдохнул. Пальцы сами собой задвигались, расслабившись, заплясали в воздухе и снова растопырились — сейчас они не удержали бы не то, что меча-гладия, но даже пергамента или стила.

*****

Отец хотел вспылить, но вовремя остановил себя, осознав, что неразумно вымещать запальчивость на… первом подвернувшемся.

А поворотись-ка, сын! Экой ты смешной какой! — патетично воскликнул мужчина, врубившись, что перед ним его кровный отпрыск и бросив на него один из тех взглядов, какие бросает великан на пигмея, учёный педант на учителя танцев. Однако сразу и сам почувствовал, что в обращении к подрастающему поколению взял какую-то не ту нотку. Неправильную. То ли чересчур высокую, как фальцет, то ли слишком низкую из списка басов. Но однозначно фальшивую.

Однако отступать ему было уже некуда — пусть позади был и не Рим, а всего-навсего где ворохом, где грудой, где стопками лежали, а то и валялись документы. Впрочем, Рим тоже был, но не позади, а где-то далеко впереди светил-маячил (пусть и не хозяину дома).

«Вроде серьёзный человек мой батя! И чего дурачится, как дитя малое и неразумное? Как будто впервые или после долгой разлуки меня видит. Каждое утро и вечер я мозолю ему глаза, лишь сегодня с рассвета иначе произошло; а в выходной — хоть весь день-деньской на меня заглядывайся! И вот внезапно — на тебе! — ни с того ни сего внимание на меня обратил, повертеть захотел. Не позволю собой вертеть! Я не марионетка и не пешка вертлявая! Ещё одна такая словесная находка… эээ… выходка с его стороны, и он упадёт в моих глазах ниже плинтуса, начну ему грубить и хамить нипадецки! Не отец он мне станет, не отец!» — по-взрослому подумал сын, по ходу дела осознавая, что в их доме нет плинтусов, но вслух был более краток:

— С чего это я смешной, батюшка мой?

— С того, что фингал у тебя под глазом горит, словно звезда во лбу! Хе-хе! А сама-то величава — выступает, будто пава!

— Я мужчина, отец! — уверенней и твёрже выдал отрок и поджал уста, словно в обиде. Но это была не обида, ибо сильные мужчины не обижаются, а огорчение.

— Ну, пав! — заулыбался глава семьи, всё больше и больше расслабляясь, ибо до него, наконец, вторично и окончательно дошло, что никакая опасность его архиву здесь и сейчас не угрожает.

— А то ты раньше на мне фингалов не видывал! — теперь по-ребячьи оттопырил губу подросток.

— Ни разу не видел! Недосуг мне было твою физиономию разглядывать. Дел у меня каждый день невпроворот!.. Да не дуйся ты и не тушуйся! Не стесняйся! Молодец, что с фингалом! Настоящий мужик в доме растёт! Никогда не знай покоя! Драться надо — так дерись! Впрочем, и взрослеть торопись тоже, мой юный друг! А вот плакать и смеяться невпопад не надо!

— Мужчины не плачут! Тем более не в лад…

— А как плачут? В лад?

— Никак!

— Молодец!

Юный пацан хоть в ходе беседы с отцом и взбрыкивал словесно, но внутренне приободрился и сам весь расцвёл в улыбке: и какой же римский мальчик не любит неожиданной, но откровенной похвалы, трепания по щеке и похлопывания по плечу (ничуть по наивности своей не догадываясь о том, что на самом деле означают эти символические знаки и действия)! Всякий любит изречённую устным словом похвалу! Особенно от взрослого. Ещё как любит и обожает! Как любой гипербореец — быструю езду в чистом поле на птицах-тройках, когда летит мимо всё, что ни есть на земле.

*****

Деций-старший поднялся на ноги, попутно принимая важный вид.

— Настала тебе пора выйти в люди! Ты патриций, потомок древнего аристократического рода, а потому должен получить… княжеское образование. В этом болоте тебе больше делать нечего.

Обычно мало- или вообще не разговорчивого главу семейства понесло. Он долго распространялся и распинался, словно маскируя этим свою если не дьявольскую, то глубоко варварскую сущность: родословная Дециев, как и большинства представителей нынешней римской элиты, была покрыта мраком тайны.

Деций-старший, возможно, сам достоверно не знал истоков своего происхождения, смутно полагая, что оно всё-таки иллирийское (как только начинал размышлять об этом, передёргивался и морщился — лицо его словно судорогой сводило и в битый красный кирпич превращалось), а потому всегда позиционировал своё родовое древо как безусловно италийское и древнеоскское, а, следовательно, чисто римское (хотя если бы у него стали выяснять, долго и муторно копаясь в вопросе, кто такие чистые римляне, сам ответить бы не смог). А иллирийцы казались ему варварами, пусть даже частично и окультуренными, и ассимилированными Римом, а потому иметь их в предках мужчине представлялось чем-то неприличным, не этичным, а то и вовсе гадким и позорным, не говоря уж о том, что ни капли не поэтичным (брезгуя иллирийцами, хозяин дома не ведал, что III век нашей эры как раз и будет их эпохой, что эта славная эра уже на пятки наступает — пришло время иллирийцам, некогда завоёванным Римом, становиться римскими солдатскими императорами).

Терзаясь смутными догадками, сомнениями, переживаниями и мучениями, Деций-старший точно был в курсе того, что в его роду было зарыто и одновременно порылось столько собак, сокрыто столько недоговорённостей, несуразностей, недомолвок и экивоков, что любой независимый, никем не купленный и уж тем паче мало-мальски не ангажированный эксперт заподозрил бы не только неладное, но и саму причину, почему глава семейства старался не выносить на поверхность этот вопрос, как сор из избы, не ставить его в повестку дня совсем уж публично, всячески замазывая, замыливая, вуалируя и камуфлируя тоннами и килолитрами патоки, пафоса и патетики.

Потому глупых и неправильных экспертов к этому идеально чистому и кристальному древу не подпускали на выстрел баллисты. А тем, кого сюда всё же допускали, хорошо платили, угрожая карами небесными и санкциями в виде мучительной смерти на кресте в случае получения ими недостойных, неуместных и… недостоверных результатов научных генеалогических изысканий.

Впрочем, формальный и официальный искомый результат давно был найден, верифицирован и зафиксирован для современников и потомков.

*****

А поворотись-ка, сын! Экой ты смешной какой! — зачем-то повторил отец, видимо, вспомнив или интуитивно ощутив, что его отпрыск на первый призыв так и не среагировал, не повернулся. А может, именно для того, чтобы, раз уж сразу напортачил в обращении, ещё больше подначить, смутить и вывести из себя молодое поколение и тем самым обратить недостаток в достоинство, а поражение в победу.

Подросток изменил дислокацию надбровных дуг и заиграл желваками, но сохранил спокойствие, безмолвие, неподвижность и видимую извне мертвечину чувств.

— Что молчишь, кровь моя? Чего насупился? — изумился родитель, не понимая поведения и сопротивления чада. — Да ты, как я погляжу, упрямцем у меня вырос! В меня, что ли, пошёл?

— Я поворотился! Вот я какой смешной! — опять незатейливо взбрыкнул подросток, не сдвинувшись с места, не изменяя позы и положения своего тела и подумав при этом: «Хоть ты мне и батька, а как будешь смеяться, то, ей-Богу, поколочу

В помыслы сына Деций-старший, само собой, не проник, а потому улыбка счастья на лице отца расползлась до самых ушей: он не сдержал себя и рассмеялся, после чего встал, наконец, взял отпрыска за плечи, встряхнул его и повертел вокруг его оси, а затем и вокруг своей собственной. Да, пора признать, что сын вырос! Он уже не ребёнок! Парень! Мужик! Вон какой взрослый и рослый! А какие плечи — как у шестнадцатилетнего! Значит, с ним можно говорить, как с себе подобным, как с равным… эээ… нет, всё-таки рано ещё, пусть не воображает себе невесть что, пусть ещё побрыкается, порвётся, подобывает и поотрывает себе взрослое место под солнцем!

*****

И Деция-старшего снова понесло: он словно превратился в подростка, тогда как его сын-подросток — в умудрённого опытом взрослого человека средних лет.

Один из итоговых выводов декуриона был, однако, тем же самым, что и прежде:

— Заруби себе на носу, что ты сын патриция, ты сам патриций, а потому должен получить первоклассное образование. Великокняжеское. В этом болоте тебе больше делать нечего! — и подумал при этом: «Вот бы мне самому поиметь такое образование, которое ты получишь, но которого я не имел! Вот бы ещё и вовремя его получить — сейчас оно мне, конечно, уже ни к чему, ибо я до всего своим собственным умом дошёл!»

— А разве в наше время патриции ещё существуют? — задался вопросом мальчик. — Я слыхал краем уха, что их век прошёл…

— Князей и великих князей, конечно же, ещё не народилось, а вот… историю надо чтить!

— Я чту!

— И учить!

— Эээ…

— Вот то-то же! Ну, пусть сейчас мы уже называемся нобилиями, и уже непонятно, называемся ли даже таковыми… но в душе и по факту всё равно остаёмся патрициями! И ты являешься патрицием, поэтому — да! да! да! — тебе в этом болоте делать нечего. Тут черти водятся!

— Какие ещё черти? — осадил сын отца, как будто нарочито поймав его за язык на галилеянском сленге.

— Оговорился… — разинул от изумления рот хозяин семьи.

— Оговорился или выдал себя? — мальчик готов был уже выставить вперёд правую ногу и вскинуть к небу подбородок, но не сделал… неразумного шага.

— Да как ты смеешь, молокосос?! — чуть не взорвался отец, но быстро взял себя в руки и отбросил эмоции в сторону. —  Я твой автор, а ты моё произведение! Следовательно, конечно же, я оговорился!

— Вот то-то же! Значит, у нас не болото, а прекрасное равнинно-горное село! Нет тут никаких чертей. Вокруг разве что Фавны или Паны. Фавны-Паны. Пан, а не пропал! Бог Пан, он же Фавн! Природа! Гуляй — не хочу! Лепота! Бог не выдаст, свинья не съест! — с воодушевлением затараторил подросток, ринувшись в генеральное наступление, раз его старший противник растерялся. — И озеро у нас опять же чудесное! И оно тоже не болото! И там, повторюсь, тоже не водятся черти, ибо там нет тихого омута. Я вот хоть всю жизнь простоял бы на его склоне, любуясь красотами! Ах, отчего люди не летают так, как птицы? Мне иногда кажется, что я птица. Когда стоишь на горе, так тебя и тянет лететь. Вот так бы разбежался, поднял руки и полетел… как Икар. Хотя, нет, лучше так, как его отец мастер Дедал.

— То-то же, что подобно отцу Икара! Отцу! Дедалу! — перешёл на волну сына опытный, но опешивший родитель, не почувствовавший, однако, своего собственного сокрушительного разгрома. — Вот не слушался Икар родителя — утоп, ему сковали гроб и погребли на крохотном острове, который с тех пор зовётся… эээ… ну, да, Икарией! А может, нынче уже и не зовётся, времени-то много прошло! Дедал же, захоронив сына, жив-здоров остался! Опыт и мудрость у Икарова родителя были!.. Стоп! Что за чушь такая? Что я несу? И что ты, молокосос, только что нёс? Это мать тебя девчачьим мыслям и привычкам научила? Она настроила тебя против меня? Что ещё за природа?! Что за воздух?! Какие ещё красоты?! Учиться тебе надо… военному делу настоящим образом! Учиться, учиться и учиться! И другие науки осваивать — грызть их, как гранит или мрамор, или как хлебный сухарь! Карьеру в державе делать, а не только тупо и бесцельно взирать на стоячую воду в глухой провинции без моря!

Память патрицианской или псевдопатрицианской крови в очередной раз передалась через столетия. И вот сейчас опять заговорила: жаждущего пафоса, патетики и славы видно за милю.

Из земных глубин в этот момент донёсся гул. Возможно, это в отчаянии бились в Тартаре великаны, загнанные в кромешную тьму Зевсом и его Божественными ровесниками из третьего поколения эллинских Небожителей, свергших второе поколение (титанов) и ставших Олимпийцами. Это поколение и обратилось в римо-эллинский Пантеон: поначалу одни Боги стали постепенно отождествляться с другими, а затем и полностью идентифицировались, слились. Верховный Бог Зевс стал верховным Богом Юпитером или, по крайней мере Юпитером-Зевсом.

Гул, как только донёсся, так сразу и стих.

Впрочем, звучание это по каким-то причинам сумел уловить только Деций-младший — декурион остался к ним глух. Так сказать, при своих.

 

Неизбежное. Не сейчас, но случится

Не доброта, а гордость обычно побуждает нас
 читать наставления людям, совершившим проступки;
мы укоряем их не столько для того, чтобы исправить,
сколько для того, чтобы убедить
в нашей собственной непогрешимости.

Ларошфуко «Максимы»

 

Отец, приходя в себя (сбрасывая с плеч груз и выбрасывая из мозгов оторопелость, оробелость и опрелость), с важным видом прошёлся по таблинуму из угла в угол, постоял, подбоченившись, у стеллажей с библиотекой, погладил свои бока и крышку раскрытого сундука и продолжил наставления:

— Я сам с ключом и тебе ключ доставлю[6]. Тебе будут предоставлены все карьерные возможности: просторные, необъятные, великолепные, баснословные! И ты должен суметь использовать их на всю катушку! Напропалую! Во всю Ивановскую! Со всеми нужными людьми я уже перетёр и договорился онлайн…

— Как-как? Он… чего? Что за слово такое? Не латынь? Это на парфянском? — поразилась неологизму юная поросль. — Я не ослышался? Как-как?

— А так!

— Как?

— Онлайн! Это чистая и классическая латынь! Это значит, что без личного взаимодействия! Не общаясь с партнёром фейс-ту-фейс! Контакт лишь с помощью курьеров! Они же — посыльные, вестовые, гонцы, засран… эээ… засланцы… эээ… посланцы!

— Что это за словесная инновация? — продолжил изумляться отпрыск.

— Онлайн — это не словесная новация, а словесная эквилибристика! Не сбивай меня с мысли, с толку и с панталыку! На чём я остановился? Ах, да! Я со всеми перетёр и договорился. Если я сам не могу поехать нынче в Рим, то сделать это предстоит тебе. Никто извне мешать не будет — мне даны твёрдые гарантии твоей неприкосновенности. Можно сказать, тебе это уготовано Божественной судьбой!

— Божественной? Судьбой?

— Мной! Ты думаешь, что тот, кто прибыл из Карнунта в нашу тихую гавань… в эту затхлую глушь, прихватив с собой жену и сына, приехал по каким-то там смешным и бестолковым бизнес-делам?

— Я вообще ничего по этому поводу не думаю…

— Так теперь вот думай… эээ… знай! Он под видом торгаша прибыл сюда не из какой-нибудь там заштатной Верхней Паннонии, не из провинциального Карнунта, а прямиком из самого Рим-града! Из канцелярии великого императора Каракаллы! И задержался тут всерьёз и надолго вовсе не для того, чтоб только слышать наши речи, нам слово молвить, а потом всё думать, думать об одном и день, и ночь до новой встречи, но для того, чтобы получить моё добро на одну политическую сделку и дать мне, а заодно и тебе, эти самые гарантии безопасности, открыв шлюзы для движения… наверх. Самые верховные гарантии, верховней не бывает! Итак, решено! Ты поедешь в имперскую столицу учиться державному стратегическому управлению и военному искусству! Ты станешь стратегом и полководцем! Может быть, не просто легатом легиона, а августовым легатом-пропретором, то бишь командиром двух и более легионов! Возможно, когда-нибудь тебя заметит сам римский император… какой-нибудь из очередных пурпуроносцев, не вечно же Каракалле из династии Северов багряницу носить, так их разэтак, этих Северов… эээ… дай Боги вечного и счастливого правления всему роду Величайших Северов!.. Ты можешь стать… эээ… А там… дальше, дальше, дальше! Выше, выше, выше!.. Чем чёрт… эээ… чем Фавн не шутит!.. Да что там говорить! Так что дерзай, талантливый юноша! Твой личный Гений тебе поможет! Я в своей старости хочу гордиться тобой и нашим благородным древом, уходящим корнями в век Ромула и Рема!

Мальчик вдруг вспомнил свою сегодняшнюю драку и её счастливый договорный конец — и в один миг рухнули все радужные (в хорошем смысле слова) подростковые планы и надежды на авторитетное лидерство среди пацанов-ровесников. И тяжело, и грустно стало сердцу, и нечем помочь ему. И даже ещё круче: и скучно, и грустно, и некому руку подать! Не родителю же, разбившему все глобальные планы отрока, её протягивать!

*****

Деций-старший помолчал и, не наблюдая словесной реакции отпрыска (свои эмоции тот тоже не показал), повторил, слегка переиначив:

— Когда ко мне придёт старость, я хочу гордиться своим великим сыном и сам на белом коне вернуться, наконец, в Рим! Ты услышал меня, кровь моя? Перед кем я тут распинаюсь? Или я со стенкой бессловесной разговариваю?

«А я бы хотел не в будущем, а нынче тобой гордиться! Вот прямо здесь и сейчас! Почему у меня нет такой возможности?» — в ответ, словно в отместку, подумало чадо.

Отроку сейчас жуть как хотелось протестовать, но что-то иное торкнуло изнутри, словно электрическим разрядом молнии. Торкнуло так, что он что есть мочи заорал:

— Ура!!! Наконец-то! Молокосос тебя услышал! Спасибо тебе, отец родной! Батюшка, не погуби… эээ… я уже сто лет мечтаю о Риме как о венце… эээ… мечтаю о Риме и о такой блестящей карьере, которую ты мне только что обрисовал! Мне по ночам снится, как я грызу в столице граниты разных наук, не обломав ни единого зуба, а потом стремительно взлетаю на вершину славы! Достигну степеней известных, ведь нынче любят бессловесных

— Вижу, какой ты бессловесный! — опять расхохотался отец. — Слово старшим вставить не даёшь! Собой всё пространство вокруг занимаешь и под себя его подминаешь…

— Это потому, что я знаю: не стоит прогибаться под изменчивый мир, пусть лучше он прогнётся под нас!

— Молчал, молчал, но зато теперь если влепишь словцо, то держись только: отбреешь лучше всякой бритвы. Вырос, пацан!.. эээ… что ты сказать хотел? Кто под кого прогнётся?

— Я весь в тебя! — будто замял тему подросток. — Сам меня так учил!

— Когда?

— Иногда. Редко, но метко.

— Неужели научил на свою голову? — родитель то ли получил удовольствие от этой мысли, то ли суеверно-мнительно от неё поёжился.

Даёшь молодёжь! — не сдержался сын, внутренне ликуя от такого отцовского признания.

— Да не спеши ты, пострел. Не гони лошадей! Успеешь ещё! Везде поспеешь, если не спеша! Козьма Прутков не дурак был… будет… — он ведь исконный римлянин! Так что на твой век всего хватит! И славы, и карьеры, и даже власти… военной. Жизнь — она большая! Я просто заранее хотел тебя предупредить и вдохновить на неизбежное. Чтобы ты и осмыслить успел, и морально подготовиться.

— Когда же оно, всё это, случится?

— Что «всё это»? — вдруг затупил родитель, а глаза его забегали, как у шкодника, будто он вспомнил и стал осмыслять совсем другую тему: скользкую и неприятную.

— Неизбежное! Когда я поеду в Рим?

— Ну, может быть, через пару годков. Когда твоё совершеннолетие наступит. А пока тренировать и натаскивать тебя будут персональные репетиторы: учителя и наставники. Кажется, я припозднился с твоим обучением, но будем навёрстывать упущенное! Я выпишу тебе спецов отовсюду: из Афин, из Александрии, из Рима в конце концов! В том числе из лучших гладиаторских школ, в каком бы конце империи они сейчас ни прозябали… эээ… ни обитали! И да! Напоминаю: мне дали гарантию, что этому тоже мешать никто не станет. Ни один явный или тайный враг, иначе он будет иметь дело с самим августом Каракаллой! Маскирующийся под торговца посланец не зря тут так долго околачивается! Все детали сделки со мной проговаривает! Ни одного моего совета не избегает! Всё вносит в проект нашего договора с державой! Любую запятую, всякое двоеточие, тире, точку с запятой или окончательную жирную точку, но… она ещё не поставлена. Вон какой у меня на столе ворох секретной макулатуры! Я всё согласовываю или… не согласовываю! Без меня в этом государстве ничего не делается и не происходит! Муха мимо меня не пролетит, комар не проскочит… эээ… комар носа не подточит! Я не просто декурион конной турмы!.. Я… Да я… да я!.. да я!.. В общем — да! — через пару лет!

Подросток чуть не подскочил от счастья до потолка, но вида не подал. Ура!!! Ещё целых два года полнокровной жизни в Будалии! В один миг к пацану вернулись все радужные (в хорошем смысле слова) планы и надежды на авторитетное лидерство среди ровесников: и Божество, и вдохновенье, и жизнь, и слёзы, и любовь. Впрочем, без слёз — тут отрок погорячился: мужчины ведь не плачут. Всё для него и в нём воскресло вновь и расцвело оптическим свето-водяным явлением в небе.

«Какая прелесть… — подумал отпрыск, — …мгновенно в яблочко попасть, почти не целясь

— Береги тунику снову, а честь смолоду! — вернулся Деций-старший к своим мозолям, а заодно и к баранам. — Помни, что душа — Богу, сердце — женщине, долг — Отечеству, честь — никому! И главное совсем не то, что цезарю — цезарево, а то, что Богу — Богово! Вот что в жизни самое важное! Наш римский pax deorum, Божий мир, нужно почитать, беречь и хранить, как зеницу ока! А Небожители Пантеона, глядя на то, как мы, смертные, чтим их, соблюдаем все обряды и ритуалы, в ответ покровительствуют нам, римлянам, дают власть над городом и миром, над Вселенной! Если мы нарушим или, свят-свят-свят, разрушим pax deorum, отшатнёмся от Пантеона наших Богов, Рим погибнет. Всегда помни об этом, сын! Memento mori

Казалось бы, сюжет закруглился — ан нет! Отец снова взялся за свою волынку, ко всему прочему оказавшуюся ещё и старой шарманкой. Потянул, что надо, и закрутил ручкой:

— Появились в Риме разрушители-бомбисты, революционэры, вольнодумцы и вольтерьянцы! Клоуны и акробаты! Бродячие артисты, певцы, шуты, плуты и музыканты! Галилеянами зовутся! Масонами! Главарь их давно казнён методом распятия на кресте Голгофы, а они плодятся и размножаются, как братцы-кролики. Как крысы! Как тараканы! Как исламисты, которые вот-вот явятся в наш мир с Ближнего Востока! Уничтожишь одного — тут же двое или трое нечестивцев на освободившееся место встают, как… как… как головы Лернейской гидры. Тоже мне герои! Не герои, а отщепенцы! Своих отцов и дедов не уважают! А ведь наши пращуры не дурнее их были! Предков почитать надо!

И вдруг Деций-старший замолчал — он словно невзначай вспомнил об одном из своих односельчан и его осенило: «Да это же масон, непременно масон, хотя он и прикидывается таким и эдаким, но я тотчас заметил, что он масон: он если даст кому руку, то высовывает только два пальца… Как пить дать, разрушитель-бомбист, революционэр, вольнодумец и вольтерьянец! Как же я раньше-то не догадался? Вернее, догадаться-то я догадался, но почему не осмыслил эту догадку глубоко и со всех сторон? Почему не сделал должных выводов? Почему не начал действовать решительно и смело? Надо бы на этой неделе сначала его выпороть, как сидорову козу, розгами, а потом, не отходя от кассы, расправиться основательно, изведя под корень — распять на кресте местной Голгофы! Кстати, надо определить, где в нашем захолустье находится Голгофа. А коли таковая не найдётся в нашей дыре в готовом виде, то возвести её рукотворно!»

*****

— А какой ты вопрос-то задать мне хотел, отец? — так и не дождавшись исполнения материнского обещания, проявил любопытство отрок: ждал, ждал и не выдержал.

— Вопрос? Какой такой вопрос? Что ещё за вопрос? — непонимающе вскинулся хозяин дома: опять затупил (видимо, подустал к вечеру).

Сын долго глядел родителю в глаза, будто бы хотел вскочить в них, затем отчеканил:

— Матушка сказывала, что какой-то важный. И что ты ещё утром хотел меня увидеть.

— Ах, вопрос! Да, конечно, хотел задать. Всем вопросам вопрос! Очень давно хотел его задать, всё время на языке вертелся, даже сейчас вертится, но откладывал до последнего, — поёрничал отец. — Вот задаю! Ты плавать на своём озере научился? Или только на склоне перед ним стоял в мечтах об Икаровом счастье?

— Чего бы я туда каждый день тогда таскался?! Конечно, научился! Ещё как!

— Хорошо?

— А то! Не сомневайся! Отлично! Превосходно! Всех пацанов в Будалии на скорость обгоняю. Прыг в воду, бульк, скок-поскок, вжик — и уже на другом берегу. Не справа, не слева, а на противоположном.

— Понтуешься? Выпендриваешься перед отцом?

— Истинно так!.. эээ… нисколько не понтуюсь. И даже не выпендриваюсь.

— Тогда эврика! Завтра же поедем с тобой на Дунай-Дунавий и проверим твой навык… в полевых условиях! На Дунае течение бурное, проточная вода, не стоячая, как в нашем деревенском болотце…

— У нас чудесное озеро, отец! Красивое. Глубокое. В меру тёплое, в меру холодное, в меру прохладное. И бурные течения там есть аж в нескольких местах: родниками из-под земли водоём питается, — снова вступился за свою малую родину Деций-младший, словно опять за неё обиделся.

— Оно пресное! А надо в соль прыгать! В соль! В соль с горечью! И там бултыхаться, чтобы жизнь сахаром, мёдом или малиной не казалась! Иммунитет к жизни надо вырабатывать! Антитела в крови!.. Впрочем, и в Дунае соли — кот наплакал. А уж горечи — и того меньше! Да, конечно, мало, но для начала… до того, как ты нырнёшь в Mare Nostrum, сойдёт и столько, сойдёт и это, — отец рассмеялся: его многое сегодня веселило. Могло показаться: сунь родителю сейчас под нос палец — и то мужской радости не оберёшься. К тому же на этот раз мужчина не просто рассмеялся, а дико захохотал, загоготал, даже заржал, как лошадь — видимо, рефлекторно сработала старая армейская привычка всадника, декуриона конной турмы. И не просто «какого-то там» декуриона, а персоны в империи важной.

Предъявлять судьбе палец нужды не возникло и отваги не проявилось.

Чудная ночь обняла воздух.

*****

Было уже очень поздно. Вроде бы давно пора было отужинать, помолиться на ночь и отправиться на боковую в ожидании нового дня и свежей пищи, но Деций-старший был сегодня в ударе и отпрыска не отпускал (раз уж тот сам в его кабинетную обитель заявился). Заладил почти одно и то же на разные голоса, диапазоны и в разных словесных оболочках:

— Помни, сын, что ты исконный римлянин! Итальянец из племени осков, много столетий назад ручьём влившихся в одну большую, как внутреннее римское море[7], латинскую семью. Разные народные витии пытаются бухтеть и шуметь, что, мол, римского царя уже бессильно слово, или, того хуже, что я был бастардом какого-то местного балканского аристократика, что я когда-то снялся с насиженных мест и уехал отсюда, а сейчас вот, ностальгируя по прошлому, мол, как пенсионер или как сбитый Икар, вернулся обратно в родные пенаты. Одно с другим связывают: и слабость римской власти, и мою родословную, и коня, и трепетную лань, и ужа, и ежа, и котлеты, и мух, и агнцев, и козлищ, и волков, и овец, и мой возраст, и летуна-неудачника! Не верь всем этим сплетням и басням! Сам я не местный, а значит, и всё наше семейство тоже не местное! Да! Сами мы не местные! Да и какие в этом болоте вообще могут быть аристократы! Настоящие патриции живут на Апеннинском полуострове, в солнечной и благословенной Италии! Я не старик-пенсионер и не сбитый лётч… летун! И я не бастард, а законнорожденный потомственный аристократ! Столбовой дворянин! Голубая кровь! Моя родина — Италия и… даже не Италия, а… эээ… неважно… севернее, севернее, севернее… или, чтобы уравновесить этот тезис, южнее, южнее, южнее… Запад-Восток — в той же мере!

Деций-младший вдруг подумал, что отец его вдрызг пьян, ибо уже не впервой мелет какую-то бессвязную чушь, чепуху, ерунду (всё в одной упаковке). Ведь и впрямь, родитель, словно наклюкавшийся в зюзю, выводил какие-то бессвязные речи, хотя мальчик никогда не видел родителя в дребадан пьяным, пусть вино в подвалах и закромах этого дома водилось и хранилось в немеряных объемах (и, по правде говоря, вообще никогда не переводилось).

Да и сейчас при сыне родитель не взял в рот ни капли ни фалернского, ни хиосского (его и рядом не стояло). Уж не разумом ли вояка-поскакун… на старости лет помутился? Не сбрендил ли на нервной почве, ощутив себя неудачником? Или всё же до прихода мальчика набрался-налакался-нализался алкоголя, а пустую амфору предусмотрительно припрятал? В сундук, например, под пергаменты подсунул…

Юное произведение сильно забеспокоилось за своего возрастного автора: заглянуть-не заглянуть в сундук? Пожалуй, не стоит, иначе выглядеть будет чересчур демонстративно: дескать, с нарочитым подчёркиванием перманентного конфликта отцов и детей.

— И я родом именно оттуда! Да, оттуда! А из других мест — ни-ни! — заключил глава семейства для вящей убедительности. — Зарубил себе на носу, потомок?

— Зарубить-то я, конечно, зарубил, однако… откуда же ты родом, отец?! — глаза чада выпучились, как будто хотели выстрелить. — Я ничего не понял. Шифр какой-то из звуков и слов. Нет у меня ключа к этому шифру!

— Я из благословенных мест! Сюда приехал по долгу службы: куда держава послала, туда и был мой путь! А значит, и твоя малая родина не здесь, а только там, где лично я народился, и нигде больше!

— Да где же, батюшка? Где ты родился? Ну, и напустил ты тумана… — сделикатничал сын, хотя ему очень хотелось возопить: «Не пудри мне мозги, старый предок!»

— В Риме! В Риме! В Риме! В самом центре державы! Мало того — в самом сердце града! В Сибуре[8]! Чего же тут неясного? Говорю уже вовсе без намёков и экивоков — в лоб! В Риме, Фавн всех подери!!! Поэтому как римский патриций древнего рода ты имеешь полное право стать сенатором Рима! Сливками империи! Не у всякого живущего в глуши такое право есть. Никто другой из тутошних убогих и забытых Богами мест правом разложить свой стульчик… эээ… курульное кресло в курии Юлия больше не обладает. Уразумел, кровь моя?

— Отец, ты хороший человек, — вдруг ни с того ни с сего похвалил родителя отпрыск, словно невзначай меняя тему.

— Хороший? Да, я такой… Но почему? С чего вдруг? — рефлекторно отреагировал родитель, сбитый с толку неожиданным и нелогичным для текущего контекста суждением сына.

— Тебя любят братья наши меньшие! Я однажды видел, как на тебя прыгала целая свора деревенских собак! Я сразу понял тогда, что псы от радости скакали, а не для того, чтобы тебя на куски порвать или покусать.

— Это они во мне охотника признали. Я понимаю собачий люд. Да, понимаю…

— Люд?

— Лай!.. Кобели и суки таким образом со мной общались: налаяли просьбу, чтобы я их усыновил и удочерил… Да и я тоже кое-что однажды видел, сын!.. Тогда и ты хороший!

— Я знаю, что по этой же причине, — во весь рот заулыбался отрок. — Во мне они тоже признали охотника! Да и вообще кушать хочется с самого утра! Собаку бы сейчас съел! Не разжёвывая, проглотил бы!

— Да? Ах, и правда! И я тоже оголодал… эээ… проголодался! Давай перед ужином помолимся на образа… эээ… на изваяния Богов и проклянём нечестивых галилеян. Айда молиться, а потом — за стол!

 

Счастливое окончание дня

     Умеренность — это боязнь зависти или презрения,
которые становятся уделом всякого, кто ослеплён своим счастьем;
это суетное хвастовство мощью ума;
 наконец, умеренность людей, достигших вершин удачи, —
это желание казаться выше своей судьбы.

Ларошфуко «Максимы»

 

Отец с сыном вышли из таблинума прямо в перистиль, где их ожидали мать-жена и другие дети — братья и сёстры Деция-младшего разных возрастов. Сёстры были и старше, и младше двенадцатилетнего отрока. Все братья, не меньшие, но мал мала меньше — в полтора-два раза младше своего собрата.

Ожидали — это громко сказано. Все спали. Дрыхли без задних ног в разных сидячих, полулежачих и лежачих позах, кто посапывая носом, а кто и похрапывая. Даже двухлетний малыш Луций, самый младший ребёнок к семье, и тот не был уложен в свою кроватку и сейчас… всё одно спал на руках у матери, которая в свою очередь тоже вовсю клевала носом, рискуя выронить малыша из рук.

Хозяин дома ещё с рассвета неожиданно приказал жене довести до отпрысков следующее повеление: всё семейство обязано допоздна дожидаться его, во сколько бы он ни освободился — мол, по раздельности никто не ужинает, а спать может лечь только после того, как состоится общесемейный ужин. Прихоть ли это была главы фамилии или его задумка с глубоким двойным или тройным смыслом — никто разгадки не ведал и даже на следующий день не узнал.

Сейчас было заметно, что все кемарящие, дремлющие и спящие так хотели кушать, что давились слюной, даже находясь в мягких объятиях Морфея.

Главе семьи пришлось разбудить всех зычным возгласом:

Рота, подъём! Кавалерия по коням! Никакой, понимаешь ли, выдержки у людей! В армии не служили! Вот я вас!

Хозяйка и дети вскочили с лавок и рефлекторно вытянулись по стойке смирно, кроме самого младшего, вытянувшегося на руках у матери.

— Вольно! — разрешил отец-командир. — Всех прощаю! Всем молиться!

Семейство обратило взоры на лики Юпитера и Юноны, на образы, статуэтки и прочие фигуры иных Богов и духов, как бы их ни называли или как бы они ни звались.

В глазах матроны и ребятишек рябило от усталости и обилия холодных безжизненных изваяний.

Кушать, кушать, кушать.

Губы молящихся то шевелились, то замирали в неподвижности. Глаза закатились, но не под лавки, а к потолку. Веки сами собой смыкались.

…Прегрешения отмаливались, не только словесами, но мыслями и мимикой.

*****

Глава семьи был любителем антикварной мебели — ею до самых краёв был заполнен его дом. Деций-старший выписывал эту ценную и оригинальную раритетную рухлядь с разных концов империи, со всех аукционов и распродаж, со свалок и помоек, куда выбрасывали артефакты неразумные потомки растворяющихся в имперском море и уходящих в небытие великих прежде патрицианских родов и династий.

Агенты декуриона колесили по любым закоулкам державы, даже злачным и дурно пахнущим, в поисках старинных и уникальных экземпляров, на расходы кавалерист не скупился, затем модные эксперты на зуб, нюх и наощупь оценивали подлинность приобретения, а специально нанятые мастера своего дела реставрировали мебель, изузоривали её драгоценными металлами, после чего она, издавая вид и запах новизны, занимала свои достойные места в интерьерах особняка.

Завтракала, обедала и ужинала семья обычно на табуретах с искусно выточенными ножками из эбенового дерева. Иногда рассаживалась на складных курульных стульчиках (тоже антикварных), изготовленных из слоновой кости, золота, серебра и бронзы. Из всей раритетной селлы (мебель для сидения) особо выделялся стул хозяина дома. Впрочем, это был даже не стул, а целый солиум — кресло с подлокотниками в виде стилизованных позолоченных древнеегипетских сфинксов, усыпанных алмазами, изумрудами, рубинами, сапфирами, жемчугом и александритами. Камни всё сплошь драгоценные, даже полудрагоценных в поверхность кресла вкраплено не было. Лишь местами на подлокотниках проглядывали крупные проблески искусно обработанной окаменевшей смолы — солнечный янтарь, который, впрочем, тоже являлся драгоценным. Ножки солиума были вовсе не простыми ножками, а настоящими (пусть и искусственными) львиными лапами, когти которых упирались в гранитный постамент — по этой причине передвигать кресло с место на место было чрезвычайно тяжело, неудобно и… небезопасно, ибо уникальная подставка для седалища могла в любой момент треснуть, разломиться надвое или вообще рассыпаться на куски и в крошево. Спинка кресла, когда хозяин в нём сидел, выпрямившись, доходила мужчине до затылка. В общем, это был самый настоящий тайный престол одного из римских императоров, созданный по образцу и подобию тронов семёрки легендарных античных царей Рима.

По правде говоря, и питались члены семьи Дециев обычно раздельно, но изредка хозяин дома, вопреки личным взглядам, но уступая собственной прихоти, позволял от традиций отклоняться. Экзотический случай, когда за столом собиралась вся семья, но неспроста (потомки поймут этот знак через годы, через пару-тройку десятков лет)!

Поэтому сегодня ужин проходил, хоть и в тёплой, и в дружественной обстановке, но в нарушение всех писаных и неписаных древних римских догм и канонов. Правда, сегодня не сидя, как обычно, а полулёжа — тут традицию, которую некогда одобрял, особо любил и претворял в жизнь император Август Октавиан, в доме Дециев соблюли.

*****

В общем, было уже далеко за полночь, когда из перистиля вся фамилия (хозяин дома, хозяйка, Деций-младший, его разновозрастные братья и сёстры) переместилась в триклиний и возлегла вокруг старинного округлого, скорее даже овального, стола на специальные едальные ложа.

Стол, на котором уже был накрыт ужин, тоже был антикварным — на четырёх резных ножках в форме львиных лап: любили римляне окружать себя и свою жизнь всякими лепотами, красотами, лепотистами и красивостями — например, чем-нибудь львиным.

Изготовлен стол был из африканской туи: его поверхность частично инкрустирована рубинами и изумрудами, а частично — мозаикой из полудрагоценных цветных камешков, стекла и эмали. Словно из императорского триклиния этот стол прямиком перекочевал в деревенский. Однако, нет, хоть это и был стол императора, но не из августовых палат — всего-навсего был найден на свалке и любовно отреставрирован руками, растущими из плеч, а не из межягодичья. По сути из рухляди изготовлен заново: из искры возгорелось пламя.

Все члены Дециевой семьи клевали носами, отчего даже ни разу не прицыкнули на белобрысых кудрявых мальчиков-рабов, прислуживающих на трапезе то ли в качестве, то ли вместо салфеток для вытирания рук, а вернее, и того, и другого разом. Так уж издревле повелось в Риме: гривастые и лично не свободные дети становились живыми салфетками в богатых и знатных семьях — об их волосы вытирались сальные, липкие или испачканные в любой еде хозяйские руки. Для мальчиков-рабов было счастьем получить роль домашней салфетки — это не на рудниках корячиться, не в каменоломнях вкалывать и не на плантациях впахивать.

Сегодня юные рабы походили на сомнамбул, почти засыпали, поэтому в такт хозяевам тоже клевали носами в жажде поскорей принять горизонтальное положение: их пушистые головы ворочались на своих шеях абы как — словно на несмазанных шарнирах. Но хозяева, которые разморились, столь грубое нарушение исконного этикета и протокола пропустили сегодня мимо глаз: обошлось без ругани и побоев, не говоря уж об отправке юных рабов до скончания их жизни чистить общественную клоаку (впрочем, таковой как избыточной сущности в Будалии не водилось — не мегаполисный Рим-град).

Всю трапезу молчала и мать Деция-младшего (жена старшего). Ей было что сказать, но она не проронила ни слова. Молчание в данном случае было знаком задумчивости, а вовсе не сигналом неловкости. А когда женщина, которой есть, что сказать, молчит, тишина оглушает.

*****

Семья разошлась по спальным ложам, которые… тоже были раритетными, сработанными мастерами-рабами и свободными ремесленниками Рима в незапамятные времена из дерева, слоновой кости и черепаховых панцирей. Кровать Деция-старшего и его благоверной была именно такой и своими формами напоминала греческую, хотя и считалась чисто римской. Истоки, однако, известны — Эллада!

К двум спинкам этой двухместной кровати, к её головной и ножной частям, была плотно прикручена изготовленная из бронзы решётка, на которую был закинут матрац. В обычном римском жилье, которое победней, такие ложа зачастую использовались и для обеденных церемоний — для трапез. Некоторые нечистоплотные римляне вообще одну из кроватей часто использовали в качестве обеденного стола (вокруг которого ставилось несколько других кроватей). Случалось такое где угодно, но только не в семье Дециев — у декуриона всё было разделено и чётко разграничено по своему узкому функционалу!

У Дециев если уж спальное место, так оно спальное — никаких на нём едален, никаких распитий спиртных и иных напитков, никаких крошек или мокрот: устав гарнизонной и караульной службы! Армейский порядок!

Гнездился в воображении Деция-младшего один удивительный фантом. Когда пацан по случайности ли, нарочито ли упирался взором в мебельные детали, изготовленные из черепашьих панцирей, ему в голову всегда влезал древний деревенский старик-фантом, редко выбирающийся из своей халупы, но и в жару, и стужу всегда ходивший босиком (то ли юродивый, то ли совсем ни на какую обувь средств не хватало). Вернее даже, мальчику виделся не сам дедок, а его большой палец с каким-то изуродованным ногтем, толстым и крепким, как у черепахи череп.

Столь странной у отрока была ассоциация. И как он ни тужился порой, стравляя большую нужду, не мог себе объяснить этот феномен серого вещества своего мозга.

После ужина хозяин дома распустил всех по кроватям.

*****

Деций-младший, как самый старший из сынов в семействе, которому совсем не улыбалось после столь бурного дня погружаться в дрёму (хотелось осмыслить события в личном движении), сделал вид, что, подавая пример младшим братьям, тоже лёг и уснул. Впрочем, сегодня братья безо всяких примеров сами отключались даже на ходу и героические внешние образчики для подражания им были без надобности.

Лишь самый младший Луций, внезапно пробудившись и перевозбудившись, стал кукситься. Полусонная мать, укладывая малыша, долго пыталась его успокоить, напевая песенку:

— Придёт серенький волчок и ухватит за бочок…

— Какой волчок? — кривясь, спросонья тщились шептать губы хныкающего Луция.

— Не волчок, конечно, — соглашалась сомнамбулическая матушка. — Это я так, к слову. Чтобы оно в рифму было. Не волчок, а Фавн.

Если бы Луция так же внезапно не сморило и он не отключился бы, то непременно бы впал в истерику, ибо ребёнок был уже в курсе того, что рогатый с козлиной бородой и копытами Фавн, Божество-покровитель пастухов и рыбаков, Бог полей, лесов, рек и всей природы, дарующий плодородие как людям, так и животным, растениям — этот Фавн без зазрения совести крадёт у родителей маленьких детишек и уносит их в непролазные чащобы.

Когда весь дом погрузился наконец в безмолвие и грёзы, Деций-младший тихонько поднялся и пробрался в огромный приусадеюный сад, ухоженный рабами-садовниками.

Сейчас сад был пуст и тих, как готская ночь (про украинскую в те времена никто и слыхом не слыхивал, а в степях Малороссии пока гуляли готы), — этот сад спал, приняв на себя приятную, но не принятую (им самим) ношу подростка.

После быстротечного вечернего дождя воздух был свеж и прохладен.

Над деревьями то блистали, то мерцали звёзды — это носилась по небу перистая облачная дымка, то оголяя ночные светила, то прикрывая собой их поэтичную и лиричную наготу. Полностью обнаженными небесные тела выглядели возбуждающе, намного романтичней и привлекательней, нежели тогда, когда их телеса были сокрыты. Одежда без застёжек, от которой можно быстро избавиться самостоятельно или которую без препятствий могут сорвать сильные чужие руки, в определённых жизненных ситуациях намного удобней, нежели облачение с множеством липучек, заклепок и пуговиц (пусть таковых на римских туниках и не водилось).

Ночь, облокотившись на вершины яблонь, груш, слив, вишен и даже виноградной лозы, убаюкала деревья и кустарники, одновременно прикорнув и сама: дрёма, грёзы, сон.

Казалось, в империи на века воцарилось умиротворение.

Это лишь казалось. Чудилось. Мерещилось, ибо крестились немногие — не больше пяти-семи процентов населения Римской империи с уверенностью и страстью в глазах смогли бы назвать себя христианами.

Внезапно раздались раскаты птичьих трелей. Это где-то рядом с деревней взметнулась ввысь, взорвавшись треском и щебетанием, стая чибисов. Откуда взялись эти пернатые? И чего им не спалось, полуночникам?

*****

Но птицы никого из смертных не потревожили, не разбудили, а Деций-младший и сам не спал. Однако после зловещих тресков моментально сник — задремал. Прямо в саду на траве.

Ему пригрезилось, что вожак деревенской стаи-ватаги по имени Акела схватил его за ушко да вывел из тени на солнышко, приговаривая:

— Ах ты, такой-сякой! Предатель! Сдаёшь нашу древнюю и исконную иллирийскую Будалию пришельцам-завоевателям? Тебя купили? Ты продался? Получи, фашист, грана… эээ… по морде и по печени! На тебе! На! Ещё раз на! Вот тебе! Вот! Ещё раз вот! Ты думаешь, что мы тут просто тупая голытьба, которую можно пользовать, над которой можно посмеяться, поглумиться, поизмываться, которой можно подтереться, а потом её за ненадобностью выбросить? На! Получай! Мы тоже не лыком шиты!

Деций-младший, словно гимнаст, поизгибался во сне, искусно уворачиваясь от воображаемых ударов, затем, почувствовав резкую фантомную боль, пробудился и на радостях, что это всего лишь дремотные иллюзии, переместился в отчий дом на своё законное и каждонощное ложе.

 

Дунай-Дунавий

     Гордость всегда возмещает свои убытки и ничего не теряет,
даже когда отказывается от тщеславия.

Ларошфуко «Максимы»

 

По утрам усталой молью белый сон.

…Небо только-только успело тронуться бледным предвестием зари, и даже, зазевавшись, ещё и ничего не успело, а Деций-старший был на ногах и, склонившись к уху кровного сына и даже губами коснувшись раковины, вскричал:

Рота, подъём! Кавалерия по коням!

Хоть пацан и не числил себя целой ротой, но завибрировавшие самыми высокими нотами барабанные перепонки, пригрозившие порваться от боли, сподвигли его вскочить, как миленького, как ужаленного или как ошпаренного.

— Собирайся! — скомандовал родитель. — Едем! Помчимся, как угорелые!

— Куда? В какую кассу получать бутылку квасу?

— Решать важный вопрос, ответ на который ты вчера у меня… так долго выпрашивал и, наконец, вымолил.

— Что за вопрос? — по-утреннему тяжко вздыхая и лениво потягиваясь, промычал отрок, хоть и вскочивший на ноги, но до конца ещё не проснувшийся и не включившийся в связь времён, не осознавший непрерывность и последовательность вчерашнего и сегодняшнего бытия.

— Будешь переплывать Дунай! Так сказать, преодолевать преграды, барьеры, препятствия и трудности! Познавать тяготы и лишения воинской… ну, пусть почти воинской службы.

— А чем одно отличается от другого, второе — от третьего, а третье — от всего предыдущего и последующего, даже не высказанного?

— Ничем! Потому и будешь всё это познавать и преодолевать!  И никаких гвоздей! Кони уже осёдланы! Копытами бьют в нетерпении…

— До Дуная поедем?

— Не поедем, а поскачем.

— Верхом?

— А как тебе хотелось бы? На повозке? Нет! Весь путь — даже не рысью, а только галопом!

— По Европам?!

— Да! Пока что не по Азиям! Не народился ещё на свет такой Дунай, который протекал бы в Азиях! Будешь много болтать попусту, вообще с места в карьер сорвёмся. Самым быстрым аллюром!

Сын не прикусывал язык, но замолчал: он окончательно пробудился, включился в связь времён, осознал непрерывность и последовательность вчерашнего и сегодняшнего бытия.

*****

У крыльца, и правда, стояли осёдланные кони. Да и мало ли, у чьего крыльца и в какие века такие жеребцы ранее уже стояли или ещё не раз постоят своё!

Так далеко подросток из Будалии никогда не выбирался. И так долго за один присест верхом на жеребце не сидел, и тем паче не скакал по всяким кочкам, колдобинам и буеракам, ведь местность была не просто равнинной, а равнинно-горной, и потому местами даже каменистой. Поэтому до пункта назначения отрок добрался, отбив себе не только копчик, но и всё, что вокруг да около: и тазовые кости, и даже крестец, повесив голову и потупив глаза в гриву коня своего.

А отцу, устроившему сыну такой конфуз и столь жёсткую проверку на прочность — хоть бы хны! — его другое сейчас (впрочем, как и всегда) волновало. Ещё и посмеялся над отпрыском:

— Не на заднице надо скакать, дуралей! Коленями и бёдрами к бокам скакуна прижиматься следует! Стоймя в стременах стоять, ноги подогнув, а не сидеть… на одном месте!

Деций-младший не преминул огрызнуться, кивнув отцу в его прежние указивки:

— Сам меня учил: culum sustulisti, locum amisisti — раз задницу поднял, место потерял.

— Упс! — заткнулся декурион, не став разъяснять, что, мол, не говорил он такого никогда, а если и говорил, то в виду имел совсем другое, а именно карьеру державного деятеля. Не стал рассусоливать, ибо выглядело бы это как оправдание старшего перед младшим, как саморазоблачение, саморазвенчание, как публичное понижение собственной самооценки. Хорошо, если бы ещё не как самобичевание, а то и это тоже.

*****

Блестит речное зеркало, оглашённое звонким ячаньем лебедей.

Это Дунай-Дунавий, куда Деция-младшего доставил его заботливый родитель. Разная интерпретация, иное толкование, если чуток сдвинуть акценты: взрослый привёз, а ребёнка занесло.

Над величественной рекой ярко светило солнце, разбрасывая по водной глади тысячи сияющих хрусталиков и то ли добровольно предлагая им, то ли принудительно заставляя их прыгать с места на место, словно кузнечиков по сочной колышущейся от ветра траве.

Солнце, одаривая родителя и его отпрыска теплом и светом, предвещало, что день будет тёплым.

— Нечего время терять! — гаркнул отец, сам толком не понимая, где очутился, не узнавая своего любимого места (настолько давно тут сам не был, и так здесь всё изменилось). — Скидывай портки… эээ… тунику и вперёд! Ныряй в воду с ходу, не зная броду!

По-настоящему круты берега Дуная — совсем не то, что склоны перед озером в деревне с названием Будалия, которые хоть и тоже страдают крутостью, но в случае сопоставлений выглядят карликами-маломерками рядом с гигантами.

Отрок легко освободился от одежды (короткую спецтунику он скидывал через голову всегда в один миг), отошёл от кручи метров на десять, разбежался и с криком «Банзай!!! Мне тут брод без надобности!» ласточкой сиганул вниз.

В воду попал тютелька в тютельку. А мог бы и разбиться, если бы не судьба, по счастливой случайности оказавшаяся сегодня не злодейкой. Фортуна благоволила.

Родитель, взявший на себя роль строгого отца-командира, учителя, тренера и наставника в одной упаковке, с шумом выдохнул, но при этом схватился за сердце и присел на корточки — его реально чуть кондрашка не хватила. На этом самом месте мужчина чуть не сдох, но его сейчас всего колотило.

Мальчик вынырнул и, отплевавшись, поплыл, как летящая по воздуху стрела, не встречающая сопротивления, не просто по-собачьи, а разными стилями, о многих из которых в Риме ещё слыхом не слыхивали и многие из которых видом не видывали: то так, то сяк, то кролем, то брассом, то баттерфляем, то колхидо-иберийским стилем, а то и вольным.

У родителя округлились глаза и приготовились то ли выпрыгнуть из своих орбит, то ли лопнуть. То ли от зависти к собственному отпрыску, то ли от изумления. А то ли вообще от комбинации чувств.

— Я и в доспехах смог бы!  И в лёгких кожаных, и в тяжёлых металлических! Стилем суйэйдзюцу! — громыхающим басом донеслось до Деция-старшего уже с другого берега Дуная: у юного парня, пока он переплывал реку, переломился детский голос — сломался один раз и уже навсегда.

У родителя заложило уши, ибо сын как человек, чувствующий себя лидером, а потому и хозяином жизни, ещё и орал во всю свою мощь, стоя в полный рост, не стыдясь и даже не стесняясь своей первозданной наготы.

Декурион насупился: во-первых, голоса сына он не признал, а во-вторых, вдруг осознал, что не любит новомодных нечестивых стилей, равно как и подобных им религиозных культов.

«Откуда сын набрался таких движений? Так наверняка одни лишь галилеяне плавают», — подумалось мужчине.

…Повзрослевший отрок, гребя руками, быстро вернулся на тот берег, где ожидал его глава семьи Дециев. С которого пацан, собственно, и сиганул в воду сходу, не зная броду.

*****

Словно из миража, из ничего затрещали, взметнувшись в небо, чибисы.

Появление этих пернатых хоть и не испугало отца и сына, но в первые мгновения изумило. Оглядевшись, мужчина и отрок поняли, что вовсе не из миража и не из ничего выпорхнули птицы, ибо ничто из ничего не возникает. Выпорхнули они из леска, вполне видимого глазу и уходящего за горизонт.

— Разве чибисы тут гнездятся? — первым разбил тишину сын.

— Сам удивляюсь. Наверное, пролётом… на побывку!

— На зимовку?

— Какая ещё зимовка! — раздался насмешливо-раздражённый выкрик сзади; это кто-то проходил по берегу мимо отца с сыном по своим делам и, услышав диалог пары приезжих дилетантов, двух родственных сердец, придал себе вид тонкого знатока местной фауны, а потому и не упустил случая вставить в строку своё лыко. — Чибисы живут тут круглогодично! Они наши! Они исконные! Они патриотические! Иллирийские!

Блестело речное зеркало, оглашаемое звонким ячаньем белоснежных красавцев.

«Чибисы против лебедей», — подумал Деций-старший.

«Лебеди против чибисов», — будто в пику отцу, подумал младший, глядя то на спокойных лебедей, то на лесок, откуда прежде рванула зловещая стая.

Отражалось небо в лесу, как в воде, и деревья стояли голубые

Горячая голубизна небосвода постепенно выплавилась в прохладную синеву.

Где чибисы? Нет уже чибисов — они как брызги исчезнувшей мимолётности, а лебеди — вот они, тут, совсем рядом. Плавают. Любятся друг с дружкой, не стесняясь посторонних взглядов. Ячат. И никого не боятся. И ничего худого, плохого и страшного не предвещают.

Когда спряталось солнце и ему на смену взошла луна, в её серебре засеребрилось и всё вокруг: и река, и деревья в лесу, и пустые просторные пространства. Реальность стала казаться нереальной сказкой, мифом, легендой, миражом.

Но стержнем всего и вся всё одно оставался Дунай: всю ночь он держал и держит лунный серп и звёзды в тёмном лоне своём. Ни одна не убежит от него; разве погаснет на небе.

Всю ночь приятно тереться взглядами об обласканные, обточенные, ошлифованные и в конце концов отполированные речной водой камни.

Тени от дерев и кустов, как кометы, острыми клинами падали на отлогую равнину.

…Упоительными рядом с Дунаем были ведь не только вечера, но и утра, и дни, и такие вот сказочные ночи. Любое время суток.

 

 

_____________________________

[1] Каверин поясняет, что в тот год, когда он защищал диссертацию, «еще не было кандидатов наук, и я получил звание научного сотрудника 1-го разряда: Вениамин Каверин. «Как я защищал диссертацию», Дневники и письма, Москва, Издательство «Советский писатель», 1988 г. Затем диссертация стала книгой.

[2] У античных греков повелителем дождя был Зевс, у древних римлян — Меркурий. С того периода, когда вся Греция, пусть и не сразу, а частями, вошла в состав Римской империи, верховные Божества греков и римлян Зевс и Юпитер постепенно стали меж собой сближаться, а потом отождествились и слились воедино, равно как и Гермес с Меркурием.

[3] В Риме чибисы (пигалицы) считались зловещими птицами.

[4] Главным символом Фортуны, римской Богини удачи, считалось колесо (штурвал).

[5] Британия к этому времени, пусть и не целиком, была уже покорена Цезарем и входила в состав Римской империи.

[6] «С ключом и сыну ключ сумел доставить» — слова Фамусова из грибоедовской пьесы «Горе от ума». Ключ — атрибут камергера (придворное звание в царской России). У камергеров существовала как своя официальная форма, элементом которой был вышитый на спине ключ, так и знак — ключ на ленте, который носился с «партикулярным» платьем.

[7] Средиземное. По сути для Рима это море было внутренним озером, ибо со всех его сторон его окружали территории империи: со стороны Европы, Азии и Африки.

[8] В этом районе жила семья Юлиев, здесь появился на свет и долгое время проживал сам Юлий Цезарь.