Из ненаписанного р.

Выпуск №15

Автор: Евгения Вежлян

 

Его начало

….Надо б заняться каким-нибудь убедительным делом (а то что это за дело – все эти многочасовые попытки донести смысл до тех, кто пришел, не всегда имея намерение понимать, ну в самом деле, разве дело – все эти тщания что-то уразуметь и собрать, ковыряние в обломках прошлого и пыльных бумажках, вся эта черновая повседневная работа по уменьшению энтропии…Великое дело отшельников, женщин и чудаков…). Надо написать роман. Но вот о чем? Зачем? Вернуть себе чувство связности происходящего? Передать очарование распада, превращения реальности в рыхлый мультиверс, похожий на забытый на подоконнике фарш, копошащийся множеством сущностей и существ, разламывающийся, но не разрывающийся, а мерзко связный – вопреки всему?

Мы там тоже есть, в этом фарше. Но нас там как бы нет. Потому что каждый один – не там. А где?

На стихийной парковке, отчищая машину под падающим на нее мягким предновогодним снегом, я пишу все это прямо в телефон. Метатекст – единственная разновидность прозы там, где отменили воображение.

Нет, хрен с ним, с романом. Это смешно…

 

Начало № 2

….слишком хорошо знаю, что происходит «по ту сторону» этой красивой благородной сцены, где любой текст – «очередной», и тем уже заранее обесценен, а человек, «сложивший все яйца в одну корзину» – смешной чудак, и все. Жизнь интересна по мере ее протекания. Причем сейчас, когда машинка соцсетей вынуждает нас делать свою жизнь доступной каждому, все жизни стали равны и ни у одной нет преимуществ. Нет конкуренции. Все одинаково нужны и не нужны. Можно, разумеется, привлечь к себе интерес, взять горлом. В мире культурной охлократии тотально господствует бульварная газета и мексиканское мыло, а массовый выбор работает на понижение стандарта. Это, конечно, энтропия. Как писать в эпоху энтропии? А главное – зачем? Наверное, затем и писать, зачем все и пишут. Письмо – это сопротивление энтропии, попытка выкристаллизоваться из массы, сохраниться. Но и одновременно – ее, этой энтропии, умножение. Смысл и его бессмыслица. Невозможность ни одну мысль довести до конца и удержать – в отсутствие истины, или там чего уж… Ну и тп….

 

* * *

Не пишу прозы, потому что боюсь дешевого психологизма.

Собственно, психологизм – это то, что осталось «глубокого» у современного человека, такой современный коррелят требуемой от героя эпохи модерности «глубины». Иначе говоря, это граница, наличие которой отделяет нас от простого социального автомата.

Та, прежняя, глубина проходила по другой границе.

 

* * *

Что сказать мне этому дню? Народившемуся году? Будущему?

Как только пишешь слово «будущее» – тут же серые тихие мысли о просто-жизни-ни-о-чем ломают строй, и возникают то ли фанфары, то ли пионерский горн из далекого детства… Мы росли в пространстве ПРИЗЫВА. В этом пространстве надо было непременно кем-то быть, превзойти себя, непременно иметь предназначение… Будущее поэтому было одновременно светло и темно. Светлым оно было потому, что в нем нас ждал коммунистический рай, а темным – потому, что каждый из нас был немного «избранным». А разве избранный может сразу знать свое Предназначение? Поэтому опустошенное побудительным и сослагательным наклонением Сегодня давалось нам плохо: оно было пустым, оно выпадало из языка, и ему нечего было сообщить о себе…

А сейчас, в новом веке? Кажется, что время стало пористым, в нем появились закуты, в которые при желании можно спрятаться, а слово «событие» поменяло смысл и масштаб: самыми разрушительными стали такие факты, которые строгом смысле вовсе не события. А в том, что раньше можно было счесть трусостью – умении спрятаться и честно прожить жизнь от и до просто как собственную – появился оттенок доблести и геройства…

 

* * *

Мб дело было в том, что никто не сказал N, что он – поэт. Эта тема всегда была слепым пятном в любой его коммуникации. А потом уж как-то было поздно к ней возвращаться. И он застрял в своем лиминальном, как сказал бы Известный Антрополог, статусе. Так и прожил всю жизнь – бочком сидя на табуретке, стоя у стены, ближе к выходу, слушая чужие стихи – в робких попытках обозначиться.

В пандемию, засев дома, уже легально, он наконец почувствовал себя счастливым, свободным от долгов перед своим несостоявшимся уже навсегда будущим, перед скудостью возможного некролога, перед пустотой поминального стола, ежели бы тот случился. Наступило простое и прозаическое бессмертие. В том смысле, что смерть была потенциально уже здесь и ничего, совсем ничего больше нельзя было прибавить к биографии. Она застыла. Тут-то все и началось.

 

* * *

Сложное, трудно формулируемое чувство экзистенциалистского свойства. Из разряда тех, что переживаются как способ самого твоего существования. Что чувствует шесток, зная своего сверчка? Что чувствует человек в середине жизни, понимая, как примерно устроены формы и создающие их взаимодействия, как, будто мины в осажденном городе, взрываются ошибки… Чудо будущего, упование и надежда – это просто консистенция чувств, если внезапно покажут кусочек незанятого времени, горизонт, папирус на морском берегу…

Быть рабом (а любой современный человек в этом смысле – раб) – это значит быть купленным и отчужденным, должным и привязанным даже в редкие минуты принадлежности себе. Такова экономика счастья в расколдованном мире: человек попросту ничего не чувствует, когда уже понял, как все устроено и каково его место.

 

* * *

Между тем, кругом все занялись уж совсем ерундой. Иван Иваныч поменял носки и белье. Иван Иваныч всегда менял носки. И белье. Иван Иваныч был хороший человек. Он не делал ничего плохого. Ивану Иванычу это давалось легко. Он жил один, близких у него не было, домашних животных – тоже. Половину зарплаты он неукоснительно перечислял на всякие самые хорошие нужды, в десять разных фондов, по списку. А что, говорил он, с миру по нитке, голому прибытки. Он был большой балагур, этот Иван Иваныч.

Иван Иваныч вставал в № часов утра (мы не подглядывали за Иван Иванычем, нам не по душе нарушать границы неприкосновенной частной жизни, и потому мы не знаем таких подробностей), делал зарядку, одевался не то чтобы дорого, но и не в рванину. Однако он считал, что не стоит загрязнять природу отходами (О, Иван Иваныч обожал природу, он тщательно обходил газоны стороной и все время смотрел под ноги, чтобы ни одна букашка не пострадала от его тяжких, больших косолапых ступней). И потому он подшивал и перешивал старые вещи, любимые и уютные. Работа его была самая полезная: он был вахтер. Он сидел на вахте и смотрел во все глаза, чтобы ни один человек не находился в опасности. Когда он чуял опасность – то сразу становился бдительным. Одна мамаша явно недокармливала детей, они бледные какие-то у нее были, слабенькие на кривоватых ножках – так он узнал в интернете телефон службы опеки, и детей спасли, отдали в богатую, хорошую семью (ему показывали фотографии, он был доволен).

В свободное от бдительности время он читал добрые и прекрасные книги, написанные, без сомнения, полезными и хорошими людьми. На сей счет он был кремень: он специально вылавливал в сети информацию о писателе, прежде чем начать его читать -– не навредил ли он кому, был ли хорошим человеком. А какой он был читатель! Он читал целыми днями напролет, все прочитанное запоминал наизусть, прямо ходячая энциклопедия был! Бывало, палец послюнит и переворачивает страницы. Жильцы дома, где он был вахтером, скинулись на читалку ему, но нет, бумажная книга ему нравилась гораздо больше… Вечером он клал в книжку закладку, красивую, подаренную кем-то из детей жильцов (Иван Иваныч очень любил детей), вставал, запирал свою комнатушку и уходил к себе на девятый этаж – спать. Так и жил. Пока не помер. Полгода пролежал, бедный в своей постели. И представьте – мумифицировался. Хороший был человек потому что, практически святой. Ни запаха, ни мусора. Ничего после себя не оставил. Каждый день носки и белье менял, пока весь мир кругом всякой ерундой занимался.

 

* * *

О поколениях (чуток социологии). Много лет думаемая мысль. … (оставлю многоточие, пропустив некоторую часть рассуждения)… Теперь, когда отчетливо проведена ценностная, поведенческая и пр. граница между теми, кто родился в 70-х- 80-х и следующими за ними (или, проще говоря, когда выросли и стали социально активны дети моих ровесников), мы кажется увидели то, что не видели раньше: это самое «мы». (пропуск) … и у нас есть две возможности: бороться с новыми правилами (конвенциями) общежития, которые вырабатывают «дети», или «активно проиграть поле», заняв позицию аналитика и наблюдателя, для чего «выход из (социальной) игры» и правилен и уместен. Это, собственно, и есть та самая архаическая позиция «старейшины», которая, как мнится, возможна и в неиерерхизованной социальной реальности.

 

* * *

Выпив утреннего кофия, сидя в саду среди лилий и мальв мелколиственных, Н. подумал: «Идея равновесия перестала быть релевантной потому, что вдруг обнаружилась разомкнутость знания не в том месте, где его привыкли видеть – в регулируемой и конвенциональной бесконечности научной картины мира, а в ограниченной по определению сфере здравого смысла и обыденного опыта. Другой как категория стал нерелевантен. Любой опыт теперь доступен и так вдвинут в твою повседневность, что сразу из «чужого» превращается в тот-который-нельзя-игнорировать, то есть – в твой собственный опыт. В этом-то все и дело…» – догадался Н. и, несмотря на невыносимый объем мирового насилия, кофе все же допил и остался сидеть в саду, в кресле, подставив лицо солнцу…

 

* * *

Вспомнилось: однажды летним утром, прохладным и росистым, я гуляла во дворе. Мне было года четыре. Я помню синие тени и сквозистые прямоугольники отраженных стекол (с тех пор люблю и умею видеть все это). Я шла и говорила сама с собой, что я частенько имела обыкновение делать. И тут обнаружила, что можно это делать, но при этом молчать. И что так гораздо интереснее. Это был момент рождения рефлексии, как я понимаю. Один из, а быть может – самый важный момент в моей жизни. Настолько важный, что я помню ощущение мокрой травы на гольфах, лопухи и репей, приставший к подолу платья. Я начала думать и понимать, что я – думаю. И с тех самых пор не могу перестать.

 

«Вещи не умира…»

Знакомьтесь: это подставка под тарелку, лежащая на столе, заснятая самостоятельно телефоном. Вещи позируют, вещи хотят, чтобы их снимали… Вещи хотят, чтобы мы услышали их голоса. Нужно дать голос вещам и прочим, осужденным к отчуждению, творениям. Фрагмент важней целого.

 

* * *

Так говорил один мастер – другому:

Используя команду «отменить команду», непременно учти: отменив что-то фатальное для участников игры, к примеру – ад, непременно в итоге получишь то же самое, в смысле – тот же «автомат калашникова». Так у нас матрица настроена. И не вздумай в ней ничего менять: аннигилирует нафиг. То есть все эти баги – несправедливость, насилие там, эксплуатацию – нельзя ликвидировать на самом деле. Многие старались – ну и где они теперь? А? То есть какое-то время будет норм, а потом виртуалы опять все это постепенно придумают и внедрят – обратно. Да еще, чего доброго, поубивают друг друга по дороге.

… А в матрицу все равно не лезь. Уволю.

 

* * *

Мысли Н: «Судя по некоторым косвенным признакам ФБ мне не показывает ничего, что имело бы отношение к современной поэзии. Скоро он начнет мне не показывать ничего, что имеет отношение к культуре, философии, политике, потому что я лишена возможности высказываться здесь обо всем этом. Мне жаль, потому что мне останется только «официальная» версия событий – и, по-видимому, дальнейшая депрофессионализация. Привычка к невысказыванию очень быстро деформирует человека, отучает его думать, отупляет. И самое страшное и стыдное, что человек пребывает в иллюзии, что он по-прежнему “владеет языком”. Лишь когда, после долгого молчания он пытается публично высказаться, оказывается, что язык ему больше не подчиняется. Он – чужой. Как иностранный, только хуже».

Лично я считаю, что субъект высказывания неправ/а. Никто никому не запрещает высказываться ни на какие темы и никакой нет цензуры в соцсеточке… Жизнь вообще чудесна. Вино и пирог вчера были просто отличные. (Параллельно Н. думает о том, что медиум, изменив способы коммуникации, существенным образом повлиял не на способ репрезентации повестки, а на саму повестку и превращается в настоящую власть, которой подчинены те, кто думает, что борется сам на независимой политической сцене. И это, конечно, тоже полная ерунда, потому что это ему кажется).

 

* * *

«Сколь многое можно сказать, говоря о природе!

Когда была ребенком, читала Пришвина, Бианки и прочих авторов из хрестоматии начальных классов – и никак не могла с ними сладить: что- то совсем другое было за этими текстами, для чего не было тогда у меня ни слов, ни догадок. То есть подтекст был настолько мощным, что даже ребенок мог понять, что все это неспроста. Потом я об этом прочла у Полины Барсковой, в «Живых картинах» – и не удивилась.

Короче, есть тексты, где важно не то, что в них есть, а то, чего в них нет. Что не написано и не может быть высказано, и на что нет даже намека. И эти тексты нужно уметь читать, они, а не прямая речь, как нельзя лучше передают дух времени. Самим своим существованием и устройством.

…Больше всего я люблю ночью сидеть в беседке и слушать, как со всех сторон капает и льется вода. Смысл в том, чтобы быть одновременно внутри и вовне. Собственно, в этом включенном наблюдении смысл любой беседки, расположенной посреди ночного сада. Тревога и покой в сумме дают умиротворение… А еще эта темнота…

Сколько всего происходит внутри застывшего непроисходящего ночи… Метафора — это форма страха».

 

* * *

Деревенск и цветаст. На модели – платье 56 размера a la babushka, купленное в магазине смешных цен. Мелко нашинкованные розаны на ткани кажутся персонажу фотографии весьма изящными. Утро. Шиповник отцвел.

Позавчера она обнаружила, что если оставить кучу сена и досок на траве, то под ними настает Тьма и зарождаются монстры: бесцветные слизистые растения, мокрицы и многоножки. Солнечный свет отделяет, следовательно, прекрасное от безобразного или ужасного.

Шиповник отрастил молодые длинные гибкие, как щупальца, ветки и незаметно развернул их в сторону дорожки.

 

* * *

«Пространство в этом новом мире не изъято из жизни, оно только изменило свою роль. Раньше оно было тоннелем, по которому ты перемещался, стремительно меняясь по ходу перемещения, полнясь увиденным, останавливаясь на минуту, и опять принимаясь идти, ехать, лететь. Теперь же – есть лишь ты и смыслы, за которыми больше не нужно ехать. Трип – это то, что у тебя в голове, в воображении, в сознании, дойти нужно в худшем случае до шкафа с книгами, а так – лишь нажать на кнопку в компьютере и не сходя с места….

Но глаз упокоится на пейзаже, распластанном под окном. Пространство теперь стало созерцаемым, подлежащим созерцанию, либо – сказуемым речи. Не место, но – фон. На котором ты, как фигура – обязателен к исполнению. Наступил конец эпохи путешествий. Наступила зима. N. записал в своем дневнике: “Мы нули и единицы, а над нами реют птицы. Из нулей и единиц мы наделаем синиц”.

Бессмысленность и легкость написанного были ему приятны».

 

* * *

«Он был профессиональный аноним».

 

* * *

Из, и в самом деле, меланхолического романа, который никогда не будет написан, но который пишется сам собой по мере пребывания в некотором «тут».

Мысли Н. более всего занимала дверь, кисейная занавеска, колеблемая сквозняком, рассеянный свет, струящийся извне – вовнутрь, мир за порогом, дорожка, мощеная керамическими плитами… Оказалось, что этого иероглифа, означающего разделение, соединение, приглашение – было достаточно для того, чтобы наконец ощутить себя в точке абсолютного выбора между свободой открытости и отказом от нее – в бездействии покоя, между выбором и возможностью не выбирать.

Там, откуда прибыл Н., его мучило и разрывало одновременное требование движения и невозможность его осуществить: все двери были заперты, хотя их нужно было постоянно открывать и бежать, бежать вперед… Тут же все обстояло противоположным образом: завороженно глядя в сквозистый дверной проем, двигаясь мысленно к дорожке, ведущей прочь из сада – в жаркое и пыльное вовне, Н. часами сидел в бездействии и созерцании, покачиваясь в уютном кресле. Возможно, это и был его вариант рая. Он этого пока не решил.

 

* * *

Мы живем в заброшенном парке старой усадьбы, вернее, это сначала белое здание, скромное и архитектуры довольно, если вдуматься, странной, должно было стать усадьбой, где семья немецкого фабриканта должна была расти и стариться, и наслаждаться парком и чудесным озером… Но на беду фабриканта случился 1917 год, и усадьбу у него реквизировали под санаторий. Кстати, не худшая из возможных трансформаций.

Постепенно советская индустрия отдыха трудящихся стала для местных жителей главным источником дохода. Примерно в 60-е был выстроен целый квартал трехэтажек, видимо, для тех, кто обслуживал тот санаторий, который стал нашим пристанищем, и соседние с ним многочисленные, уже изначально построенные советской властью, ДО. Так что в целом местность тут отнюдь не идиллическая. Но в заколдованной нашей усадьбе, доме основателя санатория (история интересная, но – о ней как-нибудь потом), время не движется, и пространство сохраняет черты идиллии.

К парку же, окружающему наши «сотки», время безжалостно. Санаторий в 90-е закрыли. Парк одичал и стал почти везде непроходим. В господском доме, он же санаторный корпус, никто не живет. Говорят, его сдали кому-то в аренду на 40 лет… Потом там жили разные «странные люди». Теперь он пуст, и это, как видно, к лучшему.

Каждое утро мы выходим и бегаем в парке, а у стен усадьбы делаем гимнастику… Сегодня на березе, растущей у прудика за калиткой, видели дятла. Иногда я думаю, что бывший санаторий – это отличное место для артрезиденции. Привычные производственные мечтания

 

* * *

Все, пар больше не будет. И все даже все сдали (ну почти, еще письменные проверять, зато научные и магистерские). Сижу в некоторой растерянности. А что дальше-то? Вот если не работать – то что еще делать? Ежели б как раньше – поехала б куда-нибудь «пройтись». Вещи примерить, зайти в одинокое кафе, там одиноко посидеть, все понять, ничего не понять, сделать селфи… Или наоборот – сорвалась бы в гости. Жизнь оскудевает формами, а значит – и смыслами. Ритуалы, пространства… Так называемая «внутренняя жизнь» возможна как изнанка так называемой «внешней», во внутренней борьбе за освобождение места и времени для нее, в жесте отказа от раз-влечения и у-влечения. Именно тут находится точка созерцания, где внешнее обменивается с внутренним, где рождается настоящая глубина… А тут – сидишь, сидишь, то спишь, а не спишь – так работаешь. И все мысли крутятся вокруг происходящего, будто грустные гнусные птицы.

Словом, нет в человеке ни внутреннего, ни внешнего. Человек – это такая лента Мебиуса. Ничего из него ни вычесть, ни добавить к нему нельзя. Ну и тут же…

 

* * *

«Теснота городских приватных пространств восполняется разнообразием пространств публичных, где ты – аноним – наконец можешь надеть ту социальную маску, которая в большей степени соответствует твоему представлению о себе, чем та простая роль жильца и семьянина, которую ты вешаешь на крюк в коридоре вместе с домашним халатом, надевая недорогой, незаметный, но добротный и уместный кэжуал».

Так думал наш герой – не без аффектации, впрочем, и минимального нарциссизма, сиживая в кофейне на Чистопрудном и смутно подозревая, что на вешалке в коридоре оставлено то самое «себя», поиски которого и побуждают таких как он к романтичным (псевдоромантичным?), сладко одиноким, бездумным скитаниям по центру Москвы, пустому в метафизическом и урбанистическом смыслах – в ожидании встречи, осени, перемены. Вслед за этими ожиданиям маячило, правда, иное: старики и старушки, сидящие на бульварных скамейках, уставившись на скамейку напротив – в ожидании С…….

 

* * *

А еще мы можем увидеть, как трогательно профессора и доценты выбирают хрустящие булочки в ближайшей к университету кондитерской. А некоторые, даже, представьте себе, представьте себе – маленькие марципанчики, сделанные в виде яиц неизвестной птички. Смотрят долго, прицениваются, склонив тяжелые, наполненные многой мудростью, головы, и наконец: «Мне, пожалуйста, вон тех грамм сто дайте», – вкрадчиво произносят. И – домой, домой, чтобы под лампочкой без абажура на маленькой кухне заварить зверский черный чай и с домашними все это стрямкать под дружные смехуечки.

Такая вот жизнь бы, бы вот такая вот ждала бы обитателей маленького университетского городка N, если бы он существовал на карте. Но его, увы, нет. Причем ни на карте, ни в воображении писателя Тимофея, ни вообще нигде. И не ищите.

 

* * *

 «Больше всего Глафира Петровна ненавидела комсомол, коллективную ответственность и любые формы редукционизма. Была же она круглолица и толста, видимо потому что любила, напротив, булочки с корицей, сладкий сон по утрам, джаз и все четыре критики Канта, с которых раз в месяц стирала пыль влажной, переделанной из старых женских трусов, советской еще, тряпочкой».

 

* * *

Мир внезапно стал абсолютно плоским и абсолютно понятным. К каждой вещи будто бы полагался определенный артикль. Мир, о котором нечего спросить, выглядел неестественно. Ампутированно выглядел. Как человек, которому ампутировали конечность. Или это сознание? Сознанию ампутировали способность спрашивать и удивляться? В любом случае оставалось только молча трогать вещи. Протирать. Расставлять по местам.

 

* * *

Не то чтобы поэзия должна быть глуповатой… или проза там… Но да, в каждом писателе должна, видимо, быть такая особенная глупость, небольшая такая странность, которая проявляется в местах, где у всех аккуратно сочленены передающие провода – из реальности и обратно в голову, и где у писателя вместо этого – разрыв и искрит, и потрескивает. Поэтому писатель в быту странен, писатель в быту – раз! – и вдруг какой -то простейшей вещи не сечет, и залипает, и сердится. А починить нельзя – перестанет писать, жить не сможет. Талант – это обнаженная искрящая нехватка связи, талант – это перегретый оборванный провод…

чинить нельзя оставить

 

* * *

Ну какая же это природа? – подумал Н. – Дело-то все в том, что природа, если она действительно вот это, противостоящее человеку, поглощающее его Нечто, полное неожиданностей и требующее внимания и силы, которое нужно укрощать, есть или уничтожать – совсем не предполагает ни гармонии, ни умиротворения, ни тем более созерцания…Оттого человек и выгораживает себе куски, вроде этого, за красивым штакетником, все эти дачи или усадьбы, полные бездействия и неги… Исход из комнаты возможен лишь в город – фактически на сцену, где тебя все рассматривают и тебе некуда выйти из своей «роли». Нет, сказал он себе, сидя за столиком в беседке и наблюдая, как раскачивается старая Сосна – это не природа никакая, это так выглядит Убежище… Это не природа, а Остров. Это я так расширил себя, включив внутрь своей тайны и небо, и траву, и деревья, и этот старый дом…

Остров, мой Остров…

 

* * *

Состояние напрасности, пустоты и ненаполненности. То состояние, когда точка «блаженный покой» с его созерцательным счастьем пройдена (быть может, ненамеренно, случайно), и ты попал в пространство, лежащее за ней – пространство ошибки, сбоя, промаха. Ты промахнулся. Здесь, куда ты попал, все кажется повторным, стершимся от частого повторения и в то же время – поддельным. Пластиковый воздух, пластиковый свет… затверженные жесты и фразы. Комфорт и тишина.

Стоит чуть-чуть промахнуться мимо рая – и ты в тихом, благополучном, уютном аду.

 

* * *

Возможны совпадения. Может ли чувство, которое испытывает, засыпая, именно тем и испытывает, что засыпает, некий некто, быть опознано и разделено кем-то, кто сейчас читает все это. А ведь разделенное чувство, вернее, переживание, и вызывает у крашеной пожилой блондинки желание привстать со стула и, слегка развернувшись к невестке, поднять морщинистый указательный, и сказать «О!», в то время как по телевизору какая- то девушка претерпевает от своих родичей за , скажем, недоенную козу…

 

* * *

Переживание экзистенциальной неуверенности в виде пустоты, вернее, опустелости, где-то там, под какой-то «ложечкой», в середине живота, каковая «ложечка» с детства представлялась Н. холодной, серебряной, проглоченной и вросшей….

«Провести эксперимент, чтобы узнать, испытывают ли такое люди, у которых на карточке а) шестизначная сумма, б) пятизначная сумма, в) у которых вовсе нет никакой карточки», – подумал Н.

 

* * *

Как всегда по вторникам, днем мои соседи сверху скандалили. Скандал, собственно, угадывался по женским выкрикам, производимым высоким (истерическим) голосом (типа «я не могу, не могу» – остальное сливается в нечленораздельность и визг). И теперь, слыша шум пылесоса – явно большого, сильного, из дорогих, из тех что «тянет как зверь ваще», я машинально как-то подумала… ну, словом, что – все, разъяли, убирают. Ленивые такие, автоматические мысли…

 

* * *

Выдумать все –так начать. Прямо со слов «выдумать все» до слов «так и было» взять и на одном дыхании всю эту ерунду из снега и запаха вывалить, чтобы читатель, приняв за самое дело, как оно было, измылил текст до смерти, до желтой бахромчатой пыли, а потом, не в силах помочь одинокому кому-то, бегущему в лес, ночью, от дороги, пошел на кухню и там тихо курил, глядя в окно и темные окна в доме напротив казались свидетельством непрошедшей, несбывающейся катастрофы, будто никого в мире больше не осталось, и он зажигалкой подает сигналы живым – три коротких, два длинных, опять три коротких… Ночь..

 

* * *

Едут четверо: две похожие молодые женщины (видимо, двойняшки), ребенок одной из них сидит в коляске. С ними мать молодых женщин. Модно одетые и, как говорится, «ухоженные», они сидят в ряд и смотрят в коляску. Отстраненно, озабоченно. Как водитель

иногда смотрит под капот любимого автомобиля.

 

* * *

Какое- то раскоординирование языка. Исчезновение точности речевых усилий.

В сумерках трудно вдевать нитку в иголку.

Если вы понимаете, о чем я говорю, то и вы тоже…

 

* * *

Успею ли все же нагнать смысл, урастающий от меня, постоянно превращающийся (найдешь, ухватишь, оп, а он уже другой), непредсказуемый в своем истоке?

 

* * *

N понял, что момент, когда все было действительно просто, безнадежно упущен.

Однажды он вышел из метро, вечером, в сырой и теплый туман ранней осени. В будущее. Именно этот туман почему-то и был будущим. На остановке стояли люди. Многие курили. Он сел на скамейку и раскрыл Августина. Под фонарем он прочитал о времени. Общий тон пейзажа вокруг был коричневый и золотой. Пространство 90-х было гулким, пустым. Плоские крыши домов, ненужно широкая площадь. Пустой проспект. Пространство было собой. Кожаная куртка пахла кожей и дымом. Будущее, как плотная вода, держало на плаву без усилий. Всего было слишком много и слишком мало. Нечем было заполнить пустоты пространства. Пустое время скапливалось в туман. Туман превращался в будущее.

И теперь, среди сплошного ничто, задыхаясь в переполненном мире, N понял, что – вот, именно тогда.

 

* * *

А еще ему приснился (мог бы присниться) трактат «О природе уверенности».

«Уверенный целиком погружен, и ни одна его часть не выпирает из. Именно это и придает уверенному уверенность. все есть вообще все, не содержащее в себе ничего отдельного и не подлежащее. Все есть великое сказуемое бытия», — снилось ему.

И он…

 

* * *

… «И пропал в отдельно стоящем тексте.

То есть не сразу пропал, сначала слал СМС, звонил даже.

Но я не брала трубку, нет.

А потом он перестал.

Я же читаю иногда. Достаю с полки, листаю, смотрю.

И вот вижу – он прямо там. Улыбается, рукой машет. Но только – весь плоский. Ничего в нем нет, в смысле изнутри.

Вот и я, как научусь не продолжаться, тоже внедрюсь.

А то тут уж больше не осталось таких как вот мы с вами.

Скоро и нечем станет. И тогда все: либо мигнуть и в точку. Либо вот так- спрятаться».

 

* * *

Поэтесса, ее замкнутый сферический мир. Центр мира – одинокая продавленная кровать, и кошка на ней – в качестве равновеса.

Кошка и поэтесса – ровесницы.

Кошка – стара и опытна. Поэтесса – наивна и молода. Наивность и молодость поэтессы – неизлечимы.

Как болезнь.

Как кровать, кошка и одиночество. Как стихи.

Форточки в доме никогда не открываются. Чтобы кошка не вывалилась на улицу и не разбилась.

Она и не собирается. Она просто считает, что свежий воздух бы не повредил.

Но кто ж тут будет слушать кошку…

 

* * *

Он любил гулять с ней вечером, когда аллеи были пусты, так что казалось, что все наконец умерли уже и оставили их в покое. Только деревья, заваренные в фонарном свете – их шелест и шорох. И еще один – будто искусственный, угловатый человек на скамейке под фонарем. На скамейку он клал полиэтиленовый пакет, а на коленях держал старинную тетрадь в коленкоровом переплете, за прежние 48 копеек.

Они запомнили его, а он, записывая в тетрадь, не видел их.

Таково было движение планет на нашем участке пространства.

 

* * *

Вышла сегодня утром из дома – просто так, ни для чего. И пошла в наш парк «Радуга» – просто так. Подул ветер, полетели листья, запахло …так, как только осенью в Москве. И вдруг выстроилась композиция, легли цвета. меня охватило острое чувство красоты. И вся жизнь стала связной, как роман. Будто первая его часть почти дописана. Начинается вторая. Момент завершения, возникающий на границе, в точке перехода.

Когда я шла по дорожке, двое рабочих с Востока сдували специальной трубой листья, обнажая яркую зеленую траву. А когда возвращалась – работа была сделана, и один из них, помоложе, сидел в позе лотоса, смотрел в одну точку и улыбался. Казалось, он чувствует то же, что и я.

 

* * *

Обретение сада.

Сада.

Утром сидеть среди своего этого.

Миллионы живых сущностей и существ.

Делала гимнастику, лежала на коврике, смотрела как ветки ходят под ветром.

И вдруг поплыл мимо светящийся, белый «зонтик»-самолетик какого-то растения. Такой ангел.

 

* * *

Весь счастливый бессодержательный день мы пировали и смеялись. Над нами шумели ветром деревья, под ногами играли тени листвы. Уже ближе к вечеру жарили на гриле колбаски, пили вино (немного), сидели в беседке. Я переместилась в кресло, развернула его к заходящему солнцу и протянула в сторону солнца свой бокал, чтобы он наполнился светом. Потом, в сумерках, я еще пошла, навестила наш «дальний» сад, и подумала, сколь причудливы и разнообразны листья на нашем участке. В природе ничего не повторяется, каждая мелочь уникальна, все ежесекундно меняет облик, движется, живет. В комнатах квартир же царит неподвижность, и человек застывает, как вещь среди вещей. Жить надо на земле, подумала я – вместе с землей и растениями, в унисон.

Когда мы сидели в беседке, на забор прилетела какая-то птица, кажется, удод. Посмотрела на нас недоуменно и, не дав себя разглядеть, улетела прочь. За тот день, который я не выходила на заднее крыльцо, до его козырька добралось длинное вьющееся растение и распустило фиолетовые огромные цветы. А гриб, родившийся из земли четыре дня назад, успел состариться. Теперь я точно знаю, сколько они живут.

 

* * *

«Когда живешь больше чем одну жизнь, тот в один прекрасный день замечаешь, что все –как с чужого плеча. Потому что жизнь-то одна. Остальные – не настоящие. Заемные».

 

* * *

Больше всего его волновало шарообразное, медленно дышащее дерево во дворе. И – скамейка под деревом.