Выпуск №17
Автор: Дмитрий Шандра
Собирали свет
1.
Земля раскалилась до горизонта. Застыли белые и синие слои воздуха, расширяясь, вырастая против движения огромными крыльями. Будто воздух потек — и застыл, залитый солью и янтарем. Река отливала свинцовой, неожиданной тяжестью, скрывая рваные ритмы; течений, скачков, переливов, внутренних водопадов. Она будто изливалась в самое себя, парадоксально и насмешливо шла странно прямоугольной рябью и опять выравнивалась. Если вода колодцев — монашество вод, то речная ближе аристократии.
Малейшая деталь, нагревшись, становилась несомненной и нестерпимо яркой. От волокнистых рядов пшеницы до хитиновых точек жучков, снующих между колосьями. Было сложно собрать пейзаж в единое целое, он не мыслился, только ощущался и царствовал. Так бывает в степи. Лесные дороги ведут к истокам, степные больше к свободе.
Пейзаж напоминал перевернутое небо — такой же вытянутый и плотный геологический срез. Река, дорога, поле, с усилием вбитое между рекой и лесом. Впрочем, эти рощицы-лески тоже вбили в степь, вручную высадили много лет назад, а поле уже соткали машины, пока что для человека.
В жару сложно описывать движения и легко свойства. Здесь нет глаголов, только прилагательные, потому их так много. Впереди протянулась цель — нить моста. Она неожиданно, неуместно нависла, сверкнула яростно и тотчас скрыла блеск. Мол, сталь покрыта землей и травой, нечему блестеть. Облились водой и поднялись.
Есть что-то приторно-символическое, когда полевую дорогу перечеркивает железная, живую, хоть и пустую, мертвая. Эти символы хочется пропустить, как детей или стариков и двигаться дальше.
Движение в живом, это рывки от одного особого места к другому. Остатки рельсов кое-как, едва заметно придавали линейность шагам, создавая эффект, напоминающий прямоугольную рябь воды. Особые места безымянны, малы и не имеют границ. Это может быть причудливо вывернутая ветка, дикий ирис, группа мертвых деревьев, зажатых друг в друге или сросшиеся в причудливую фигуру заросли. Такие места принадлежат растениям, как и само понятие места, а животные, птицы, насекомые — это маленькие номады. Впрочем, ящерицы вспыхивали и мелькали зелеными угольками между рельсов и трав, подтверждая мою фантазию, что они нечто среднее между животными и растениями.
Прошли по дуге и спустились с железки в лес. Там я впервые увидел, как из древа вырастает женщина и в него же врастает, но это заставляет молчать.
На обратном пути наши слова сократились до возгласов, а краски от избытка обесцветились, смешались в ясное марево, но на их место хлынули запахи: перегретые, маслянистые, резкие и рептильные.
Когда мы приблизились к людям, то вернулись и звуки, бедные родственники чувств. Мы покидали изнанку, провожаемые утробным, неожиданно низким хрипом окраины, который мог быть и голосом самого поля.
А потом все сжалось, перекрутилось и вывернулось наружу полотном обычных сельских пейзажей.
2.
Помни сиреневый сливовый, который сохранит нежность, даже если слива преспела. В крайнем случае он останется оттенком пурпурного и фиолетового. Вся церемониальная эстетика — богослужения ли, инициации, или парада — это эстетика пышного, преспелого и подгнившего плода. В таких плодах, как известно, живут черви, но мы все равно радостно их едим.
Смотри, кукуруза выросла текстурой, причудливо смешав ровные ряды стеблей и беспорядочность листьев. Такой и должна быть хорошая текстура. Здесь само слово говорит и о тексте. О том, что так плохо растет.
Зато виноград вволю проявил свою зубчатость, напоминая о боге из родной машины, да и вообще выстраиваясь промышленной конструкцией, а вовсе не изящным растением. Похоже поступил и чеснок.
А вот растения в поле остались случайны, необязательны и прекрасны. Этот цветок-христианин мог вырасти где угодно, он всюду уместен, ему вся земля родная и чужая. В любой момент он может попасть под лезвие машины, под колесо машины или я его девушке срежу.
Главное достоинство поля — не замах пространства, замах неумелого и сильного удара; но запах жизни, ощутимый как от животного, как если бы собаки и коты пахли травами. Этот запах не имеет какого-то постоянства, он привязан к тонким метафизическим движениям ветра, нежен, как оголенный нерв и настоян, как крепкая наливка.
На дорогах уже не встретить бога и слава богу, но еще попадаются те самые соседи, особенно если гулять возле кладбища. Двоящиеся в глазах, плотные, пьяные и земные. Проходим, сбиваю горячие, липкие руки, слышим в спину разочарованное «хороший парень», но краем глаза не видим, угадываем, как уходят в кукурузные заросли и последний не палец ли отрезанный воровато жует и оглядывается.
Смотреть вдвоем — это видеть вдвое больше невидимого, об этом стоит молчать, да кто же послушается. Это присутствовать прохладной тенью за раскаленными словами и воплощать Ар нуво — во всем, лежишь ли ты под сливами, или смотришь, как такса вытекает из-под забора, или срезаешь маки. Отдыхали в глубине от души, да?
…
Мне нужно выпить, но ах, как же ненужно выпить, ну хотя бы одеколона или достоевского, можно в тамбуре электрички. Я вообще хочу застрелиться, а вы все мне мешаете. Я не могу писать. Что это вообще значит, вот пишу, значит просто кокетничаю, якобы не могу писать хорошо. Жалко подмигиваю себе, ведь мог?
В этот вымученный диалог врываются, воспоминания, я ходил в снегопад возле больницы и ждал операции. Это было странно, знать, что скоро мне сделают очень больно, но это пройдет незамеченным, как биография. Мне кажется, если бы мы помнили боль и ощущения при рождении, то не могли бы жить дальше. Значит ли, что мы все рождаемся безумными? Дорога нахуй открывается под ногами идущего, но что делать, если она усыпана благими стеклами? Люблю свои общие и обобщенные мудрости, в них можно спрятать рвоту.
Я сплю, мне снится Марс и я понимаю, как Брэдбери всех убедил, что он там побывал. Просто он действительно там побывал. Я уснул, спал, проснулся и начал писать о снах, но стер. Нельзя описать то, в чем живешь, даже если проснулся. И потом, главный предмет созерцания здесь — невозможность писать. Объект созерцания. Объекст.
Я не могу писать, значит не могу правильно молчать. Эта невозможность — возможность писать и говорить сколько влезет: любовь и кровь, соловьи и мечи, тугезе и форева; не оторванные конечности, но лишние и пришитые куда попало. Эвоэ, эвоэ, ламма савахтани, а? Тебе это так стилистически не идет.
Второй
Я человек второй, незлой человек, про меня не вещают священники, я тоже болею.
Мне нравится извлекать из всех болезней их злое сердце. Видеть не разлад снаружи, но внутреннее, пестрое сборище духов, покрывающих тело, как черти Антония. Когда совсем плохо, я их вижу в подробностях.
Вот бледно-оранжевый дух, похожий на всплеск в форме дракона и вызывающий боль в простате; вот серый шар рогатой пыли, бессмысленно колотящий мое сердце; а вот мелкие насекомые феи, шатающие зубы. А есть еще зверьки, засыпающие глаза пылью, но потому я не могу их увидеть и описать.
Если мифология не помогает, я смотрю на пылающие цветы Шиле, или цвета Нольде, или тревожные деревья Мунка, жалкие картинки в телефоне, отражения копий, но даже они утешают. Ведь можно погрузиться в те дурные цветы и очутиться в теле ребенка, упорно трущего в пальцах пчелиные, тяжко пахнущие чернобривцы-бархатцы и пьянеющего от запаха, как пчела.
Знаете, если скрутиться клубочком, можно услышать в ночном крике поезда трубный рев мамонта, можно прощупать ток крови, безличный и общий, можно бродить в тумане и тростнике белковых цепочек, путая стебли или возвращаться в лес полуметафор, где озеро священнотрезвое, дикие розы и желтые груши, но воду не пей, а то эллином станешь.
Это, конечно, фантазия, я социально безопасен, я в социальное даже не верю. Вы же даете деньги людям, лепящим социальные и политические члены, ну так дайте мне дальше дышать и падать, с уважением, скарданелли.
А представьте, что вы застряли как герой фильма, в коротком фрагменте времени, но это время оргазма. Вопрос, как выйти из повторения, теряет смысл, правда? Потому что некому выходить, вас нет, но в отличие от сна или смерти, это небытие позитивно. Да, я читал, что это просто физиология, что взрослые давно объяснили ужасное, что ученые нас спасут, уберите уже дионисийского козла из нашего сада. Обсудили это с котом, смеялись.
Видите ли, у меня много интересных мыслей, но я слабый, каждая меня валит с ног. Много идей, набитых как земля в карманы, иногда я достаю простой советский осаму дадзай, чтоб смешить окружающих и они смеются, тогда ухожу, успокоенный, но на улице бессонницы вижу усача, целующего лошадь, здесь холодно, топь, прочь.
Ну не расстраивайся так, не надо.
А.Е.
Хищная ртуть скользит на лапоньках под окном, чует вверху птичку мира и подчеркнуто смотрит в сторону. Так сатана и прокрался мимо ангелов: независимо и нагло, а те залетели повыше, чтобы не съел.
Мальчик-мальчик, девочка-девочка, но если будешь себя сверхорошо вести, черный-черный котик съест твою нежную духовную жизнь и ляжет пушистым мостом между безднами. Котику ничего от тебя не нужно, девочка, это серый урчащий дождь, который возмущенно фыркает и падает вверх от Данаи, он возвращает Европу домой и сразу же просит покушать. Котик тебя не обидит, мальчик, Первый Охотник поразил Левиафана и Бегемота, но Котика не поразил, ведь у того коготочки и лапки. Он живет внебытийном саду и в эти игры не играет.
А в черной шкурке кота скрыты все стихи, которые ты представишь и не напишешь, как не сможешь выписать и мурлыканье пламени.
Город
…
Засохшие летние листья пахнут совсем не так, как осенние, хоть внешне и схожи. Это сладкий, сухой, едкий и немного насмешливый запах, похожий на хороший лак. Бежать утром, слышать, как они насмешливо трещат под ударами ног «мы были как вы, вы будете как мы; вы, впрочем, уже». Дышать этим злым, острым и трезвым запахом, так не похожим на осеннее желание одновременно умереть и зачать.
…
Такой холодной погоде стилистически соответствует что-то величественное и мерзкое вместе, как наш железнодорожный вокзал. С его массивными золотыми дверями и воняющими говном высокими залами. Его шлюхами, бомжами и цыганами, которые до такой степени смешались в однородную мрачную массу, что и не понять сразу, кто из них пытается украсть ваш кошель, детей и коня. С укромными алхимическими кибитками, где смуглые урукхаи на огне уже не шаурму жарят, но пытаются выпарить красного льва, не иначе. С реликтовым, вымершим в других местам жульем, вроде сдавателей квартир по цене квартиры (расчленение включено), или собирателей на детей, которая реально может подойти с фразой «ты, падло, дай денег» и будучи посланной еще и проклясть напоследок. И вся эта зловонная клоака громадой поднимается перед прохожим, морозным утром, на фоне розово-синего неба, как воплощенный Босх, червоточина в червоточине, сначала в девяностые, а оттуда конечно в ад.
…
Белый шум поздней ночи. Ровное, размеренное звучание. Город замирает, исчезают все рваные звуки — голоса, колеса, лай, кашель и плач. Звучат, обрываются, завершаются, возвращаются домой. Остаются гул и снег, белое и белое, как дыхание состоящее сплошь из одного вдоха. Даже поезда больше не кричат по ночам. Следов под окном стало заметно больше. Кто-то сворачивал, закручивая петлю и возвращался на тропинку. Возможно, он сам не понимал, зачем это делает. Жаль, я бы хотел, чтоб он прошел немного дальше в сторону. Утром следы уже будто не угрожающие, а дружелюбные, не злое любопытство, но дружеское соучастие. И все же, я буду рад, когда снег растает.
…
Истончиться до бессонницы, чтобы панцирь не исчез, но стал прозрачным и показал, что под ним светит, темнит, помнится и прячется. Это иногда необходимо и всегда значимо. Перепроходить по старым и важным местам — это всегда переписывать связанные с ними истории. Кирилловская роща и Сырецкий парк, и дендропарк. Величие деревьев видно только без высоких домов. Богатство цветения желтым и красным, богатство никому не нужное, по крайней мере там, в парке, свободное сокровище места. Как сделать красивым любое место? Нужно его превратить в руины и дать вырасти цветам и деревьям. Также и память можно украсить.
…
Светящиеся лезвия прошли вокруг и насквозь, впиваясь в дрожащий полог дороги, стены, улицы, раскалывая все, от зримого до мыслимого, обрушиваясь лавиной битого света. Я никогда не слышал и не услышу звук падающего синего, потому что его нету. Но в тот момент он расколол привычные звуки. Это случилось не в ту секунду, когда я поднял голову, но случилось сначала, всегда. Мир всегда был расколот как друза разноцветного хрусталя, на сколах звука, цвета, мысли всегда блестело солнце, в щели забивался древесный пух и все замирало в странном, импровизирующем ритме.
…
Холодный предгрозовой воздух клубится тьмой, ветвится глухонемым золотом, накатывает на одинокую фигуру, и пляшущие у ног тени, чей чертов ритм совпадает с ритмом бьющей изнутри желтизны. Эта синестезия, превращающая звук в крики цвета, цвет же в запах цветка, а запах в робкое касание. Есть редкие вещи, о которых стоит писать, даже если не умеешь, потому что они вопреки. То прикосновение грозы, неодинокое одиночество, будто железо упавшее с неба или выплавленное из крови.
…
Пустая, тихая улица. Бездомный в пурпурном тряпье сидит, скорчившись возле красной лестницы. Неподвижный, как статуя бога в обрывках священного багреца. Вечернее солнце освещает его согнутую фигуру, лестницу, желтую стену дома, оттеняя все золотисто-коричневым, протягивая глубокие тени вдоль, до самого тротуара. Вдруг яблоко за нашими спинами громко бьется о землю, катится и останавливается у ног, точно ручная собачка догнала хозяев. Оно сладкое и с легким привкусом металла.
Не ходите на Дорогожичи, здесь не цветут актуальные цветы зла, здесь яблоко не ведет путника, но гонит и догоняет, всякие странные дела здесь творятся.
…
Обожаю — вывороченные с корнями бёклиновские тополи, взломанные куски асфальта, смятая сетка забора и растерзанные провода, жемчужная стена воды, ударившая людей и черные ручьи аида под ногами — тихие, но подсвеченные молниями. Какой бодрящий удар романтичной дубиной по загривку этого города. Если мы неспособны убрать гадость, то пусть ее смоет романтичный шквал. Я после модерны сутки с высоченной температурой читал биографию Новалиса и переживал. Ты, мол, держись, пиши еще, не умирай, все будет хорошо. Так Новалис и ответил, а он хорошо умел романтизм, невзирая на молодость или благодаря ей.