ДВОЙНОЙ НЕЛЬСОН

Выпуск №19

Автор: Дмитрий Дедюлин

 

ХОЛОДОМ

 

и благолепием и смертью пахли руки красавицы, которые я выкапывал вероломно из влажной и слипшейся земли, смердящий саднящий и слуховой перламутровый свет карманного фонарика метался перед моими ослепшими, как бы осипшими, глазами, как спаниель. Но это белое дело происходило ночью, в лесу, в весьма узком и опасном и спасённом пространстве, сжатом деревьями. Она была, нет, её уже не было, неподалёку в своём уютном чёрном миловидном чёрством гробу. Вокруг палая листва, всё сыро и тленно, увы, мне это напомнило её меховую шубку, как она пахла, как зёрна, когда мы гуляли под дождём, от этой шубы веяло тем же: тлением и сыростью. Мне порой кажется: сюда едет машина, как звезда, свет фар скользит в отдалении. Нужно было перебраться в глубину леса. Чёртова дева. За что я убил тебя? Была ли умна? Даже слишком нет. Тем не менее, надо было от неё избавляться. Оттащу-ка сначала на расстояние нескольких римских стадиев от дороги, а потом посмотрим. Свет фар скользит, как шумя, как шутя, уже перед моими глазами. Нет, показалось, буза. Что-то я стал слишком нервным сегодня, как стрелок, а неспроста: мне приснился сегодня сон – снег. Прилетел, как пострел, зелёный земной попугай и сказал, глотая слова, лат. изречение, это был римский попугай, а может быть, попу Гай, я уверен в том. А я уверен так же и в этом. В том? В этом? Не всё ли равно, и всё происшедшее уже случилось или проистекло, не так ли. Не так ли? Я чуть не выронил фонарик, споткнувшись сапогом, как о счастье, о какое-то бревно большое. А тяжело тащить гроб с нею. Одно слово – «неживая». Второе слово – и мы ещё посмотрим, чем это к нам обернётся: лицом ли затылком. Не всё ли равно? Нет, не всё равно. И как я оказался возле этого буерака, наверное, слишком увлёкся и поэтому и забрался робко, вроде как краб или граб, в глубь леса. Надо вернуться по пустякам и забрать руку и лопату. А может, так и оставить её там, тёлку, пусть лежит в земле. Я медленно надменно подумал и медленно побрёл, подсвечивая себе фонариком. Между тем ветер усилился. А я забыл сказать: в тот самый день был сильный ветер и, наверное, скоро будет дождь. И лесная и местная листва зашумела, затрепетала, зашептала, как будто незримые мирно проходили по ней, мне даже послышался скрип телег, какой-то гул, неясный говор, и внезапно всё стихло. Я осторожно шёл, стараясь не натыкаться на разного рода мускулистый валежник и бурелом. «Не хватает речных коряг только», – только подумал я почему-то. Между тем река, извиваясь, блестя, показалась из-за кустов и деревьев. Я вышел не на ту опушку, не на шутку. Останки деревянного шевелящегося моста и дамбы и согласного согласно какому-то плану какого-то строения, наверно, мельницы. «Вот тут-то нечистый обречённо жить и должен, согласно старинным поверьям», – опять мельком подумал я. И подумал, что лучше направиться и не напрягаться и не напугаться к мельнице, дабы как будто одеть всё взглядом, оглядеться оттуда и решить, что же мне делать. Меж тем тихо, и сквозь эту тишину, которую как будто сняли на пару минут, как будто чего-то сняли, сияли двойные звёзды на слегка туманном иссиня-чёрном небе. «Ни ветерка, ни дуновенья, ёлы-палы, да о чём это я думаю», – опять я подумал и зашагал по направлению к мельничным запруде и руинам тяжёлым. Тяжёлая мельница была ниже лёгкого холма, на котором я стоял, и поэтому, зайдя в неё, как зайчик, я начал, как начав заикаться, тихо спускаться на первый этаж и чуть не покосился, не поскользнулся и не оскользнулся на чёртовой лестнице, как ухнул, громко выругался, так, что колыхнулись очень близко свисавшие паутины, и, спустившись, храбро встретил лунный свет, заколыхавшийся перед моими лучистыми глазами, заходивший сквозь это разбитое окно в небольшую храбрую комнату, комнатку. Луна очень яркая тягостная яростная была, всё было видно, как днём. И тут вдруг я увидел чёрную лодку, и не одну, их несколько приближалось вакхических со стороны расчёсанного рассчитанного устья. Лодки длинные узкие и остроносые и востроносые. Я таких сроду не видывал. В каждой по пятнадцать человек – гребцы и рулевой, очевидно. «Они вооружены или нет?» – меня, между прочим, очень усердно преследовал и интересовал этот вопрос. Чёрт знает их, мне почему-то показалось, что это солдаты. Дабы положить конец сомнениям, я стал осторожно, роково, практически на ощупь щупальцами, систематически подниматься обратно по скользкой лестнице, надо было обойти молчаливо резко и рассмотреть поближе. Но тут я увидел и увидал человека – стрелка, который виднелся на пролёт выше. Солдат стоял и смотрел на меня. То, что солдат, стало понятно сразу: в его руках блестели металлические части какого-то оружия, то ли автомата, то ли… «Пистолет-пулемёт?» – так я подумал по инерции. Солдат поманил меня указательным пальцем и выставил ствол так, чтоб он ясно, вовсю, виден был в лунном свете. «Вот и ты, видно, наконец? Пришла «ты» и ко мне?» Я поднимался к нему, пытаясь придумать и предугадать, что же мне предпринять в случае, и понять, что за случай. Тут затопали сапоги и несколько человек, сбежав с лестницы, проворно заломили мне руки назад за спину и связали их, потом обыскали, как обласкали меня, меня. Потом мне завязали глаза платком, или каким другим куском материи, и потом повели, как подвесили в неизвестности, сначала вверх, бурча сапогами по камням, потом вниз, скрипя по откосу так часто, видимо, к реке. «Повеяло свежестью», – как говорится в романах, и песок захрустел у меня под ногами. Меня столкнули в лодку, и я больно ударился, но не лицом, а пальцами связанных рук о её деревянную обшивку. Я слегка приподнялся, пытаясь выпрямиться. «Ты кто таков?» – спросил меня властно кто-то. «А ты кто таков?» – хотел было храбро ответить я, но вовремя и холодно опомнился. «Я местный житель», – сипло прошептал я. «А, местный, постный. Ты не врач? Нет. Покажешь нам путь-дорогу в город?» – «Покажу», – ответил я, но меня уже, кажется, никто не слышал и не слушал: раздался лязг или хохот оружия, гул голосов и топот, скорее даже грохот, нескольких десятков пар сапог, постепенно удалявшийся в неявственном для меня направлении: я слегка потерял ориентацию в пространстве, как сознание, на тот момент. «Развяжите ему руки и снимите повязку», – сказал тот же устало человек. Меня тотчас развязали и сдёрнули платок. Я огляделся, разминая затёкшие пальцы. Тот человек, который ко мне, видимо (для меня невидимо), обращался и был, несомненно, командиром отряда, возможно, офицером, одет в форму цвета хаки, как и остальные, на поясе висела-блестела кобура, из которой высовывалась рукоять оружия. «Отведите его к просёлочной дороге», – сказал он, глядя в сторону леса. Один из солдат молча ткнул меня, как пальцем, дулом в спину, и мы пошли по откосу вверх к лесу, а потом и через лес, чертыхаясь. Прошло какое-то время, как мне показалось, очень короткое, и мы вышли к просёлочной дороге, на которой было пять-шесть, а может, семь бронетранспортёров, практически было очень плохо видно, так было темно. Деревья склонялись и смеялись над бронетранспортёрами и шумели. «Ветер снова подул и попёр», – тоскливо подумал я. Меня подсадили на броню одного из хитрых бронетранспортёров, и я сидел на ней и чуть не плакал и чуть не покачивался. Солдаты ходили взад-вперёд вдоль машин, разговаривали, курили, некоторые даже смеялись, развлекались. Буквально в это время ещё один отряд вольно подошёл из лесу. Солдаты, как от нечего делать, начали затаскивать в машины какие-то ящики и заскакивать на броню. «Видимо, боеприпасы», – горестно подумал я. Потом все быстро, как увяли и извелись, заняли свои места, и колонна тронулась. Я сидел на броне, ветер ерошил мои волосы. Скоро мы выехали-въехали на шоссе, совершенно безлюдное в тот час, конечно. «А почему «конечно»? Должна же быть хоть одна машина, – опять тоскливо опять подумал я. – А зачем? Разве это тебя спасёт?» Проехав немного, колонна остановилась, и меня подозвали к головной машине. Солдат шёл сзади и дышал на меня сивушным перегаром и луком. Командир отряда специально спрыгнул с брони и, когда меня подвели, и разложил карту на броне, солдаты подсвечивали, как счастье, ему фонариками, лёгкие моторные лучи которых были как мечи, он стал мне показывать и задавать вопросы, я узнал, конечно, сразу же карту родного города, за исключением нескольких деталей или нелепостей и частностей, и также картаво карту не столь достойной досадной родной мне и обласканной и излюбленной области, я соображал быстро в тот момент и толково объяснил командиру, как проехать к Окружной, а потом в направлении таком-то туда-то, и командир кивнул и сказал, чтобы я садился на броню его машины. Солдаты подсадили меня, колонна тронулась.

Когда мы подъехали к родному городу, уже начинало сначала нежно, а потом быстро светать, даже стал накрапывать мелкий дождик. Колонна остановилась. Видимо, происходило совещанье, потом после коего часть машин отделилась от колонны и устало уныло уехала вдаль по Окружной, а три и командирская продолжили движенье. Скоро мы оказались в районе вокзала и выехали на площадь. Вот тут-то нам и начали оказывать сопротивление, довольно-таки ожесточённое. Начали хлопать выстрелы, и всё больше очередями, и тонко и надёжно посвистывать пули и очень близко, и а потом в дело, видимо, и вступили ручные гранатомёты. А, и где-то неподалёку работал крупнокалиберный пулемёт. Я уже не помню, я устал. Я не мог отследить и одолеть всё происходящее. Меня сдёрнули или я соскочил с брони. И я и несколько солдат перебежали, как грабители, а потом толково забежали в соседний магазин одежды, обуви, но я в нём, кажется, бывал, пыльно, раньше, я имею в виду. Солдаты тут же расположились у окон, некоторые на второй этаж взбежали второпях умело, я присел на пол у какого-то разграбленного окна возле батареи, которая не грела нелепая, а мне было очень холодно. Под ногами хрустели осколки стекла или ещё какой фигни. Я успел или сумел заметить, как сумочку, когда забегал в магазин, лежавший совершенно практически неподвижно манекен, во лбу которого зияла, нет, это была не рваная дыра, это была аккуратная дырочка. Между тем и бой происходил нешуточный, судя по звукам, по стону и звону, я в этом не очень секу, но кажется, в бой вступила очень тяжёлая артиллерия, которую, видимо (невидимо для меня), подвезли, и она начала работать, кажется, по центру города. В это время что-то рядом взорвалось, и комнату затянуло, заело едкой гарью. А ведь я всё не помню, я плохо соображал, ведь что-то где-то происходило, возилось, взрывалось, находился в полубессознательном состоянии, как в горячке, похоже, я выпал из едкой системы трёх наших измерений грешных, хотя, говорят, их уже стало хуже больше – четыре, и находился в отключке, и лишь только тогда очнулся, когда один из солдат, потрепав, тронул меня за плечо. «Пойдём кашу есть», – быстро сказал он. Я приподнялся и зашёл, как запел, в соседнюю комнату. Солдаты весело сидели на кое-как сохранившихся стульях и скамейках для клиентов, некоторые даже на каких-то тумбочках блатных. Одни ходили или парами. Происходил поздний обед, или ранний ужин, или что-то в этом роде. Какой-то солдат варил на электроплитке вкусное грустное варево, судя по запаху. В комнате, как на столе, стоял казан с кашей. Мне зачерпнули флягу для щей, или «манерку», уж не знаю, как это называется, этой каши и дали алюминиевую люминевую ложку. Каша была гречневой, очень вкусной, очень горячей. Я стал медленно есть её, всё более прислушивался к окружавшему меня разговору. «Теперь наивно наши позиции возле сентиментального памятника очень неизвестному, но очень давно погибшему храброму солдату. Ещё недавно немного и возьмём облсовет или что там, хрен его знает и зияет». – «А почему неизвестному?» – «Постольку, поскольку погибшему», – вразумительно ответил ему один солдатик, прихлёбывая из кружки. – «А чё ты ещё слышал про этого еретика неизвестного?» – «Да, говорят, он стал устало призрачным призраком и ходит по домам, и сечёт, и ворует серебряные ложки». – «Да, это уж точно», – только вздохнул кто-то. – «Это уж как пить дать», – заметил варящий варево. – «Или не дать». Воцарилось молчание. Судя по всему, т. е. по гулу, доносившемуся очень издалека надёжно, бой действительно страшно, смертельно переместился ближе к центру, и там он и находился страшно, естественно. Один из солдат нарушил варящееся молчание: «А вот скажи, Иваныч, где генерал?» – спросил он уверенно у варящего варево, пузырящееся, как шампанское. – «Генерал? – скоро и сипло ответил тот и переместился на своих корточках. – А вы разве не знаете выразительно? Его же повесили в прямом эфире». – «Как в прямом немедленном эфире?» – «Прямо в прямом, как в дерьме». – «А за что?» – «А ни за что. Диктор, или доктор, или телеведущий сказал, что так оно для телезрителей угодно интересней. А повесили его прямо на дереве, стоящем в студии. Но это уже в конце программы, когда он ответил на все вопросы. Это дерево телеведущий посадил в начале своей карьеры, так оно и росло и мрачно выросло-то-таки, как вишни, в конце концов, а было оно гордостью телеканала и коммуникаций. Да оно и есть его гордость. Говорят, на нём сейчас висит кукла, гордо одетая в мундир генерала: это чтобы телезрители не забывали о случившемся гвозде программы, то есть он в ней, этот гвоздь, ну да ладно, давайте суп есть». И он начал, как размышлять, медленно разливать по «манеркам» этот суп. Мне, однако, не налил. «А ты скажи ещё вот что: ты видел ворчливый призрак нерусского непритязательного попугая?» Иваныч распробывал суп, поэтому он сморщился и, как бы нехотя, втянул в себя содержимое ложки, а потом ответил: «Видел, как не видеть, ребята. Ну, это, братцы, долгая история, как зачну рассказывать, как про загс, так и не скоро кончу». – «Рассказывай…» – «Рассказывай…» Солдаты стали сдвигаться ближе к Иванычу, и образовался довольно тесный едкий кружок. «А дело было, братцы мои, так, – начал Иваныч смачно рассказывать свою надменную очень долгую историю, – брали мы тогда с нашей сиплой страшной дивизией Берлин». – «Берлин? А, знаю, я там в американскую, как Ромео, рулетку играл, это такое весёлое ночное казино». – «Дурак ты дурак, а ещё солдат, – мрачно ответил Иваныч. – Берлин – это самый настоящий город в самой настоящей светлой Германии. А сколько вещей продаётся и производится в этой самой синей и опасной и потаскушной одесской Германии. Тут тебе и зонтики, и леденцы, и шляпы с плюмажами». – «А это что такое?» – «Это такие перья идеальные, когда они в шляпу вставляются». – «Ты давай про попугая рассказывай, заливай». – «Сейчас начну, – Иваныч сморщился и проглотил содержимое ложки, – так вот, держи, держали мы тогда оборону на ФройлянШлюхеннштрассе – это улица такая, такое томное наказание-название, такое расстояние, и тут нам вдруг дан, как ладан, приказ продвигаться и обороняться по Штирлиц-аллее и захватить центр». – «О Господи, опять, как спать, этот центр», – сказал кто-то на лицо со вздохом. Иваныч посмотрел в сторону ведущего, т. е. на говорившего, но смолчал и продолжил: «И продвигаемся мы по этой тёмной самой Штирлиц-аллее, и тут вдруг что-то мелькнуло, и вдруг пропало, ввернуло, сверкнуло как будто, вроде молнии, вроде солнечного зайчика и спички, только ещё хуже, и это был самый призрак самого бакалейного нерусского самого настоящего попугая. Дай-ка мне ещё каши», – и Иваныч потянулся к казанку, сжимая в одной руке манерно «манерку», в другой на отлёте не алюминиевую совсем металлическую ложку. «А подожди, Иваныч, это что, и весь твой рассказ? Ты что расхохотался?» – «Да, а что ты ещё…» В этот миг едко мелькнуло, будто свернуло кому-то шею, сверкнуло, и всё пропало, и потрясло, и погасло. И я очнулся в луже крови, как в дурмане, среди трупов, рядом с сейфом, он-то и был моей тумбочкой, на которой сидел я, он-то меня и спас, видимо, в самый последний момент, и я успел упасть, выпасть, смыться и спастись, и таким образом. В этом сейфе, видимо, хранили деловую документацию и, может быть, как водится, и чёрный нал. Я поднялся и, преодолевая пыл, сиявший во мне, и жуткий шум и срам в голове, в ушах и спотыкаясь, и пошатываясь, и бормоча что-то невразумительное иносказательное нелепое, побрёл к выходу из сего седого магазина. «Долой и домой, вполне, и, но вон из этого места, я ещё хочу жить, я ещё не всё сказал, свершил, я мать вашу, я вам ещё кузькину мать покажу, как жрать». Бормоча что-то нечто нелепо подобное, я, шаря, уже брёл по улице, царапая ногтями стены и опираясь, и ощериваясь на них, и обмирая, марая на них, как потОм, как пОтом, что-то своей ли чужой кровью. И тут я вдруг понимаю. И тут я вдруг услышал гул самолёта. «Долой и прочь из этой прозы, из этого города и из этого проклятого евойного практически теперь места, и я понимаю теперь, не помню его названия, наказания, и я не собираюсь, не кривляюсь, сопротивляясь, становиться призраком, этот эмпирический, пусть это призрак самого нерусского настоящего летающего латинского настолько и самого попугая змеиного, ах ты чёртова лицемерно небесная канцелярия, как водка, и …» И я уже, как ужас, начал передвигаться рысью, мелкими перебежками, стараясь пересечь мелкую черту города, и тая от горя, и стараясь к ней приблизиться. А судя по кошмару и нашему шуму-гулу, бой снова страшно и справедливо и гордо перемещался к окраинам.

         «…А, любимая моя, я вспомнил тебя, кто-то же должен запомнить-закопать твою руку, взяв в руки лопату, а кто же кто же, я не лопочу, если не я, и подожди меня, и я вернусь к тебе, я весь твой. И я увижу тебя, и ты простишь, проснувшись, меня, и мы будем… хрена, ты не будешь, потому что тебя нет, кажется, но какая разница». И с такими отчаянными мыслями я пересёк черту города, т. е. обнаружил себя на Окружной, нырнул в лесопосадку и потом стал, как мне показалось, как клеврет какой вроде, по навощённому полу вроде бы бальной какой-то залы, как залп, передвигаться тут, да по каверзным кукурузным и по нахальным свекольным полям, и, пожалуй, по такой и по узкой прочной очень незнакомой и неузнаваемой мне местности, увёртываясь, как мне показалось, от неврастенически невразумительных и незамедлительно и незримых и неотразимо пуль и свирепых снарядов и снайперов, направленных в сторону прямо в, на меня. О, кое-где торчащие кое-где колокольни в чаще вроде бы близящихся и брезгливо близлежащих мне сёл кажутся, снятся мне, почему-то мне, и стройными и страшными памятниками, и как навыки и привычки они, баба, чёртовая небесная колесница, ты едешь по полю, и гуляет и сияет седая молния, и гремит и грохочет и порхает гром, а и поле-то честнейший и жирнеющий и жирный чернозём и, а вот тут что-то не то…

         И вот я уже в знакомой знойной местности, на, на, знакомой опушке, а вот и лопата, я и лопочу: «Дружок мой, фугасик, ненаглядную мою, целую тебя, нет, хитро, не хочу, я не врач». И вот и рука, торчащая из земли и чуть присыпанная ею, и я начал притрагиваться и разбирать ли разгребать землю руками, стараясь, не оглохнув, откопать эту вот руку.

         …Сейчас же я перечитываю эти записки, которые я как-то занёс во вполне школьную, какую-то даже нормальную, когда-то раннюю тетрадь, и эти сумасшедшие записки, и этого не было, и этого ничего не было, конечно же, нет. А и если было? То что тогда? Это я отключился, отвлёкся, увлёкся, сочиняя при свете и сиянии иссякшего наркоманного карманного, и я повредился в своём уме, и нормального и простого казённого фонарика, и забросил как никуда казённую лопату и все свои дела. Нормально? И сейчас я найду узкий гроб, стоЯщий и стОящий, в конце-то концов, мучительно, в чаще леса, укоренённой узаконено сатанински в каком-то чёрном условленном условно месте, как чаша, – мы так условились, не знаю, с нею или с кем-то, я не понимаю, не помню, не поимею, поимённо, я не знаю названия. Этот уютный чёрный гроб. А и знакомую эту руку, и эти руки, и эти плечи, и эти ноги, и этот живот, и эту задницу, и это такое лицо закопаю, и это – такое дорогое, такое родное лицо…

 

 

МУ-МУЧЕНЬЯ МАНЕКЕНА, АЛИ СТРАДАНИЯ КУКОЛКИ

манерная повесть

 

                   1.

                   ДИВЕРТИСМЕНТ

 

         …кукла соскочила с пыльного шифоньера, на котором она флегматично сидела чинно, как райский зритель армейский на концерте, на нём (только не на концерте и не на концерне), так одиноко стоявшем в захламленном чуланном углу, потому что всё остальное пространство этого угла занимали какого-то невнятного происхождения коробки и коробки, – угол в одной из передних этих задних комнат дома, принадлежащего одному-одинёшенькому старому серому невнятному наивному антиквару. Купленная по случаю своей святой обременительности и полнейше-полной негодности у довольно-таки не одинокого и не одного парикмахера, охмелевшего в момент и, в этот же момент продажи-купли, продолжающего, крушась, кружить чё ни попало и тужить, хмелея, обременённого длительным нездоровьем и большим и будущим амурным семейством. С грядущим бледным ужасом думая о кодировке, и, негодуя, крикнул он ей: «Негодна ты к прохождению дальнейшему строевому и длительному и суровому и могучему службы строевой за пыльным пышным стеклом моей витрины моего магазина по продаже париков, совмещённого с пунктом по покупке состриженных, а может, даже обритых волос, совмещённых с парикмахерской». Но кукла так послушно и простодушно посмотрела на него, как будто жутко и в шутку, своими тупыми гляделками, что он только плюнул и не поглядел на это что.

         Итак, кукла соскочила и бросилась бежать, царапая исписанные стены своими исписанными руками непослушными, по пыльной роковой уже кое-где треснувшей деревянной и приятно кряхтящей, как лидеры, и прямо душной пыхтящей, как паранойя, и пряно приятно пахнущей под её лёгкими ногами и тяжёлыми армейскими шагами лестнице. И в её лёгких перстах, то есть куклы, так приятно хрустели и случайно пролетавшие и только что проснувшиеся мухи. Надо вам сказать, что стояла такая, как мудрость, праздная ранняя весна и тяжёлые, как глыбы, туманы, такие характерные для той местности или мысли, уже ползли-клубились над землёй в предрассветном сумраке. Но кукла, открыв и отворив запертую на засов и тяжёлую дубовую такую входную заветную дверь, выбежала на улицу и со свистом стала втягивать или впитывать в себя мглистый вязкий мягкий воздух, ненастный, замшелый. Ея ноздри заметно расширились, и землистые крылья носа затрепетали. Дальнейший маршрут пути прохождения куклы нам неизвестен. То ли она пошла вниз и оказалась таким образом в Понизье, то ли она поднялась вверх и очутилась в Верховье, где живут исключительно богатые и голдовые. Так или иначе, её видели и там и сям, или она, видимо, успела побывать везде и таким образом.

         Последовательность её перемещений или пробежек ещё нам, повторяю, и никому неизвестна. Всё, повторяю и повторяюсь, скрылось в предрассветных сумраке и тумане, так как горячий туман, как голод, сверкая, окутал в то время город – в это время похождений и время прохождения строевой службы куклой в городе и время приключений. Итак, она, кукла, скрылась в тумане.

 

ПРИЯТНЫЕ И ПРОСТЫЕ ПРИКЛЮЧЕНИЯ ЧЕЛОВЕКА

вставная новелла, чередующаяся с основной

 

         1.

 

         Это был очень приятный и занятный человек. Он вышел на улицу и надел шляпу на свою небольшую голову. Это была небольшая приятная голова, вполне приятных размеров, вполне соразмерных его небольшим и приятным достоинствам… Итак, он надел шляпу и пошёл к трамвайной остановке. Небольшое приятное приключение началось, как закачалось, в трамвае, его там так приятно сжимали и сжали и так сдавили, что он приятно приветливо охнул, хрустнул, снял шляпу, вытер платком пот со лба и чуть было не улыбнулся и не охнул своим приятнейшим мыслям, но это был приятный человек и приятливый и понятливый человек, и он знал, что если он тайно улыбнётся, то это будет комически нелицеприятно неприятно всем окружавшим себя и его, и он не улыбнулся. И он, повторяю, был понятливейший человек, даже когда он не обнаружил в одном из своих карманов заветных авторитетного корректного бумажника, а в другом авторучки и даже ключей, то он всё понял и подавился и улыбнулся своим приятным мыслям, так как это был забавный заводной забывчивый человек. И он пошёл на службу, улыбаяся своим злоключенческим заключённым приятным мыслям, но чуть не был сбит с ног или смят этаким незнакомым грузным громилой, который, аки вышибала-амбал, выскочил или из-за угла квартала или неизвестно откуда и стал шарить по карманам приятного человека, приговаривая при этом на этом вот что: «Если ты, двигаясь, покудова, тронешься с места, то убью или помну, как голубя». Приятный человек стоял тупо при этом и покорно ожидал своей участи и отчаянно; ничего не найдя в карманах, как известно… громила так вдруг переменился в лице, погрозил и пригрозил кулаком (только вот кому? – непонятно, ему приятному или ещё кому непонятному) и, глазом не моргнув, и, просто и громко скрыпя и свистя ботинками, скрылся с места сего происшествия, даже, кажется, и сплюнув при этом куда-то. Итак, наш приятный человек и герой отправился на службу. Там мы и оставим его, препирающегося, но, но приятнейшим образом со швейцаром, очень и очень неприятным и странным и страшно угрюмым и своенравным и очень неописуемо неопрятным типом, этакой помесью колченогого шкафа с умилительно упитанным и убойно-колоссальным бульдогом, и, с удовольствием разводя руками (это я уже о приятном… человеке), рассказывающего о том, как у него, прямо у него, выловили, из-под носа выдернули жухлый бумажник, как поднос, а в нём-то между прочим и было-то удостоверение, как баланс, и мило, как мыло и удовольствие, улыбаясь при этом и разводя руками, – и затверди это, покуда, как молитву, назубок и Отче наш, ведь это был, повторяю, был, приятный был человек, человечек.

 

                   2.

                   СЮИТА

 

         Каким-то образом и как-то эдак наша кукла оказалась в одном из самых известнейших ночных клубов города, славящегося своим топлессом, я имею в виду, конечно же, клуб, и, она, эта кукла, уже успела дико стащить откуда-то или у, с кого-то модные обувь и одежду. А девушка она была рослая и красивая, почти метр восемьдесят, и рыжий типичный парик ей чудно хорошо шёл. И так она и осталась стоять и стояла у стойки бара, поводя бёдрами, да, вот, и пока и именно к ней не подошёл развинченной походкой косолапой эдакий парень-паренёк в багровом пиджаке и зелёных штанах, сын прелестного преступного мира, и увлёк её на танцы. И она его увлекла и сняла и т. д. и т. п. и д. т. п.

         И тут, разгорячённый после многочисленных танцев и многочисленной выпивки и продолжительного этакого визави, сын преступного мира предложил ей покататься на «мерине» или на «бумере», я уже не помню, я тоже был сильно пьян и потрясён и не следовал за ними и не успевал, оглядываясь, отслеживать эти все события. И кукла поломалась-поломалась, потопталась, полопотала, поотнекивалась и, на конец, согласилась-таки, и они пошли и потопали к выходу или ко входу из клуба, качаясь.

         Сели они, значит, в «мерин» или «барин», тьфу, «бумер», и он, и этот бандит и сын прелестного преступного мира, разгорячённый выпивкой, надавил на газ и умчал её, сердешную, в непроглядную полночь и ночь.

         И вот он остановил машину где-то на окраине севера города в непроглядном ночном таком глухом парке, а, о вокруг шумели деревья, откинул спинку одного из сидений, нажав для этого на незримую пружину и образовав таким образом кровать, опосля этого накинулся на куклу и пытался и хотел стащить с неё джинсы и джемпер, но не тут-то было, он случайно задел рукой её парик, и парик зашевелился и свалился, и не было предела и ужасу и изумлению и отвращению, отразившимся на его участливом лице, и, увидев это на его лице, на лице бандитском, кукла, по старой привычке захватившая старые парикмахерские ножницы с собою, ударила его этими ножницами в глаз, и всё дальнейшее происходившее, расходясь, скрывается от меня за кровавою пеленою, как за покровом. Так тупо. (Но, повторяю, я не был участником, а только свидетелем этих событий.)

 

ПРИЯТНЫЕ И ПРОСТЫЕ ПРИКЛЮЧЕНИЯ ЧЕЛОВЕКА

вставная новелла, чередующаяся с основной

 

         2.

 

         Между тем наш приятный человек так и не смог ничего объяснить обольстительно швейцару, несмотря на то, что приятно улыбался и был очень приятный человек. И так ему и пришлось уйти несолоно хлебавши, а денег у него не было ни копейки, а люди в этом городе были угрюмые и неприветливые и утомительные, и никто не занял никак ему денег ни копейки на тел. карточку и не дал позвонить со, по своей мобилы, е. И вахтёрши, в соучастии со всеми, в соседственных, в сочувственных, созвучных его учреждению учереждениях отмахивались от него и говорили ему: «Пошёл прочь, батюшка». А когда он пришёл домой, соседи его, так как, повторяюсь, леди, люди в этом городе были угрюмыми и неприветливыми, тоже самое не дали ему позвонить, а в углу, т. е. в квартире, которую он снимал, как мольбу, как молитву, у одной хозяйки, телефона не было, хозяйка его, леди, так как, повторюсь, люди в том городе были охуенно угрюмые и неприветливые и непринуждённые, тоже не помогла ему в этом вопросе в тот момент и чуть было не согнала его с квартиры, но оставила его пока жить или жрать до поры, вняв его приятнейшим и удивлённейшим молениям, наверно, надеясь, что этот вопрос как-то разрешится. И он разрешился. И через несколько недель приятному человеку, ему т. е., пришло письмецо – письменное уведомление, как чудо, из его учреждения, где сообщалось, что за систематические прогулы или прогулки или шептуны он уволен, и там же, в этом конверте же, лежала тоже трудовая книжка со соответствующей надписью или записью. «Выходного» же пособия, или как это там у них называется уничижительно, я, в прочем, не знаю, ему и во все так и не дали. Так он и остался бы горе своё горевать и муку свою мыкать, как уксус (чуть было не написал «мукать»), и оплакивать слезами, если бы он не был таким вот приятным и забойным и забавнейшим и забайкальным и приятнейшим человеком, и хозяйка (чуть было не забыл или не запомнил) тут же согнала его со квартиры, увидев, что вопрос не решается, не разрешается или решается не в её пользу, и забрав у него как бы за квартирные долги (в свою пользу) почти все его вещи, кроме тела, и так он и пошёл, в чём был, но не в том, в чём мать его родила, Родина, мыкаться на улицу.

 

                                      3.

                                      МИНОР

 

         Между тем архивариус, я извиняюсь и прошу, промышляя, бормоча, прощения, антиквар, после долгих безуспешных попыток и поисков и происков дал-таки объявление в газету о том, что у него пропала кукла, прям как чувство юмора, но это не совсем, не точно, текст был буквально безусловно не такой, ведь этому, тексту и его поданию, предшествовало одно обстоятельство или, скорее уж, событие дивного и удивительного и чудесного и увлекательного свойства, а дело в том, что антиквар насквозь или наскрозь прогнал увидал (врозь они были, сердешные), что она за человек, свою куклу, как-то и на улице мыкаясь где-то, и дело в том, что он как-то сразу признал её, что неудивительно, и впрочем и она ведь его как-то сразу признала и стала прятаться мучительно за спинами прохожих и убегать, ломая острые и высокие и ненавистные каблуки своих туфель, как мечи или мечи, и поминутно оглядываясь, и антиквар сразу же впопыхах как-то не определил, как-то не поправился, как-то не сообразив, кинулся за ней и второпях охнул и чуть было не крикнул:

 «Держите же её – это моя кукла!», но вовремя опомнился или огляделся, меж тем кукла, увёртываясь, увлекаясь, действительно, увиваясь меж проходящих и сбросив-таки наземь свои такие надоедливые туфли летящие и так и оставив их лежать на земле, подскочила к одному из стоящих на стоянке «меринов» али «бумеров», архивариус не успел запомнить и сообразить, открыла дверцу и захлопнула её и как-то включила зажигание и надавила на газ и в общем-то (какова?!) вообще-то была такова. Поэтому текст объявления гласил примерно следующее: «От меня, примерно немного раньше, немного позже, тогда-то сбежала кукла. Приметы даются. Возраст установить не удалось. В последний раз была одета. Ездит в такой-то или в такой-то машине. Обнаружившему её постоянное местопребывание обращаться в любое время суток за приятным приличным вознаграждением по адресу: дом такой-то, квартира такая-то, тел. такой-то». Как ломота?

 

         В продолжение сей истории:

         и вот братки долго не могли решить, что ж им делать. Бригадир-то пропал, как в воду, по-братски брякнув, канул, им, или саданул стаканом, или скакнул, скорее, и грянул, уже несколько дней его нет, и папа окрестный крёстный честный указ дал чёткий такой: «Его найти во что бы то ни стало стремглав вскорости, стрелки», дело-то стоит, и намечалась мёртвая стрела с соседними, на которой он, т. е. братан, должен был присутствовать и быть и бить правду-матку в глаза или на глаза и резать, раз уж на то нагло пошло, в рукопашной-то Санёк был силён. В общем и сказать и скакать, как о стенку, тут нечего. Всё ясно. Блудняк какой-то. Великолепно всё понятно. И делать тут нечего. И вот потому-поэтому и братки рассыпались потихоньку великолепно по-турецки по городу и по окрестностям, начав поиски в первую очередь по окрестным моргам и лесам, и лесопосадкам, по буеракам и серьёзным оврагам, карьерам и карьерам да по кабакам, где когда-то зависал и газовал и тузовал Санёк-то, бригадир; напрягли, конечно же, мелочь какую-то пузатую и полублатную и фраеров, всяких знакомых Санька, начали тормошить, лопатить, раззадоривать и размораживать – дебоширить. Да только всё без толку. И братьев из других бригад, с кем дружили-корешились, соседями, просили и сияли демонстративно немного помочь побороться. Но дело-то стояло. И не двигалось. Но наконец-то, впрочем, как пулю, нашли и тело, как на помойке, в одном морге (Гутенморген! – человека, чтобы закопать, и одной сотки не надо, но, чтобы помереть, как от голоду, и одной сотки довольно) в отделе что ли неопознанных трупов и наркоманов – так это называется? Тут уж стало понятно и покойно, что дело-то нешуточное нетрепещущее. Но вот знакомых мусоров не стали тревожить и тужить, кстати, и пока что не подымать и не напрягать на это, как мускулы, дело решили, чтобы шуму лишнего не поднимать и не копытить и не пылить, как аристократ, хотя не миновать и этого им. И порешили пока что только машину найти, которая тоже пропала, но только куда вот? И на квартире, на которой где и когда жил Санёк, и один, и, как долги, только тёлки знакомые ненароком к нему заходили-захаживали и заваливали к нему время от времени, они побывали, т. е. братки. Но ничего такого толкового не обнаружили и не нашли они там и не решились, да и тут тоже и в первую очередь пузатую другую, т. е. тёлками и решили нежно заняться, ими. Но ничего такого тут и не было, по пустякам, вы и не подумайте, не до того было, как от скорби.

         Ещё в начале поисков правая рука Санька, носивший толковое погонялово «Ловец» али «Ловчий», дал указание соседним ему бабулькам, где они и жили, и рядом с ним, оседлать толково глаза очками и читать все объявы в чисто газетах или там в журналах толковых и местных, и вдруг чего сыщут, как свищут, чего отыщется, обнаружится и нарисуется, но тему им дал нешуточную, недюжинную: мол трали-вали – пропал парень-родственник и угнали хулиганы машину, в другом разделе. И приметы им дал обоим жлобские или обеим обширные лошадиные. (Как мне было рассказано, так я вам и подаю. Пас.) А тут одна прабабулька да и возьми и крепко наткнись и откопай объявление антисоветское антиквара про куклу и сказала и рассказала ему, т. е. Ловцу, об этом, как о курьёзе и выстреле. А и дело в том, что один знакомый Санька и Ловца и других многих, он, знакомый, бармен, работающий в том самом, если помните, самом знаменитом ночном заведении-клубе-движении, рассказал Ловцу и рассеял последние сомнения его, Ловца, с кем он был, т. е. Санёк, так выходило, в свой этот самый-самый последний вечер скромный, и он, т. е. бармен, описал эту, как выстрелил или встретил, девушку, и когда ушли, и так получалось, что он, т. е. бармен, видел этого Санька последним (и в последний раз и, между прочим, и, слава богу, но это он, бармен т. е., не сказал).

          Описания совпадали: этой девушки или этих девушек (см. выше про бедную бабульку). И тут вот Ловчий решил собрать теперь рассеянную братву и навестить и наведаться и навеселиться, как на новоселье, к охмуревшему и амуревшему или к охладевшему архивариусу на огонёк-огонёчек для конкретного разговора-базара, для деловой беседы, разгорячить немножко его, седого этого антиквара. И я уже-уж не помню-не знаю, что там у них или происходило или поехало да вышло, как крыша, только правда, и говорят, что Ловчий, когда ему уж окончательно и вконец надоел по всему и по этому и полумёртвый и весьма-то истерзанный и весь вот так и эдак проводами кое-где связанный архивариус, он-то, Ловчий, и ударил его, как кистенём, раскалённым утюгом матёрым по любимой голове, разгорячённый, а может быть, даже уже и охладелый Ловец. Потом, правда, ломовой дом антиквара сгорел. Труп так и не нашли. Да никто его и не искал. Дорогой товарищ. Спи. Мир праху твоему.

 

ПРИЯТНЫЕ И ПРОСТЫЕ ПРИКЛЮЧЕНИЯ ЧЕЛОВЕКА

вставная новелла, чередующаяся с основной

 

         3.

 

         Между тем приятный человек побродил и побродил по улицам, поколдобил, поколобродил, продал кое-что последнее своё, чтобы не помереть с голоду, как столб (вы спросите, как сиротство: почему ж он не продал его, это нужное и нежное, раньше, когда нужно позвонить было ему на службу, но это ведь был приятный нормальный и умный человек, и ему в голову приходят, вернее, правильнее было бы нужно нуждается сказать, приходили, только приходили только приятные мысли – вот в чём дело, вот оно – «почему», как проституция или инстанция), и решил в конце концов-то прибиться к бездомникам, к беспризорникам, бесстыдникам и бомжам. Но его тут, или, скорее, лучше сказать, «там» же… («же» – сокращённо «жестоко») отпиздили и унизили и отобрали последнее, что он ещё, как отрепье, мрачно бормоча, не продал, и взамен дали какое кичливое рваное тряпьё ему и указали ему на один очень и мрачный надменный приличный дом, который все бездомные почему-то воровато обходили стороной, и, хотя он стоял безлюдный и опустевший немного погодя в стороне от прочих домов, как причал, вокруг него были огромные пустыри, сказали ему, удивляясь, т. е. приятному человеку: «Иди, туда тебе и дорога, там умойся, как долги». И он пошёл.

 

                            4.

                   СИМФОНИЯ

 

         И в это же время кукла ничего резво не подозревала о происходящих, происходивших событиях. Она вполне освоилась со своей новой и редкой ролью. После убийства санька у неё были и деньги и волыны (две) и новый сверкающий смердящий джип (машину санька она толкнула какому-то отребью крепкому, каким-то ребятам, проявив при этом дикую изобретательность и спокойную сообразительность, ментальность и смекалку и смётку и схватчивость и словоохотливость. Пришлось, правда, пушку показать, но пацаны сообразили, как серебряные, и быстренько успокоились и утихомирились и денег дали. (Вот ведь как бывает, да. Оно и правда.) И она решила промышлять тем, в законе, что и получилось в случае и законе, приключилось с Саньком. Вскоре по городу поползли вразвалку и стали множиться ужасные нелепые ражие слухи: один ужаснее другого. Говорили, что какая-то рыжая ражая ржавая девка губит и убивает их всех, их всех, тотально неповинных и, да, и нет, богатых esse homo мужиков инфантильных, и говорили так же, что она отрезает, отрезывает отупело у невинных младенцев голову и, да, и тотчас же, живьём и съедает их. Действительно, начало происходить что-то и эдакое несуразное. Тут уж и менты встрепенулись и через папу крёстного пробили, как перекрестили, у блатных в чём тут дело. Тогда и тут все включились и подключились – милиция, блатные и прочие деловые. А кукла тем временем ничего отчаянно не подозревая, не понимая, сидела себе и никому другому прочему, как в диктофон, впрочем и мирно, и отчаянно, и именно, имярек, в баре и попивала пиво или коктейль чрез соломинку, и у врат того же «самого знаменитого ночного, как замок, клуба» стояла сияющая и новёхонькая и деловая и нежная «Хонда» (кукла уже сняла себе и освоилась и квартиру, и у неё и документы появились липовые деловые, и гараж сняла). И, в общем, кукла, вошла во вкус, как в раж, снимала и снимала и снимала, и робко работала без отдыху и роздыху. И в общем сидит оголтело она в этом самом, как саксофон, пьяном диком ночном клубе, как вдруг и как видит, какие-то честные крепкие отчаянные, как двери, пёстрые озверелые ребята в багровых пёстрых честных чинных длинных зелёных пиджаках и в не менее пёстрых штанах и начали и быстро приближаться к ней и как будто, как из-под земли, окружая её, и командовал ими какой-то крепкий чернявый пацан (и это был Рамзай – левая рука покойного Санька) и тут уж краля-кукла истинно правильно и поняла инстинктивно, сунула руку в сумочку, как украла, и выставила ствол, как рюмочку, и тут уж пацаны не стали сдаваться и скрываться и сдвигаться и бросились к ней. В руках у них сияли новёхонькие топорики, как диктофоны. И кукла побежала, бежала, бежав, сбросив, сняв туфли, босоногая, через эстраду, размахивая стволом, как топориком, и расталкивая, и растрёпанная, мудаков патлатых мудатых – музыкантов, бежала по какой-то ментальной менструозной металлической, мечущей свои ступеньки лёстнице наверх, потом по коридору, потом налево, вот и раскрытое деловое окно, где-то вдалеке, ей казалось или показалось, как рай, мелькают колеблющиеся тени деловых и клубных охранников, и кукла спрыгнула, скользнула на мокрую и блестящую от дождя до ужаса – стояла ранняя праздная весна – праздную металлическую крышу внутреннего дворового дворцового гаража, а и потом быстро и делово и дивно пробежала к забору мучающему, который был почти вровень с мокрой крышей, и быстро перемахнула через него. Но тут ей встретилась ещё одна новая неприятность: возле двух-трёх автомашин с переливающимися этакими перекошенными цветами радуги мигалками, рядом, стояло несколько милицейских, у них были портативные рации и короткие штурмовые автоматы и наизготовку – готовые нейтрализовать, переговаривались и смеялись и курили, куклу они не собирались и не сообразили увидеть, обнять (они просто собирались, вообразили, обещали по стоять), и потому они не ожидали увидеть её вот так вот, вот такой-то, соскочившей, как сухожилие, с забора на эту землю и прямиком прямёхонько прямо перед ними, и даже, может быть, почти в том, в чём мать родила, она зелёная была (ежели бы у неё была мать?). Но кукла моментально и быстро сообразила и огляделась и сориентировалась и бросилась бежать со всех ног в подворотню. Там, там был заветный звериный канализационный люк. Вдогонку ей захлопали выстрелы и закричали голоса. Но кукла уже ничего не слышала, она закрыла за собой люк и оказалась там.

 

ПРИЯТНЫЕ И ПРОСТЫЕ ПРИКЛЮЧЕНИЯ ЧЕЛОВЕКА

вставная новелла, чередующаяся с основной

 

         4.

 

         …В это время приятный человек шёл по воровской дорожке, как к себе домой, в этот дом, и уже показалось вдали это дышащее мрачное строение, а между тем, мелькая, сгущались сумерки.

         Здание было старое, т. е. старинной постройки, три, а там, где башенки высились (мне почему-то думалось, что они стоят как василиски каменные, эти башенки мёртвые), и все четыре этажа, довольно обширное, в нём было, наверное, около трёхсот комнат, если не более. И как его никто не оприходовал? «Наверно, оно на балансе у городской казны», – как угодно подумал приятный каменный человек. Я не знаю, что означают подобные фразы мёртвые (а может, также цифры), вроде предыдущей трепещущей реальной (в подобном предыдущем предложении, которую выгодно подумал приятный предыдущий человек бредущий), и поэтому промолчу, как Василиса, как Всевышний. Эх, знал бы ты, приятный человек, что там происходит, в этом самом здании, ни за что бы туда ты не пошёл. Я промолчу, не сказав ничего ни ему, ни вам внятно. Вообще-то, глядя на это здание, хотелось, как поглазеть, сказать: «Дом без окон, без дверей – полна горница пустот». Только я почему-то не сказал это, глядя на это здание в сумерках, я там бывал, потоптался немного и редко и ушёл. Бывал, конечно же, возле и около, но не там. Меж тем приятно обширно вечерело, и приятный человек заходил в это здание. Его поразил один момент: когда он заходил в здание, блеснуло вечернее зеркало в одном из бесчисленных беспечных углов (странная архитектура) большой тёмной предыдущей прихожей, и в нём, в этом зеркале, оказался, показался, как потемнел, чёрный человек, человечек сначала (вы подумайте), он подумал, т. е. приятный человек подумал, что это он, т. е. приятный человек, но этот чёрный человек как-то совсем не естественно не походил на него, на приятного человека, вдруг он пропал, как подумать, т. е. этот чёрный и неприятный человек так, что человек приятный приятно решил, что ему это всё показалось. И он стал походя подниматься по широким, как широты, ступеням лестницы на второй этаж. Его поразила сохранность этой лестницы, а также то, что тусклая тяжёлая обстановка и внутреннее убранство комнат, в которые он вошёл в конце-то ещё концов, остались нетронутыми или неистребимыми и угрюмыми и неодушевлёнными, разве только лишь что кое-где пыль была, она виднелась на блестящих в лунном свете, как убийство, тихих поверхностях. Вообще, казалось, что чрез оконные проёмы, в основном лишённые стёкол или зеркал, сюда даже снег не залетает, или там дождь, как павиан, не запрыгивает, или павшие листья, зелёные летом, как павлин, как лицедеи, жёлтые поздней осенью. «Всё это весьма странно», – так неприятно подумал приятный человек, но он недолго этому, то есть не только этому, но и такой своей весёлой мысли мышиной удивлялся и поражался, так как можно и нужно было приятно отдохнуть, ведь он измаялся, и к тому же нужно было поискать, чем чёрт не шутит, какое-нибудь съестное, а вдруг обнаружится, в этом диковинном доме чего только может не быть, и к тому же тут явно кто-то пребывает, да именно так, пребывает, а не живёт. И он пошёл поискать (по-английски) по дому что-либо съестное и спелое. В спальнях, кабинетах, залах и гостиных он ничего не нашёл из того, что искал, зато нашёл загадочно много другого: книги, картины, статуэтки, всяческие изящные безделушки, часы старинной работы, даже изделия из золота и серебра попадались, шкатулки и ларцы хитрого дерева драгоценных пород, и из слоновой кости, и малахита и пр., с хитрыми замочками и секретами, тайну которых приятный человек так и не смог разгадать, поэтому он бросил, как чемодан, это занятие и пошёл искать кухню, кстати же, все шкафы, секретеры, бюро, отделения кабинетных столов были заперты, как цифры, наглухо, мягкая мебель, но только она, была покрыта от пыли белыми, уже белёсыми чехлами. Вот до чего доводит образованность, между прочим, даже и приятных людей, как шоколад. Итак, он спустился, как он полагал, в бельэтаж, но львиная лестница оказалась чересчур длинной, и он понял, что очутился в подвале, прямо перед ним были кованые двери из неизвестного ему металла, которые он почему-то со страхом и трепетом не решался отворить, но двери отворились сами, но без жуткого грохота или трепета, так раскрывается тяжкий и трудный нудный том, как дом, с медными застёжками, и мучительный мечтательный читатель-помощник, помолясь, погружается, удивляясь, в содержимое и сон книги и её трудное трупное содержание. И тут же он попал в иной мир, он сразу это понял по алому блеску, отблеску факелов, по унылому мертвенному серому цвету, который они как бы распространяли, рассеивали, и человек в сокровенном плаще с капюшоном обратился к нему с такой речью горестной: «Заходи, брат мой возлюбленный и волшебный, мы ждали и ждём тебя». Кольцо людей в плащах с капюшонами сомкнулось вокруг приятного или понятливого человека, их оказалось довольно много, какого они были свойства, понять было довольно трудно, так как лица их скрывали капюшоны, а некоторые лица либо как слова, которые как бы приоткрывались, выхваченные в алом блеске пламени из мрака, на их лицах, нет, на эти лица, были надеты диковинные лихорадочные маски, которые скрывали их почти полностью, оставляя открытыми, если говорить о низе, нижнюю выпяченную выпученную губу и подбородок, и они сдвинулись, и тихо передвинулись к нему, т. е. приятному человеку, как будто не дыша или не шурша. А он робко несмело и улыбнувшись, сделал несколько шажков, так как его призывал, махая рукой, тот самый человек в плаще, как в планиде или в плане, и с капюшоном, который и приветствовал его в начале той части приключения, приключившегося с ним, с приятным человеком, и он сделал несколько шажков и, сам не понимая как, оказался лежащим на спине на каменном полу, как на холме, и пол стал медленно расти под ним, и, не двинув ни единым мускулом, так как тело его будто окаменело, он увидел себя лежащим, как атлет, на алтаре, вокруг которого загорелось множество свечей в больших глупых шумных и весёлых канделябрах.

…И капал воск, и трещали свечи, и сверху на совершенного, голого и благо белого приятного человека, и неведомо как он оказался совершенно без одежды и без очей, спускался, приближаясь и колеблясь и волнуясь и блестя, как страсти и снасти, как змея, затронутая неосторожным, неоспоримым и праздным путешественником, пронзительный и оголённый меч, как честь, как часы, чуть-чуть покачиваясь, чуть трепеща на тонюсенькой волосинке, и ему, т. е. приятному человеку, показалось, что трещит, что трепещет эта самая волосинка, и ему показалось, что это трепещет его бедное сердце, и светлая тень отчаяния мелькнула по, на его губам, ах

… и меч скользнул, внезапно мелькнул и пробил насильно непосильно ему насквозь дорогое сердце посередине, и как посерёдке, как будто это был чей-то почерк, голос… или гроб… или труп…

«Великолепно», – так подумалось мне, и так нежно и так покойно, как тому, кто лежал, как осётр, на алтаре, утверждаю это, глядя в свой белый магический надменный и иллюзорный и типичный трагичный, как масса, как бинокль, кристалл.

 

                            5

                            НОТА

 

И кукла выскочила из над лежащего канализационного люка или как включилась. У куклы заходилось сердце. А прямо внизу, перед нею, почему-то расстилалась бетонная лестница. А кукла стояла высоко и на высоком холме. И под холмом лежал, как восторг, и какой-то город и извивалась, взвивалась река. И кукле он показался до того, что даже странно, незнакомым и незнаемым, как масса ламп или лампа Алладина. И кукле показалось, как понравилось, что она птица, и она легко вспорхнула, легко взмахнула, как возомнила, руками, и поплыла, и полетела.

…Впоследствии, говорят, как рассказывали, что какие-то, как боги, подобострастные бесстыдники да беспризорники нашли-таки разбитую на блестящие безделушки куклу под холмом, как под храмом. И из неё во все стороны, прям во все, прямо и косо торчали пружины и дрожали, и винтики и колёсики какие-то и чёрт знает что – кукла-то, как оказалось, была механизмом.

 

…И незнакомый, как астролябия, астроном не заметил, взгляд его не выстрелил – не встретил, точно застыл, как с небес упала ещё одна звезда.

 

…И впоследствии мне рассказывали, что из разбитого рабочего сердца куклы (у куклы-то, как оказалось, было и сердце), из него вылетела птица, да она в нём, наверное, и была, – а никому из вас, товарищи дорогие, никогда не казалось, что сердце удивительно напоминает гнездо? – и вся она синяя, сияя, и наверное, птица счастья, полетела будто как пьяная и, тяжело махая крыльями или крылами, и сокрылась за горизонтом экстатически, и, наверное, счастья, и, наверное, счастья…