Архетипические маркеры «путешествие на небо» и «возвращение мертвецов» в переходные исторические периоды

Выпуск №20

Автор: Михаил Квадратов

 

Евгения Джен Баранова «Где золотое, там и белое». М. «Формаслов», 2022

 

 

Мертвый жил у леса, а теперь уходит.
День хорош, мир хорош,
Все найдешь, все возьмешь.
Все вертится!

Д. Озерский, Аукцион

 

1.

Лирический герой и другие персонажи могут всё, тут уж зависит от мастерства, фантазии и проницательности автора. Когда поэт — визионер, он справляется и с пространством, и со временем; кроме того, границы других миров для него не преграда. Однако у визионера не получится спрятаться при появлении опасности, нельзя даже зажмуриться, это зрение другого рода, внутреннее: смотри до конца и терпи. Он видит больше, чем другие; в переходные зыбкие времена это особенно заметно. В такие периоды писатели чаще обращаются к изначальному мифу, ведь расшатываются основы, вроде бы непоколебимые; да и возникает вопрос — основы ли это. В общество возвращается мифологическое мышление. А в системе поэтических образов все чаще появляется архетипический маркер «путешествие на небо». Или еще — «возвращение мертвецов». Впрочем, не только эти: вечные жизнеутверждающие образы будут всегда, пока существует человечество.  

«Бегство в незнаемые области» в мифологии и литературе встречается часто. Интенсивность использования образных систем такого рода то уменьшается, то увеличивается, что, видимо, зависит от происходящего в социуме и параллельно в метафизической плоскости. Авторы, часто непроизвольно, отправляют персонажей сквозь границы иных миров, неведомыми тропами, и этому могут быть весьма объективные причины. Сейчас, в очередной раз, в литературе наступило такое время. Рассмотрим последнюю книгу Евгении Джен Барановой, в которой наиболее явно используются архетипические маркеры, связанные с нарушением герметичности миров. Кроме того, кратко проанализируем это явление в поэзии знаменитых предшественников.

Стихотворения сборника «Где золотое, там и белое» — явно поэзия переходного исторического периода. Неуютно на улице, продуваемой ветрами неведомых перемен; страшно и в «замкнутой комнате повседневности» (аннотация, «Где золотое, там и белое»): что нас ждет, сколько нам осталось. Герои Евгении Джен Барановой и любят, и живут, лишь иногда замирают, прислушиваются и задаются вроде бы детскими вопросами. Кто мы?

 

Неужели это с нами,
неужели это мы
ходим по небу в пижаме,
видим реки и холмы?

(«Неужели это с нами…»)

 

и

 

Когда ходили по небу вдвоём
с писателем одним рыжеволосым,
тогда и я надеялась понять,
за что меня читатели не любят.
То выберут смешного старика,
то выберут печального подростка,
то говорят, что страшно далека
я от народа, стало быть, от дома.

(Е. Дж. Баранова. «Когда бывала кисточка лисой…»)

 

Наверное, время всех рассудит. А сейчас оно странное, непонятное, горькое. Персонаж идет по небу; летит вверх, а не вниз, как предписано законами физики. Люди путешествовали по облакам с архаических времен, миф был надежно встроен в человеческую жизнь, составлял с так называемой реальностью единое целое. Но и в мифологических системах движение человека по неземным маршрутам совсем не произвольно. У кого-то в небе находился мир предков, у кого-то высшие сущности, у которых необходимо попросить совета и разрешения, только явившись в их небесное жилище. Постепенно из мифов выделилась художественная литература. Из народной сказки — сказка, обработанная литературно, а потом и сочиненная заново, но всё равно вослед архетипам; затем и эти твердые правила оказались размытыми. Перемещения между мирами, изначально присутствующие в мифологии и религиозных системах, появляются и в литературе, окончательно оформляются в романтизме, через символизм, в переходных формах и течениях. Сначала упорядоченные, со временем они становятся все более стохастическими, направления — всё менее определенными, явные цели теряются. Но только явные.

 

Миры летят. Года летят. Пустая
Вселенная глядит в нас мраком глаз.
А ты, душа, усталая, глухая,
О счастии твердишь, — который раз?
<…>
Очнешься — вновь безумный, неизвестный
И за сердце хватающий полет…
Вздохнул, глядишь — опасность миновала…
Но в этот самый миг — опять толчок!
<…>
Как страшно всё! Как дико! — Дай мне руку,
Товарищ, друг! Забудемся опять.

(Александр Блок. «Миры летят. Года летят. Пустая…»)

 

Стихотворение входит в сборник «Страшный мир» (1909—1916). В нем — стихи, написанные Александром Блоком на рубеже столетий, перед событиями ужасными и непоправимыми. Мистическое становится обыденным, смерть усмехается из-за угла. В такие времена прорезается особое зрение, поэты предвидят, юродивые стенают, кто-то пытается забыться, хотя большинство, конечно, не чувствует ничего. В приведенном тексте лирический герой ощущает свой полет, но в бреду, в полузабытьи, как нездоровое и необычное отклонение; часть общества уже живет жизнью напряженной и настороженной. Что-то надвигается.

«Романтическое «двоемирие», знакомое нам по сказочным новеллам Гофмана, имеет свои художественные законы. С высоты мистического воодушевления земная действительность кажется поэту иллюзорной, нереальной…» (Жирмунский В. М. «Поэзия Александра Блока», 1921). Двоемирие — литературоведческий термин, используемый в основном для анализа романтизма. Гофман, Новалис, певцы мира возвышенного, высмеивающие мир низменный; посредник между этими областями — поэт, существо тонко чувствующее. Но чем дальше, тем неопределеннее границы, равновесие сдвигается, всё смешивается. Вместо посредника меж двумя мирами все чаще возникают образы двойника, это персонаж распадается на субличности. В сборнике «Страшный мир» видим стихотворение «Двойник (Однажды в октябрьском тумане…)», цикл «Жизнь моего приятеля», напрямую связанный с двойничеством. Все раздваивается, но пока держится.

 

«Тело тихо холодело, / Пробудился: тридцать лет. / Хвать-похвать, — а сердца нет. /
Сердце — крашеный мертвец»; «Что-то в мире происходит. / Утром страшно мне раскрыть / Лист газетный. Кто-то хочет / Появиться, кто-то бродит. / Иль — раздумал, может быть?»; «Всё равно не хватит силы / Дотащиться до конца / С трезвой, лживою улыбкой, / За которой — страх могилы, / Беспокойство мертвеца»; «В её ушах — нездешний, странный звон: / То кости лязгают о кости»; «Над лучшим созданием божьим / Изведал я силу презренья. / Я палкой ударил ее. / Поспешно оделась. Уходит».

(Александр Блок. Цитаты из сборника «Страшный мир» (1909—1916))

 

Знаменитое блоковское «Ночь, улица, фонарь, аптека…» — одна из пяти частей цикла «Пляски смерти», входящего в сборник «Страшный мир» (1909–1916). «Живые спят. Мертвец встает из гроба, / И в банк идет, и в суд идет…» — оттуда же.

Пляска смерти, данс макабр: смерть (в виде вернувшегося с того света мертвеца, который иногда скелет, иногда мумия) ведет к могиле вереницу пляшущих, смерть танцует вместе с ними, в нужных местах подсказывает нужные па, иногда подыгрывает на флейте — аллегория бренности человеческого бытия. В средние века сюжет был иконографичен, часто сопровождался стихотворными комментариями. Популярность таких рисунков увеличивалась во времена эпидемий, уносившей население целых городов. И мертвых становилось больше, чем живых.

 

и только птичками расшит
небесный карантин
мертвец в мертвецкую спешил
да ожил по пути

(Е. Дж. Баранова. «когда утрачиваешь речь…»)

 

и

 

У наших храмов призраки звенят,
расстрелянных приводят октябрят,
но смерти не бывает — я спросила

(Е. Дж. Баранова. «И я к тебе испытываю страх…»)

 

В наше время границы почти рассыпались, все перемешалось, буйствует свободная энергия. Не всем это видно, но многое зависит от смотрящего; кто-то не хочет замечать, кому-то в детстве запретила бабушка-атеистка. В стихах Евгении Джен Барановой взаимопроникновение миров обычно и буднично.  

А смерть — она точно бывает. И зрители картин с макабрическими сюжетами задавались еретическими вопросами — смерть, танцующая, ведет ещё живых или уже умерших? В хороводе — новопреставленные? Или танцоры — в первый момент встречи с ней, встречи как всегда неожиданной. И уже тогда ставилось под сомнение наличие границы между мирами живых и мертвых. И где сейчас мы?

Со времен средневековья ничего не изменилось, только смерть не танцует. Устала, ей некогда, у нее великие задачи. Это раньше она увлекала за собой хороводы. Но людей всё больше, и у смерти всё больше работы. Начиная с середины 19 века, по специальной железной дороге Лондонского некрополя курсировали поезда смерти: обычных повозок для мертвецов уже не хватало. Смерть ли ведет состав или штатный машинист? Примерно полтора века назад появился литературный образ — поезд, идущий в загробный мир, наступало торжество прогресса. Позже появилась проза о железной дороге в мир иной — «Санаторий под Клепсидрой» Бруно Шульца, «Боковая ветка» Сигизмунда Кржижановского, «Другой» Юрия Мамлеева. Вообще поезда — вечная тема русской литературы. Идут они и за невидимую стенку, там законные пассажиры согласно последним билетам выходят на своих полустанках.

 

Поезд дальше не поедет.
Забирай своё, рванина.
И вот этого Ивана,
И Степановну — под дождь.

И пошли они отрядом,
кто с пакетами, кто с внуком,
кто с тележкой продуктовой,
кто с ровесником вдвоём.
И остались только пятна.
И осталась сетка с луком.
И остался тихий поезд
под невидимым дождём.

(Сборник «Хвойная музыка», Е. Дж. Баранова. «Поезд дальше не поедет»)

 

С появлением метрополитена в предутренние часы, когда метро закрыто для живых, тихие составы везут вглубь иных пассажиров. Перевозки продолжаются и в час пик; осторожно, вперемешку с живыми, передвигаются и жители другого мира, ведь подвижного состава всегда не хватает. У них свои остановки, свои пересадочные станции.

 

И я смотрю в тебя,
и прочие глазеют,
и катятся в депо
жестя́ные гробы

(Е. Дж. Баранова. «Куда исчезнет всё…»)

 

и

 

Как подозрительные лица,
глядят на рельсы хризантемы.
И я стою внутри вагона,
как подозрительный Иов

(Е. Дж. Баранова. «В метро»)

 

Вместе с умершими в загробный мир могут проскользнуть и живые, но этот сюжет не такой радостный, хотя и распространенный в мифах и литературе; обычно по своей воле туда попадают редко. Чаще всего на нашей стороне оказываются жители другого мира. Вот мертвец из первого сборника Николая Заболоцкого «Столбцы» (1929).

 

И грянул на весь оглушительный зал:
«Покойник из царского дома бежал!»

Покойник по улицам гордо идет,
Его постояльцы ведут под уздцы,
Он голосом трубным молитву поет
И руки вздымает наверх.

(Николай Заболоцкий. «Офорт»)

 

Мертвецы Блока в начале двадцатого века находятся среди живых, но еще таятся, ходят на службу, на концерты. В двадцатые годы они показывают себя уже в открытую. Покойник Заболоцкого не таится, наступили новые времена. Не зря же прокатились Мировая, две революции, тиф, испанка, гражданская. Народу полегло уйма — кто-то из них задержался. Чего скрываться, у гордого покойника небось и мандат имеется. От комитета мертвецов.

В «Столбцах» всё стремится взлететь, перепутаться. От чопорного двоемирия — через напряженный символизм — к постсимволизму, хотя здесь этот термин еще более приблизителен, чем «двоемирие». Гротеск разрушает мир персонажей, смерть побеждает тщеславие, да и саму жизнь побеждает, причем с легкостью.

 

«О, мир, свинцовый идол мой, / хлещи широкими волнами / и этих девок упокой / на перекрестке вверх ногами!»; «бегут любовники толпой, / один — горяч, другой — измучен, / а третий — книзу головой…»; «Тут пулемет, как палец, бьется, / тут пуля вьется сосунком, / тут клич военный раздается, / врага кидая кверху дном»; «О, штык, летающий повсюду, / холодный тельцем, кровяной, / о, штык, пронзающий Иуду, / коли еще — и я с тобой!»; «и в перспективе гордых харь / багровых, чопорных и скучных — / как сон земли благополучной, / парит на крылышках мораль»; «И по засадам, / ополоумев от вытья, / огромный дом, виляя задом, / летит в пространство бытия»; «Ура! ура! Герой парит — / гавайский фокус над Невою! / То ручки сложит горбылем, / то ногу на ногу закинет…»; «А там — над бедною землей, / во славу винам и кларнетам — / парит на женщине герой, / стреляя в воздух пистолетом!»; «и хлебопеки сквозь туман, / как будто идолы в тиарах, / летят, играя на цимбалах / кастрюль неведомый канкан»; «И воют жалобно телеги, / и плещет взорванная грязь, / и над каналом спят калеки, / к пустым бутылкам прислонясь»; «И девочки, носимы вместе, / к нему по облаку плывут; / одна из них, снимая крестик, / тихонько падает в траву».

(Николай Заболоцкий. Цитаты из сборника «Столбцы» (1929))

 

В общем вихре летающих персонажей оказываются и любопытные нам мертвецы; маркеры переходных эпох существуют одновременно, усиливая друг друга. Это происходит в стихотворении «Меркнут знаки зодиака», опубликованном в журнале «Звезда» № 2-3 за 1933 год. Написанное в 1929 году, в следующую книгу стихотворение не попало, потому что книга, как вы помните, не вышла, а упомянутая журнальная публикация через несколько лет фигурировала в протоколах допроса. Началась политика трамбовки и цементирования.

 

Меркнут знаки Зодиака
Над просторами полей.
Спит животное Собака,
Дремлет птица Воробей.
Толстозадые русалки
Улетают прямо в небо,
Руки крепкие, как палки,
Груди круглые, как репа.
<…>
Все смешалось в общем танце,
И летят во все концы
Гамадрилы и британцы,
Ведьмы, блохи, мертвецы.

(Николай Заболоцкий. «Меркнут знаки зодиака»)

 

В литературе и не только мир живых и мир мертвых всегда были рядом, однако перегородка тонка, иногда не выдерживает, тогда и множатся макабрические сюжеты. В послереволюционные годы всё перепуталось, всё полетело, мертвецы энергично вышли за пределы вотчины. А границу-то со стороны живых взяли и забетонировали. Назад нельзя, сумятица, хаос. Бетонная стена между тем и другим мирами, стена реализма, да ещё местами и социалистического, при котором стена должна быть толщины бесконечной: новый мир радовал безграничными перспективами. Зацементировать загробный мир — и никто не будет умирать, а там гляди и оживут достойные, классово близкие; с нетерпением ждали воскрешения вождя мирового пролетариата.

Но вот прошло несколько десятилетий, бетон не выдержал напряжения и начал крошиться. Да его и не было, нафантазировали себе, сымитировали. Мертвецы среди живых, кто-то летает по небу, большинство пешком. Это уже наше время, движение нарастает, энтропия мира увеличивается. Визионеры, конечно, видели это всегда, но бывают времена, когда не очень-то и расскажешь. Евгения Джен Баранова видит, и ей страшно, мало какой визионер бесстрашен.

 

 

2.

Читатель наблюдает за лирическим героем и другими персонажами; те в свою очередь, спят, умерли, летают и чаще всего тоже куда-то смотрят, при этом важны оптика, перспектива, точка отсчета («глаза бы мои не видели»; «вот это да, офигеть!»). Еще важен вид деятельности лирического героя, когда тот наблюдает. Скажем, в процессе «путешествия на небо». В стихотворении Блока «Миры летят. Года летят. Пустая…» — это путешествие в другом мире, однако всего лишь греза, изматывающая, полет страшный, но физически герой в нем не участвует; забыться — и только тогда можно освободиться от ужаса.

Лирический герой Заболоцкого ясно осознает, что творится вокруг, за пару десятков лет нечисть проявилась, высвободилась, очерченный круг не спасает. Герой наблюдает за вакханалией, не участвуя, соблюдая предосторожности. «И я стою — от света белый, / я в море черное гляжу…»; «В моем окне — на весь квартал / Обводный царствует канал»; «Я шел подальше. Ночь легла / вдоль по траве, как мел бела…» А там, за кругом меловым, уже начинается:

 

а ночь уже на ладан дышит,
качается как на весах.
Так недоносок или ангел,
открыв молочные глаза,
качается в спиртовой банке
и просится на небеса.

(Николай Заболоцкий. «Белая ночь»)

 

В наше время лирический герой Евгении Джен Барановой уже участвует в общем движении, какие бы формы оно ни принимало. И не такое бывало, и не такого за эти годы граждане насмотрелись. Тут еще стоит заметить об одном распространенном явлении. Какая-то часть читателей привыкла считать художественный текст — реальностью, пересказанной проверенным рассказчиком; так многие верят новостям, так проще. Здесь как раз проявляется мифологическое мышление людей: когда вокруг неспокойно, хочется найти в чем-то опору, а в реальности ее особо и нет. Но не стоит увлекаться, нужно помнить, что поэт строит систему образов и использует при этом художественные приемы. У Барановой это получается мастерски.

 

День примят и обестужен.
Издевается глаголица,
над кириллицею кружит.

Над акациями чёрными
за предел других щедрот
кот мой маленький поломанный
в облака меня ведëт.

То коснëтся проявителя,
альдегидами храним.
— Кот, я так тебя обидела,
как мы справимся с таким?

(Е. Дж. Баранова. «За меня никто не молится…»)

 

Полёт — это не аттракцион, это элемент сюжетной системы, в данном случае одно из основных свойств лирического героя. Но образы смерти и полета — еще и оттенения жизни, которая, в общем-то, и оставляет основу поэзии Барановой. Любовь и жизнь во время хтонических разломов и тектонических перемен, перед которыми человек бессилен и слаб.

 

Время макает кисточку, зло трясёт.
Я у него под капельницей.
И всё.

Сколько ни хныкай, сколько ни жги журнал,
двойка получена — ты её проморгал.

Чёрная комната. Чёрный воздушный яд.
Белки и Стрелки под потолком парят.

(Е. Дж. Баранова. «Лайки в воздухе»)

 

Лечу ли аистом над крышами,
пытаюсь тенью рисковать —
лишь золотистой пылью вышиты
на белом воздухе слова.

(Е. Дж. Баранова. «Где золотое, там и белое…)»

 

И если говорить начистоту,
то я скорее пламя украду,
отравленную выберу тунику,
чем буду улыбаться и смотреть,
как мальчики, идущие на смерть,
на небе собирают голубику

(Е. Дж. Баранова. «В желании сродниться есть тоска…»)

 

Кому нужна я,
слабенькая, злая,
раздавленная прихотью любой,
когда другие — вона как летают,
когда приёмом выстланный покой

других встречал до моего сигнала,
до встречи космонавта с кораблём

(Е. Дж. Баранова. «Кому нужна я…»)

 

Но и лететь вверх до бесконечности тоже не дадут. Там твердые и прозрачные хрустальные небеса, целых восемь штук, дальше них — не получится: «Под нашим куполом несложно / любых во всём подозревать»; «В шкафу под куполом хрустальным / мертва коллекция принцесс»; «Что ты себе придумывал? / Сверху лёд». Никуда не деться, ни в пространстве, ни во времени, да и вечное тоже, вот оно, знакомое, родное.

 

Вечен шкаф, утюг, тарелка.
Чашка. Чай. На чашке — белка.
Сплетен стоптанный каблук.
Шёпот.
Шорох.
Стук да стук.

Вечен запах из подвала.
Вечен взгляд водицы талой.
Хруст капусты. Хрип коня.
Нечего и объяснять.

(Е. Дж. Баранова. «Потому что вы не вечны…»)

 

Всё крошится. Рушатся не только стенки между мирами, но и само мироздание. Даже поэзии тяжело быть цельной, да и что сейчас цельное, цивилизация устала, распадается вещество. Мир рассыпается, растрескивается, мы — только пыль. Образ пыли пронизывает книгу. «Я слишком земляная, плоть от пыли…»; «лишь золотистой пылью вышиты / на белом воздухе слова»; «они хрустят небесной пылью / от никого до никому». Всё пыль, но ведь сказано: что вверху, то внизу, микрокосм есть макрокосм. Человек — песчинка перед вселенной. Да и сама вселенная — песчинка.

 

Я мелкая пыль — как меня ни гони,
забьюсь под рукав и усну.
Вокруг происходят великие дни,
на шее сжимается снуд.

То катятся к чёрту, то лезут наверх,
то песнь хоровую поют.
А я только снег, только снег, только снег,
лечу потихоньку, клюю.

(Е. Дж. Баранова. «Знакомый мужчина закончил роман…»)

 

Мы начинаемся как пыль
и завершаемся на ней.
Мелкоморщинистый текстиль
незаживающих людей.

(Е. Дж. Баранова. «Мы внуки выживших детей…»)

 

Свистелками-сопелками
укутываешь мрак,
пылишь делами мелкими,
без этого никак.

(Е. Дж. Баранова. «То выйдет рифма скверная…»)

 

Любопытно, что Баранова настойчиво использует в своей работе слэш (/) как показатель вариативности. Раздвоение пути в стихе — важный прием наряду с использованием образа двойника, метафизического оборотничества. Все крошится и разламывается, неизвестно, по какому пути пойдет сюжет дальше или вовсе остановится, погребенный под обломками.

 

А я только шорох, я только вода,
стиральный/зубной порошок.
(Великая Песня Большого Труда
звучит и звучит поперёк.)

(Е. Дж. Баранова. «Знакомый мужчина закончил роман…»)

 

Он идёт (за лесом через поле),
он идёт (проспать бы/продержаться),
смотрят на него глаза подвалов,
пластиковый повар говорит:

— Заходи, у нас сегодня манго,
лаковые овощи в избытке,
здесь таких, как ты, пускают к маме,
в долгий отпуск, в бабушкин сундук

(«Человек за розовым выходит…»)

 

…и не подозревали никого.

А стоило.

А стоило держать,
дрожать/удерживать, пока не съела ржа
ни наших тел пустые корабли,
ни пепел убаюканной земли

(Е. Дж. Баранова. «Мы не были близки, пока чума…»)

 

Что же мне делать? Щепкой лететь, щеглом
прятаться в клетке? Трещиной речевой
дождь вызывая, выдумать водоём
и заполнять бессильной своей водой?

Что же мне делать? Не прогоняй/гони.
Не догорай/пожалуйста, догори.
Мысленный лес, хранитель, дурак, двойник.
Гладкое яблоко с гусеницей внутри

(Е. Дж. Баранова. «С тоненькой шеей, в высохшем свитерке…»)

 

Здесь хотелось бы отметить, что поэзия Евгении Джен Барановой наследует в первую очередь русскому авангарду, однако ее языковая работа, работа по деконструкции остается незамеченной — и причины понятны. Можно выставить прием, демонстративно, в чистом виде, чтобы его ничего особо не заслоняло, а можно этим приемом воспользоваться для создания общего полотна; тогда будет восприниматься картина, а не прием. Баранову в немногих критических отзывах представляют чуть ли не архаиком, разве что не времен Тредиаковского. Но почему тогда считается, что самый прогрессивный авангард — архаичные прозаизированные верлибры?.. Полагаю, что, как это ни банально звучит, инструментарий в поэзии нужен для дела, а не для новизны как таковой. В книге «Где золотое, там и белое» не выпирают швы, нет ничего, придуманного, чтобы удивить или выказать причастность, однако есть и верлибр, и деконструкция, и звукопись. К примеру, автором часто используется полилог, переходящий в полилог внутренний. Наши внутренние собеседники, чем они хуже остальных?..

 

Нас очень много — пишущих и длящих,
впадающих в верлибр или в немилость.
— Ах, Машенька, была ли настоящей?
— Ах, Петенька, конечно, я приснилась.

Проходим незнакомцами смешными,
качаясь на верëвке бельевой.
— Ах, Дашенька, осталось только имя.
— Ах, Фёдор, не осталось ничего.

И букли, и турнюр, и гимнастëрка —
ничто не изменяет, всë искрит.
— Ах, Полинька, вы ждали слишком долго.
— Ах, Всеволод, оставьте ваш иприт.

(Е. Дж. Баранова. «Нас очень много — пишущих и длящих…»)

 

А мертвые не только образ, условные неуместные участники толкучки в мире живых, они иногда просто — мертвые. Может, и загробного мира на самом деле не существует, тут уж кому как спокойнее. А для описания обычного явления, присутствующего в нашей жизни — смерти — есть свои традиции: «Тихий бог приходит к овощам, / учит нераспроданных прощать, / учит пригибаться и терпеть, / принимать закусочную смерть»; «Но неужели я мертвец, / актиния, / полип?»; «Интересно, думал ли орех, / что родится шкафом после смерти?»; «А больше мне дать тебе нечего. / Разве что море, в котором / стоят и стоят мертвецы…»; «Черныш, Алиса, Тошка, Кузя / Земли заполнили объем». Или: «В наших призрачных кроватях / Спят нездешние жильцы»; «Теперь гляжу болотным огоньком / И земляные знаки расставляю»; «Видишь, недотыкомка летает, / пьёт из лампы, словно человек».

Или уже совсем земное, совсем актуальное, потому как не бывает поэзии без вчера и без сегодня.

 

И зачем им нас убивать
у нас такие же пальцы
у нас такие же волосы
мы говорим на этом же языке

(Е. Дж. Баранова. «И зачем им нас убивать…»)

 

На пользу идет и эффект слияния слов на переносе — приращение смысла, помогающее показать общее обрушение, последовательную аннигиляцию.

 

когда утрачиваешь речь
синицу языка
когда скользишь земле навстреч
у зимнего ларька

(Е. Дж. Баранова. «когда утрачиваешь речь…»)

 

Я отложила с пенсии. Мне уют-
но засыпают мысли, и ест зима их.

(Е. Дж. Баранова. «Чубчик»)

 

 

3.

«…вы всегда имели некоторую склонность к поэзии, а с этим легко впасть в фантастическое и романическое».

(Эрнст Теодор Амадей Гофман. «Золотой горшок: сказка из новых времен», 1814)

 

«В фантастических рассказах Гофмана все лица живут двойною жизнью, попеременно выступая то в фантастическом, то в реальном мире. Вследствие этого они или, лучше сказать, поэт — через них — чувствует себя свободным, не привязанным исключительно ни к той, ни к другой области»

(Владимир Соловьёв, журнал «Огонек». — № 24, 1980)

 

«Самый важный шаг, который совершил Гоголь, мы бы определили как редукцию двоемирия. Романтический писатель, как отмечалось многими исследователями немецкого романтизма, всегда сохранял представление о существовании двух миров. Мир идеальный, как бы он ни был затенен, всегда стоял рядом с миром реальности. Но у Гоголя после первых повестей и особенно после «Носа» контуры обоих миров слились, и писатель больше не нуждался в “эликсире дьявола”…»

(Ю.В. Манн. Динамика русского романтизма. М: Аспект Пресс, 1995)

 

Интересно проследить структуру противостоящих миров; в мифологии и религии всё более-менее ясно, там системы устойчивые. В литературе все субъективно — имеется спектр от двоемирия до полной его редукции, причем противоположностями могут служить не только идеальное и реальное или стоящее по эту сторону гробовой доски и загробное. Есть еще рациональное и иррациональное, но это теоретически, практически же — познаваемое и непознаваемое. Есть дихотомия придуманного и существующего, но тут совсем мутно — кто придумал? Кто-то скажет — в моем мире такое существует, а что там в вашем — мне безразлично. Сегодня ты не признаёшь явления, а завтра что-то увидел и вдруг понял. Можно еще переспросить у граждан на улице, но это небезопасно.

В спокойное время явления, описываемые при помощи противоположных категорий, находятся в равновесии. В переходные периоды начинаются болезненные сдвиги, опасные самому существованию человека. Это явления объективные, все циклично, всё рождается, развивается, стареет и умирает. Такое происходит и с отдельными людьми, и с цивилизациями, и с биогеоценозами. Хотя иногда кажется, что всё это чьи-то злокозненные действия. Например, в определенные периоды истории иррациональное (в литературе и даже в мифологии) находится под запретом, что сдвигает общее равновесие. Опасно мифотворчество с утилитарными целями. Можно приказать считать сколоченный из досок мир действительностью, но ничего не получится: не поможет и особая ДСП, даже если пустить на стружку для нее Мировое древо.

Те, кто видит сдвиги и переходы — визионеры, люди не очень счастливые. Проще не видеть. Вокруг всегда что-то происходит, для участников событий — несомненно, историческое. Все фиксируется во множестве книг. Но страницы с забытыми терминами заставят будущего читателя-букиниста лазать по ссылкам и сноскам, что может вызвать раздражение; с другой стороны, будет доволен историк (а вот назовите правителей времен жизни Гофмана), опять же незадача — города с легкостью переименовываются и исчезают. Все-таки основное в настоящей поэзии — архетипическое, постоянное.

 

Неужели это с нами
происходят облака?

Март сменяется апрелем,
щиплет изморозь траву.
Неужели, неужели
существуем наяву?..