Археология Радости

Выпуск №20

Автор: Анна Наталия Малаховская

 

Можно ли говорить о Радости в трудные времена?

Анна Наталия Малаховская родилась в Петербурге, живет в Австрии, она была выслана из СССР в 1980 году как диссидентка-феминистка вместе с Татьяной Горичевой и Татьяной Мамоновой за издание феминистского критического Альманаха «Женщина и Россия». Малаховская в университете Зальцбурга защитила диссертацию «Наследие Бабы-Яги», в которой она показала, как в маргинальный сказочный образ оказались вытеснены древние женские богини небесного цикла, плодородия и мудрости. Кроме исследований в сфере феминистской антропологии она написала несколько романов, повестей, рассказов и циклов стихов. Как художница она выставлялась в Петербурге, Вене и Зальцбурге. Публикуемое последнее исследование «Археология Радости» написано в жанре автотеории, когда автобиографические эпизоды включаются в масштабную историческую и теоретическую аналитику.

«Археология Радости» исследует эмоциональную историю, специфический эпифеномен культуры переживаний: почему в разные периоды могут доминировать радость и вовлеченность или отчуждение и депрессия. Современная литература пишет о травмах, депрессиях, тревогах так, как будто это единственно возможные состояния. Но может ли восприятие жизненных обстоятельств оформляться в чувствах надежды, возможностей, культурного принятия разных способов самовыражения, построения планов на будущее. Наталия исследует свидетельства радости в советской музыке и биографиях. Принято не доверять выражениям радости в советской культуре 30х, они противоречат политическим репрессиям и бедности. Но в личных документах и воспоминаниях радость, надежда, будущее были. Как это объяснить? Почему надежда и радость преодолевают действительность, какие для этого должны быть основания в социально-политических ситуациях, какие были культурные возможности для воплощения эмансипаторных стратегий жизни.

Малаховская чувствительна к эмоциональному и символическому полю той или иной эпохи. Символическое и эмоциональное восприятие реальности исследуемых периодов различается, это собственное детство, юность родителей, отношение к жизни членов семьи. В фокусе те самые непонятные «темные 30е», может ли переживаться радость в такие времена? Едва ли не единственных способ понять и проанализировать эмоциональный фон -это обратиться к песням, которые поют для себя. Мы подозреваем искусство этого времени в недостоверности и идеологичности, если мы смотрим на него из обществ с депрессивными эмоциональными доминантами. Но начало 30х – это стабилизация послереволюционного общества: люди, не имевшие гражданских прав, их получили и еще не успели потерять, введено всеобщее образование, женское равноправие (несмотря на сложное преодоление традиционного поведения), еще есть коллективная жизнь и публичная полемика на собраниях, еще работают коллективные решения. Идеологическая машина подавления мнений еще не подчинила разнообразие реальности, и люди чувствовали вовлеченность в совместную организацию жизни. В песнях начала 1930х явно появляется «женский пантеон» персонификаций: страна, песня, радость, любовь. Вопрос исследования и в том, почему феминный символический порядок связан с радостным эмоциональным фоном. Исследование Археология радости» показывает, что эмоциональная история не столько индивидуальна, сколько зависима от социальных, политических, культурных обстоятельств своей эпохи.

 

Алла Митрофанова (СПб), философиня.

 

 

Картина «Радость», авторство А.Н.М.

 

 

APXEOЛOГИЯ PAДOCTИ

 

Алле Митрофановой

 

ПЕРВАЯ ЧАСТЬ: ПРЕДУПРЕЖДЕНИЕ

Hад территорией этой страны однажды действительно взошла заря «пленительного счастья» это было во времена юности наших родителей и прародителей. А потом, в 1989 году, нам и самим пришлось пережить наяву её отголосок, этой зари, этого как будто бы сползания «гнёта рокового навсегда» со своих плеч. Это просветление было как освобождение, это был глоток свободы, во время которого оказалось возможным почувствовать счастье,  ощутить его дыхание на своём лице.

Теперь надо понять, почему освобождение вызывало это чувство или возможность испытать счастье, и почему оно возникало дважды, сперва, в тридцатые годы прошлого столетия, в полном объёме, а потом как отголосок, но всё же и во второй раз оно осуществилось, и каждый раз не удалось ухватить его за чуб[1], и это время выскальзывало из рук и убегало, настигаемое другим, недоступным для счастья.

Значит, первое предупреждение: когда такое счастливое набегает, нельзя расслабляться и пользоваться мгновением, а надо строго ловить его под уздцы, надо сопротивляться желанию растянуться и полежать в его объятиях, этого доброго и располагающего к наслаждению времени.

Это первое: ПРЕДУПРЕЖДЕНИЕ НА БУДУЩЕЕ. Хотя мы хорошо понимаем, что в третий раз этого счастливого времени многим из нас уже не удастся дождаться и застать, и надо собираться в дорогу в объятия смертельного удушения. Но в России, на её территории, было и другое, и это другое надо точнее исследовать и ещё более досконально, чем до сих пор.

После того, как с этой земли был изгнан тяжёлый бог, даже не постыдившийся называть своих земных представителей когтистым словом «патриархат», прилетел и воцарился некий «весёлый ветер». Что это за ветер такой был, никто как будто не знал, но большинство проживавшего на этих землях населения ощутило, как  вдруг с их плеч что-то неподъёмное действительно свалилось. Что этот «ветер» и вправду «весёлый» и что он «поёт песню» с определённой целью: «чтоб трубы заиграли, чтоб губы подпевали, чтоб ноги веселей пошли»[2].

Жрецами этого «ветра» стали композиторы, а проповеди составляли поэты: вот такая весёлая духовная жизнь на берегах тех земель, где люди привыкли ходить съёжившись, постоянно вспоминая о своих грехах, чтоб было что положить в пасть патриархату во время регулярных исповедей. Но вот – свергли патриархат на земле. Кверх тормашками. «Братишки радостные , на небо живо полезай», как сочинил кто-то в двадцатые годы. Или « Мы, комсомольцы молодые, Идём борьбой на небеса, Пускай угодники святые Услышат наши голоса. Пускай Илья громами жарит, Не верим сказкам – и баста, И скажет юный пролетарий: Долой ненужного Христа. Это есть наш победный и ликующий зов: С Интернационалом на бога будь готов!»[3]. Конечно, такие «песни» даже и в те времена никто наяву не пел, но эти слова существовали, и на бумаге, и потом они попали в книгу, научную почти[4], и били в цель, вызывая воспоминания о той фразе, единственной, что застряла в памяти с патриархальных ещё времён: «как на небе, так и на земле». А теперь эта фраза прокладывала себе путь в обратном направлении: «Как на земле, так и на небе», призывая ещё пуще разгореться этот самый «ветер». Никто на небо с такой целью, конечно, не залезал, и своими не слишком умными мозгами кто-то постановил назвать эту религиозную ситуацию в стране нейтральным словом атеизм.Тут широкие народные массы разузнали (недаром партлекторы по деревням и сёлам ездили), что бог на каком-то другом языке назывался слогом «те», а приставка «а» означает наше русское слово «не», и что вместо простого слова «безбожие» легко и просто выскакивает это иностранное «а-те-изм». (А слово «безбожие» и правда как-то некрасиво звучало, с каким-то упрёком на подоплёке, что ли? А слово «атеизм» смотрится и вправду неплохо, приглаженное и отполированное мастерами лакировки).

Никакого тебе бога! А по небу и надо всей землёй, разрушенной, конечно, войной, но уже набиравшей свою силу, разгуливал свободно и легко этот «весёлый ветер». И наконец из песен, льющихся из радиоприёмников и с экранов кино, из песен, которым так просто и радостно было подпевать, стали выясняться и все основные установки этой новой религиозной системы. Люди стали узнавать, почему им так легко дышится (конечно, до тех пор, пока их не запихивали в соседние подвалы со всеми пыточными инструментами и готовыми на всё палачами).

И если в поэме Некрасова «Кому на Руси жить хорошо» в числе кандидатов на весёлую жизнь перечислялись только отдельные особи (в том числе помещики, купцы и попы), особо богатые и соответственно подлые, то теперь, если бы кто-то спросил ещё разок, кому живётся весело, привольно на Руси, то ему можно было бы показать целые толпы, сходившие с ума от счастья на улицах и площадях всё тех же городов российской державы.

«И я там был, мёд-пиво пил», — как говорится в народных сказках. Да, и я там была, и на плечах у моего родного папочки, возвышаясь над радостной толпой, это счастье превеликое пила, и в 1949 году это была я, тогда в минимальных ещё размерах, а потом в середине пятидесятых уже гордо шествовала рядом с родителями в этой вдохновенной толпе и с песнями счастливыми на устах – да, я сама! Как жаль, что на видео нельзя подсмотреть за этим непритворным, искренним весельем, не таким, как на кадрах фильмов с праздничными демонстрациями в Москве, где мы видим вышагивающие колонны одинаково одетых и зажатых в «не хочу, а надо» спортсменок и других похожих на автоматических роботов представителей народных масс. Нет, у нас, в Ленинграде, всё это было совсем по-другому: задиристей, веселей, искренней!

Так куда же оно всё подевалось?

 

 

APXEOЛOГИЯ PAДOCTИ

Bпервые в археологической экспедиции мне удалось поработать после окончания 9-го класса в июле 1964 года: на берегу Чёрного моря, там, где шли распопки поселения скифов, расположенного над древнегреческой крепостью. Но ещё в июне того же года на берегу другого моря я приступила к раскопкам иного рода. К такой работе, для которой ни лопаты, ни веничка для очистки черепков не потребовалось – только чистый лист бумаги и карандаш.

 

Наталия Малаховская в Усть-Нарве в июне 1964 года. Фото Льва Владимировича Малаховского.

 

Я решила тогда разобраться в вопросе о том, почему скрылась и как будто навсегда та Радость, о которой пели мои родители, их родственники и друзья. Откуда она прилетала, и куда удалилась, и как её оттуда достать, чтобы вновь окунуться в её оживляющие вихри.

Я начала писать повесть, которую под конец назвала «Темница без оков». Моей целью были невидимые раскопки в глубине тоски, на дне той ощутимой тюрьмы, стены которой я собиралась разорвать:

 

«Или я разобью стены
Сердцем страстным, тоской вспененным,
Или стены меня задушат
Своим тупоголовым бездушьем»,

 

— как я писала в том июне, накануне начала работы над повестью.

И я не догадывалась тогда, сидя под кустом лозы на берегу Балтийского моря, что забираться в этих поисках мне придётся куда глубже, чем тогда можно было бы предположить! Что ответ на мои вопросы окажется возможным прощупать, только пробравшись сквозь все подспудные этажи культурных слоёв в такую древность, где в «порядке вещей» были совсем другие законы и обычаи: как сквозь грубоватые поделки скифов к нежным древнегреческим черепкам двухтысячелетней давности.

 

 

ПЕРВАЯ ГЛАВА
КТО
ТАКАЯ «СТРАНА» И ПОЧЕМУ ОНА ИМЕЕТ ПРАВО
НАМ ПРИКАЗЫВАТЬ?

 

Почему на этой земле вновь завёлся  механизм ненасытного самопоедания –  Чёрная дыра, как машина, спиралью вбирающая в себя всё новые слои и прослойки населения?

Я связываю этот импульс начать войну – запустить в ход эту заводную машину – с обидой предыдущих поколений, вызванной тем, что не был назван и вполне рассмотрен и оценён  феномен той прекрасной мифологической фигуры, а именно Страны, в которой жила когда-то Радость  и делала своё радостное дело (дело делала, а не от дела бегала) при помощи такого могучего инструмента, как Песня.

Радость вышла на самом деле на улицы этого города не только потому, что один поэт, Борис Корнилов, расслышал её дыхание, почуял, что она шепнула ему на ухо, и вместил в себя ЕЁ слова[5], а потому, что сообщение о Ней ленинградцами было принято как своё. А не как спущенное сверху.

И чтобы понять феномен появившейся в начале тридцатых годов прошлого столетия на этой территории Радости, мне пришло в голову обратиться к другому, более подробному описанию того же явления, сделанному другим поэтом в другом столетии, но тоже в околореволюционное время: имею в виду «Оду к Радости» Шиллера (первую редакцию 1785 года и последнюю, изданную посмертно в 1808 году). Сравнение этих двух обращений к Радости помогло не только ближе познакомиться с Её природой, но и разгадать тайну смерти советского поэта –певца Радости.

Понимаю, что многим читателям на этом месте захочется завопить, что никакой такой «радости» в тридцатые годы прошлого столетия не было просто потому, что быть не могло, что несчастный поэт Корнилов её просто придумал от нечего делать, как этакий Иванушка-дурачок из народных сказок, а если столько народу его выдумку приняли так близко к сердцу, так все они тоже были такими же дурачками и дурашками.

Но сказочные нарративы недвусмысленно показывают, что волшебные подарки, вроде молодильных яблок и живой воды, доставались почему-то

 

Леон Маринов, иллюстрация к «Сказке о молодильных яблоках и живой воде», 2009.

 

именно такому как бы «дурашке», в то время как его циничные старшие братья-«умники» в конце концов превращались в грабителей и убийц. Так что к сказочным нарративам (к «цепочкам избавления», как я называю эти нарративы  в своих книгах[6]), стоит присмотреться повнимательнее. И прислушаться:

Первая песня, в которой прозвучало упоминание об этой загадочной госпоже (хозяйке) под названием «страна» (на стихи Корнилова), выдвигает вперёд совсем другую Личность. И Её подпольная кличка – Радость. В то время, как «страна» в «Песне о встречном» Корнилова ещё только «встаёт»,  и поскольку сказано, что «в цехах звеня», то с первого взгляда её разглядеть и расчувствовать ещё не совсем удаётся. А вот Радость, кем бы она ни была на самом деле, отталкивает в сторону эту едва продравшую свои заспанные очи «страну» и выходит прямиком, на улицу, к людям, которые «смеются, встречая»,: и тут Она «поёт, не скончая», и «упрятать» Её – ну просто НИКАК!!!

И то, что осталось от этого времени в памяти, до того болит и нарывает, что не даёт очухаться от обиды. Как же это так, что всё это –  до того прекрасное, до того вдохновенное, о чём пелось в песнях тех лет,  –  оказалось запачканным и перевранным до такой степени, что из ярко-белого превратилось в кромешное чёрное с привкусом кровавой гнили?

Одни говорят:

«Вот смотрите в интернет. В фильмы тех лет – смотрите, всё это чистое и радостное было на самом деле!» А другие показывают фотографии таких страшных мест и умирающих людей, и раскрывают архивы – и это ведь тоже было на самом деле! И возникает ощущение, что какая-то огромная «чёрная гора, затмившая весь свет» (о которой писала Цветаева) набросилась на Радость и на её Песню и прежде всего на Страну и потопила их всех, троих. Под своей тушей.

И пытается эта «чёрная гора» внушить нам всем, что и не было её никогда, такой страны прекрасной, в которой жила непредставимая уже в сегодняшнее время Радость.

Но страна – была. И воспоминания о ней не дают покою – и никогда не дадут покою до тех пор, пока мы не разберёмся в них по возможности беспристрастно. Отделяя ярко-белое от кроваво-чёрного, и …

Но какое там – «беспристрастно»! Не роботы и не машины должны в этом непримиримом противоречии разбираться. И где та богиня, что проложила разок свой золотой волос в  узком до невозможности проходе между двумя чудовищами с двух берегов: между Сциллой слева и Харибдой справа? Придёт ли эта мудрейшая на помощь  к нам сейчас, как она однажды пожаловала к кораблю Одиссея?

«Во тьме проложит волос золотой, И торжество её (то есть тьмы) – не в самом деле!»

«ВО ТЬМЕ ПРОЛОЖИТ ВОЛОС ЗОЛОТОЙ, И ТОРЖЕСТВО ЕЁ – НЕ В САМОМ ДЕЛЕ»

Уже через два года после появления «Песни о встречном» Корнилова, в следующей до крайности популярной песне, где упоминается страна, вдруг возникает предположение, что эту Радость кто-то может захотеть от нас отнять:

 

«Но если враг нашу радость живую
Отнять захочет в упорном бою (…)»

 

И то: 1934 год! Кто год назад пришёл к власти в Германии? Те  самые, которые своих «не таких» то ли по национальному признаку, то ли по признаку недостаточного умственного развития, в пасть к газовым камерам потащили. Так что без всякого стеснения выставлять на показ свою Радость в этой обстановке уже не приходилось.

Но что это за Радость такая?  Почему я говорю о ней не  просто как о случайно налетевшем хорошем настроении, а  именно как о живом существе мифической породы? Причём о  том самом существе, о котором в 1785 году написал свою «Оду к Радости» Шиллер?

Тут ещё можно вспомнить, что услышавшие впервые стихи о Радости Шиллера от избытка счастливых чувств заливались слезами и падали друг к другу в объятия, а многие из музыкантов, которым в 1824 году предстояло исполнить 9-ю симфонию Бетховена с «Одой к Радости» на эти стихи, отказывались брать деньги за свою работу, такой великой ЧЕСТЬЮ для них было участвовать в этом сакральном торжестве.

Возникновение новой религии? Может быть, не случайно эта Ода Шиллера и Бетховена в наши дни стала гимном Европейского Союза? А ведь «Песня о встречном» Шостаковича на стихи Корнилова когда-то была гимном ООН!

И лишним подтверждением того, что и Шиллер и Корнилов об одной и той же Радости писали – одной и той же «божьей искре» причастились – служит то, что стихи Шиллера объясняют не только «Песню о встречном» Бориса Корнилова, но и  собственную трагическую судьбу советского поэта.

И хотя хочется прямо разбежаться и с разбега приблизиться к этой Радости, прозвучавшей и для одного, и для другого,  и схватить Её за руку и заглянуть Ей в глаза, но всё же начнём с того, чтобы шаг за шагом приоткрывать эту тайную дверь – эту «заветную дверцу в стене».

 

 

ВТОРАЯ ГЛАВА
ДАЛЁКО-ДАЛЁКО ЗА МОРЕМ…

 

О какой это стране говорилось в той песне, что звучала в середине пятидесятых в детском фильме "Золотой ключик"? В какую это страну нас, ребятишек, тогда заманивали?

 

"Далёко, далёко за морем
стоит золотая стена
в стене той заветная дверца,
за дверцей — большая страна.

Ключом золотым открывают
заветную дверцу в стене,
но где этот маленький ключик
никто не рассказывал мне."

 

Не об этой ли стране думал и мой свёкр Александр Пазухин, когда в конце сороковых, лёжа на кровати в 14 метровой комнате в питерской коммуналке, с такой тоской напевал, бывало, "Далеко-далеко, где кочуют туманы…"

 

КУДА ЭТО ЕГО ТАК ТЯНУЛО? В ТУ САМУЮ, В КОТОРУЮ ДЕТСКИЙ ФИЛЬМ ПРИГЛАШАЛ И ДЕТВОРУ?

Уж не в ту ли самую страну этот фильм и приглашал, которая действительно тогда была далеко — но не по расстоянию. а по времени?

Не по километрам, а по годам?

 

К тайне этой страны надо подойти с другой стороны. И почему, откуда эта тоска, эта ностальгия в песне из фильма «Золотой ключик»: так, как будто бы этой страны нет, хотя вроде бы она вот тут, под рукой?

Фильм создан как намёк на то, что на самом деле все несправедливости в сказке оттого, что они все, герои этой сказки, и Буратино, и Мальвина, живут в какой-то неправильной, а в не той волшебной – заветной и утопической стране. И что это за  стена, якобы золотая, о которой поётся в этой песне: уж не железный ли занавес? и да, мой свёкр, за пару лет или даже накануне своего ареста, пел об этой утопической стране в другой песне для взрослых –  но с тою же самой тоской по недостижимой стране, где всё так хорошо и где справедливое устройство мира.

Та страна, что жарким летом 1932 года только продирала глаза и начинала вставать, уже к 1939-му (когда впервые вышел на экраны фильм «Золотой ключик») стала восприниматься как отодвинувшаяся в какое-то незнаемое «далёко-далёко» и отграниченная от всего прочего мира таинственной «золотой» (?) стеной. Теперь само слово «страна» стало рифмоваться со словом «стена», что говорит само за себя.

Так всё-таки, что же там было в действительности, жарким летом 1932 года?

 

 

ТРЕТЬЯ ГЛАВА
КТО ТАКАЯ «СТРАНА»?

 

Cлово «страна» кажется уже по своему звучанию чем-то пространным, а когда посмотришь – стОит только глянуть на карту… – так и вообще… от её пространности, этой странищи, можно откатиться и почувствовать себя какой-то жалкой крохотулей в мировом пространстве.

Но если присмотреться попристальней к «стране», то окажется, что вся её огромность – это обман зрения. Потому что это слово – «страна» — по отношению к тому государственному устройству, что распространилось на территории свергнутой российской империи, родилось в одном очень определённом и ограниченном месте, и в один очень определённый момент времени. А именно – жарким летом 1932 года, когда «прохлада» воспринималась как что-то желанное, и встретиться с ней оказывалось возможным лишь по утрам:

 

«Нас утро встречает прохладой…»

 

И размеры этого чудовища, каким эта страна воспринимается, если смотреть на неё на карте, поначалу были гораздо скромнее. Если говорить про тот город, откуда пришла первая песня с упоминанием о ней, то «страна» продрала свои глаза не на Дворцовой площади и не перед Зимним Дворцом, куда разок в октябре 1917 года мой дедушка Володя по делу вошёл со товарищи, и даже не на Невском проспекте, нет. «Страна» проснулась впервые «за Нарвскою заставой», как заметил поэт Борис Корнилов. И что это за особа такая была – это стоит рассмотреть подробнее.

 

 

ЧЕТВЁРТАЯ ГЛАВА
ОТКУДА ВЗЯЛАСЬ СТРАНА И ОТКУДА ПРИШЛА РАДОСТЬ?

 

Mожет быть, на этот вопрос точней и приземлённее смогут ответить специалистки других научных ответвлений. Но я пока  хочу успеть ухватить за руку – или за рукав одежды – тот момент, когда впервые Радость ступила на эту землю в своём полноправном торжественном оперении. И это случилось в тот самый день и даже миг, когда на те же самые просторы выплыло, чтобы укрепиться, представление о некоей стране.

И нельзя сказать, чтобы само слово «страна» было каким-то особенно новым и небывалым для языка народонаселения этой державы. Этой бывшей российской империи, на земле которой наши предки (по крайней мере мои предки) вознамерились создать нечто абсолютно новое и сногсшибательное, вроде того «царства свободы», дорогу в которое прокладывали родители моего отца Владимир и Лия.

К началу тридцатых годов люди уже привыкли к новоязу, с уст младшей сестры моей матери слово «нэп» (=Новая Экономическая-Политика) сорвалось вполне естественным образом, когда она объясняла, что второго ребёнка её мать решилась завести (в 1927 году было принято это решение) только из-за того, что экономическое положение из-за нэпа стало казаться более устойчивым. Слова, состоявшие из первых букв других слов или из первых слогов других слов, вроде слова «ком-со-мол», употреблялись повсеместно. Но слово «страна» существовало в языке издавна. И в нём ничего таинственного и необыкновенного нет, если не считать того, что оно растворяется на две створки: на нейтральную, ни со знаком плюс, ни со знаком минус, с одной стороны  (и сюда относятся такие родственные слова, как сторона, страница или странница) и на какую-то подозрительную, со словами «посторонись», «посторонний» и вообще – «странный» какой-то!

Но в «Песне о встречном» Корнилова слово «страна»  приобретает какое-то особое и уже не просто странное, а, скорее, волшебное – магическое? Или даже сакральное? – под-осмысление. Под-значение.

Сама она на вид – никакая, ни маленькая, ни большая (в отличие от той песни из фильма «Золотой ключик», где она названа «большой»). Но она «встаёт», то есть действует, и это действие сопровождается неким звоном, хотя в фильме, в котором эта песня используется как основная пружина действия (прямо как в «Оде к Радости» Шиллера[7]) показываются такие громоподобные устройства, работа которых в реальности не может обойтись без того «весёлого грохота», о котором упомянул в 1940 году д‘Актиль в Марше энтузиастов. Да в фильме этот грохот и слышен – а не тот магически мерцающий в полутьме «звон», которым Корнилов награждает в своём стихотворении эту встающую особу. И, конечно, этот «звон» как-то пересекается или переплетается с той «славою», вместе с которой эта страна поднимается со своего ночного лежбища.

То есть после двух строк абсолютно реалистического описания, констатации того, что происходит летним утром в городе («Нас утро встречает прохладой, Нас ветром встречает река») и после двух строк упрёка, обращённого к любимой девушке: «что ж ты не рада?», — выплывает очевидное объяснение того, почему кудрявая девушка должна обрадоваться, когда её вытаскивают из постели, вместо того, чтоб начать отбиваться руками и ногами.

И вот тут стихотворение как бы указывает на причину, почему обрадоваться-то надо:

«В цехах, звеня, Страна встаёт со славою Навстречу дня». Этот поистине странный звон, который в какой-то параллельной реальности издаёт какая-то непонятная хозяйка города, или же хозяйка всего вообще, ведь уже в следующей строфе выяснется, что не только встречные люди, но и само солнце в небе то ли пляшет под её дудку, то ли старается попасть в те же музыкальные фразы и стихотворные размеры, только бы угодить своей госпоже в момент её пробуждения.

Этот таинственный звон выдвигается на первый план как объяснение вступления – пока ещё не на трон всеобщего внимания и восхищения, а на улицы города – некоей певуньи, которая просто не в силах окончить или прервать своего пения.

Более того – тот самый поэт, который подслушал это иное или по новому фасону вылепленное слово «страна», а именно Борис Корнилов, ещё год назад называл это распространившееся у него под ногами государство совсем другим именем. А именно – словом «республика». И вот на это упоминание разговора поэта с республикой хочу направить особое внимание по двум причинам.

Во-первых, поэт одушевляет Республику. И она выступает в этом стихотворении 1931 года не как добренькая мамочка, спускающая своему любимому сыночку все его проделки. Причём для одушевления такого понятия, как Республика[8], выбирается лишь речевая характеристика. Республика ничего другого не совершает, никаких других поступков, она всего лишь говорит, других её повадок незаметно, в отличие от тех одушевлённых личностей, что вбежали в стихотворение Корнилова  (в «Песню о встречном») всего через год.

Но зато – ЧТО она говорит! Разве что матом она не ругается, но вполне возможно, что исконно в подслушанном поэтом выступлении Республики и без мата не обошлось, а потом для публикации эти неприличные подробности пришлось удалить.

Второе, на что хочу обратить внимание – это ЗА ЧТО она, Республика, ругает поэта. Прислушаемся:

 

И в конце концов от республики
Мы получим особый счёт.
А по счёту тому огулом
По заслугам и по делам
Нашу жизнь назовут прогулом
С безобразием пополам.
Скажет прямо республика: Слушай,
Слушай дело, заткнись, не рычи.
Враг на нас навалился тушей,
Вы же пьянствуете, трепачи!(…)[9]»

 

Прогулы, пьянство и в результате – безобразия. Одним словом – разгильдяйство. Очень похоже на одну из характеристик «Вечного фашизма» в эссе Умберто Экко.

То есть какое-то неладное, подгнивающее место во всей системе, как воспалившееся плечо, на которое уже нельзя положиться.

Уже – или ещё?

Летом 1932 года происходит перемена – и не на сто, а на тысячу процентов. Вместо того, чтобы прогуливать, пьянствовать и безобразничать (к сожалению устоявшееся в обществе на территории этой державы поведение), мы видим не скучное упорядочивание, не просто тупую попытку довыполнять спущенный сверху план производства,  а – наоборот –– перевыполнить, да ещё как! Это и есть тот «встречный» план, который рабочие предъявили в то время, что и отражено в фильме о «Встречном», в котором звучит песня Шостаковича на эти стихи. То есть – непослушание со знаком плюс, а не превращение из залихватского разгильдяя в серого паюшку. Замах на почти космический по ощущению взлёт, не выходя из цехов за Нарвскою заставою.

Там некогда бродила и я, если чуть перефразировать известные строки Пушкина, и поэтому могу засвидетельствовать, что действительно в этих краях народонаселение было совершенно особенным, не таким, как в других районах того же города. Но об этом в другой главе, а пока хочу вернуться к Корнилову и упомянуть ещё об одной важной и, может быть, наиважнейшей черте созданной им «Песни о встречном».

Мы должны вполне рассмотреть и оценить то одухотворение, которое происходит в этом стихотворении ещё до описания залихватского стремления перевыполнить рабочий план, спущенный сверху.  Причём тут речь не об одухотворении мёртвых, но всё же конкретных железяк или из стали сработанных предметов, таких, как корабль («бьётся сердце корабля»[10]) или трактора («Веселее гудите, родные»[11] ). Трактор при очень большом желании всё же можно потрепать по загривку, и в корабле найти такое «сердце», которое  сможешь приласкать.

Но те сущности, которые одухотворяются в этом тексте, и разглядеть-то глазами — никак, а не только потрогать. Тут процесс одухотворения поднимается на новый уровень – восходит на недоступный до тех пор этаж.

То, чем занимается тут Корнилов, по-моему можно сравнить с процессом лепки. Из воздуха, а точнее, из какого-то неосязаемого и незримого вещества (из ветра?) поэт лепит «страну» или представление о стране, а следом за ней и представление о Радости и о Песне.

Вот это пересечение трёх представительниц какого-то вымышленного, с точки зрения современников и современниц, мира хочу вынести на более пристальное рассмотрение и подвергнуть нелицеприятному анализу.

Потому что утверждать, что в те времена ничего, кроме трёпа, пьянства и безобразия не было, потому что просто быть не могло (когда под ногами  Гулаг), это нетрудно.

А ведь остались ещё человеки, не все поумирали от старости и болезней – те, кто сами пережили прикосновение прежде всего тогдашней Песни, а через неё и Радости (а что это была за Радость такая?) и то ощущение, что возникало, когда в песнях в припадках безоблачной и бесшабашной Радости выпевались слова о том, что «страна встаёт со славою», причём «звеня», или что «штурмовать далёко море» посылает именно «страна».

Итак:

В песнях тридцатых годов слово «страна» появляется впервые в 1932 году жарким летом, когда утренняя прохлада воспринимается как что-то позитивное, и «ветер», который становится главным действующим лицом в песнях на пару лет позже, освежает – пока ещё чистое материальное явление физического мира, пока ещё НЕ существо духовного, то ли магического, то ли мистического, а то и политического порядка[12].

И эта «страна» пока ещё как бы продирает глаза и «встаёт», в точности как и кудрявая подруга поэта, которую автор призывает сделать то же самое: «не спи, вставай, кудрявая, в цехах, звеня, страна встаёт со славою навстречу дня». Девушка реально-физическая, материальная, о её замечательных волосах будет как о каком-то чуде упомянуто позже в стихотворении «Парашютист» — без гендеризации, для усиления эффекта: поэт в этом стихотворении не сразу раскрывает свои карты, чтоб и слушатели смогли поразиться вместе с ним, узнав, что отчаянно бесстрашный парашютист оказался девицей-красавицей с рассыпавшимися по плечам золотистыми кудрями[13].

А можно ли страну, встающую в цехах, назвать красавицей? Об этом в стихах ни слова, но зато поэт украшает тот «весёлый грохот»[14], что царит в цехах завода, преображая его в «звон»: «В цехах, звеня…».

Итак, страна пока только «встаёт», и поэт призывает подружку последовать этому примеру и тоже продрать глаза и вылезти из постели.

Но Радость уже «поёт, не скончая», и Песня, очевидно, что та самая, что вышла из уст Радости, «навстречу идёт». Никаких подробностей о том, как выглядит одна и другая, и Радость, и Песня, мы не получаем из этих строк, но явно ощущаем, и даже не побывавшие ни за Нарвскою заставою, ни в 1932 году,  – мы ощущаем своими собственными крыльями, почти осязаем, что и Радость и Песня в этих стихах являются, вышагивают, выпестовываются как некие отдельные личности. Что это не просто «Легко на сердце от песни весёлой», а что это вступление какой-то новой сути или сущности,  органически выросшей, а не построенной. И что Радость своею Песнею организует внешнее пространство: внешнее по отношению к тому внутреннему пространству помещения, той комнаты, где поэт щекочет свою возлюбленную за пятку и побуждает её встать.

А снаружи, на улице, всем распоряжается Радость. А точнее, цепочка из трёх ипостасей: поскольку «в цехах, звеня, Страна встаёт со славою», поэтому «И Радость поёт, не скончая, И Песня навстречу идёт». По той же причине «И люди смеются, встречая», и солнце – в ту же дуду. И солнце в небе подчинается этой новорожденной, только-только продравшей глаза троице.

Да, надо обратить внимание и на тот непреложный факт, что все они, трое, родились в один и тот же момент, когда кто-то прошептал поэту эти стихи. А кто такими делами занимается, это давно известно, хотя в некоторые периоды на этот источник всех стихов старательно не обращают внимания или пытаются замять «для ясности» воспоминание об этом источнике. Чтоб удобнее было самих поэтов – да, в том числе и убивать, не беспокоясь о том, что «есть и божий суд» на таких «наперсников разврата», как их однажды назвал Лермонтов в стихотворении «На смерть поэта».

Но об убийстве этого поэта, Бориса Корнилова, мы поговорим попозже. А пока, в 1932 году, ему оставалось ещё шесть лет жизни: наслаждаться своей молодостью и внезапной оглушительной славой, когда Шостакович положил эту его «Песню о встречном» на музыку, и её стали исполнять в Ленинграде по радио каждое утро в шесть часов вместо звучащего по всей остальной стране в это время гимна «Интернационал». Или надо сказать,  не этой страны, а этого государства, Советского Союза, в то время как страна, та самая, Радость которой уловил Корнилов, гнездилась всё ещё недалеко от места своего пробуждения: «За Нарвскою заставою»?

 

 

ПЯТАЯ ГЛАВА
«И РАДОСТЬ ПОЁТ НЕ СКОНЧАЯ»

 

Что это за радость такая, что никак не может остановиться и хоть немного передохнуть, что ли? Если рассмотреть эту вторую строфу «Песни о встречном», так только в третьей строчке попадаются такие личности, которых можно потрогать и по-человечески схватить за рукав и заглянуть им в глаза (и порадоваться их весёлому настроению). В первой строке этой строфы выступает некая личность уж настолько вне всяких надежд схватить её за руку, что не знаешь, как её определить: Хорошее настроение? Подъём всех сил? Кто она такая – разрешается спросить? Почему она обладает какой-то несомненной и подчёркнутой самостоятельностью?

«И встречное солнце встаёт», в четвёртой строке – это ещё на уровне нормального (обычного) анимизма («бодрит меня» в следующей строке). По сравнению с прямыми заигрываниями Маяковского с нашим светилом это – просто скромные цветочки. Стоит напомнить, что у Маяковского попадаются такие антискромные строчки, выдающие подробности его общения с солнцем:

«И вскоре, дружбы не тая, бью по плечу его я, А солнце тоже: «ты да я, нас, товарищ, двое! Пойдём, поэт, , взорим, вспоём У мира в сером хламе. Я буду солнце лить своё, а ты – своё, стихами».

Но в «Песне о встречном» никаким «серым хламом»даже и не пахнет. Весь мир в этом произведении очистился от какой бы то ни было серости и захламлённости – или же кто-то или что-то весь «серый хлам», замеченный Маяковским в предыдущем десятилетии, сожрал. Проглотил и всё очистил. Или – очистила?

Радость – непонятно, кто такая или что такое, песня – уже поконкретнее, она явно идёт пешочком, вышагивает, причём навстречу, и явно сорвавшаяся с уст Радости или каким-то другим образом от Радости родившаяся – то ли инструмент Радости, то ли её дитя:

«И Радость поёт, не скончая, И песня навстречу идёт» (Песня Радостина или Радостьевна), И (поэтому) люди смеются, встречая, И (поэтому) встречное солнце встаёт».
Но солнце-то встаёт само по себе? Или это Радость затянула и солнце тоже в свой водоворот и уговорила его вставать поутру вместо того, чтобы ещё немного поваляться, понежиться в мягких перинах туч и облаков?

Серого хлама нет нигде, и даже в цехах, где вся работа, не стерильно чистая (если посмотреть на кадры фильма) превращается в то мерцающий, помигивающий, а то в оглушительный звон:«В цехах звеня…».

Итак: сначала совсем абстрактное существо непонятного происхождения, то есть  р а д о с т ь; потом производимое этим существом звуковое сопровождение, п е с н я, которое хоть и нельзя рассмотреть, но хоть слухом ухватить возможно. И только на третьем месте вполне осязаемые люди, которых и потрогать возможно и похотать вместе с ними и при желании даже расцеловать. А вот солнце, проглянувшее в четвёртой строке, уже не поцелуешь и не потрогаешь, за рукав не дёрнешь, хотя и оно вкладывается в общее встречное движение – навстречу.

Но про радость ещё не всё сказано! Ещё не досказано – что её никак не упрятать. И как это вот понимать? Прятать ведь можно только что-то видимое и осязаемое, а эта голосистая личность, неспособная остановиться и передохнуть («поёт, не скончая»), выпрыгивает из-под любой покрышки.

Ощущение, что это – какая-то растворённая в воздухе субстанция, а не просто залихватское настроение – эмоция, так называемая.

Нет, это – что-то гораздо более реальное и даже материальное, чем просто ощущение победы, перелетающей через все непогоды.

 

 

 

ВТОРАЯ ЧАСТЬ

 

ПЕРВАЯ ГЛАВА: CЛEДЫ PAДOCTИ
BCE ЭTO БЫЛO HA CAMOM ДEЛE

 

BСЁ ЭТО БЫЛО НА САМОМ ДЕЛЕ, хотя вполне заметить и оценить, что же это такое было – возможно ли? Хватит ли у нас на это сил??

Моя бабушка, по словам её младшей дочки Лилечки, назвала это ЧТО-ТО «свежим ветром» , учёные пишут, что это был «эфир времени»[15], а я, в младенческом возрасте и в раннем детстве заставшая какие-то отсветы, всполохи и всплески этого явления, запомнила его как изменение цвета воздуха.

В том самом месте, на углу, где площадь Тургенева вливается в Садовую и не добегая ещё до Лермонтовского проспекта, это начиналось: изменение воздуха. На вкус и на цвет.

Что это НЕЧТО по-настоящему оценить и назвать может только поэт – так что ж в этом непонятного? Поэт или ребёнок может принюхаться, как к лепесткам цветка, или прислушаться, как к подземному гулу. И расслышать, что тут что-то не так, как всегда, как до сих пор, когда мы все барахтались и изнывали в том самом «сером хламе», упомянутом Маяковским.А теперь наступило что-то, чему не обрадоваться невозможно. Вот это «ветром в лицо». И мать моей матери говорила про этот ветер недели за две до того, как ей с этим ветром пришлось расстаться, когда её семью из него выгнали – в начале марта 1935-го. Но в 1932-м до этого момента было ещё далеко, и один поэт заметил это изменение – и записал. Или стихи эти сами пришли к нему, пешком. По улице. Ну попросту даже, как песня «навстречу идёт», то есть ногами, вышагивает какая-то песня, которой не было ещё ДО того, как он её поймал слухом, отметил сознанием и записал рукой.

 

1949.

Этот Айсберг начинается со сверкающей вершины, поблескивающей там, вдали, там, в том времени, когда мои родители пели… Но и теперь они поют те же самые песни, и шагая по лесу, и в домашних, не совсем счастливых условиях, и пусть комната всего 12 с чем-то квадратных метров на четверых, но они поют эти песни: и вдвоём, и с гостями, и наедине, и стены сначала раздвигаются, а потом совсем пропадают к чёртовой матери,  – нет никаких стен – и я вижу что-то, чего я не вижу наяву, но я это вижу по их глазам – то же самое, что видела когда-то, восседая, как царица всего праздничного убранства и разноцветья у папы на плечах, и вот мы идём, идём по этой широченной улице – по Невскому проспекту – и мамина голова слева у меня под левой ногой – ножкой – да, у меня ещё маленький, такой красненький ботиночек на этой крошечной по сути ноге, и она побалтывает – болтается возле маминого лица, а шапки у мамы на голове  не вижу, вижу только шапку волос, заправленных в настоящую корону – ну в принципе это ведь и понятно, разве не так? Если я – такая могучая царица, и мне подвластно всё это многоликое, многошумное сборище до самого горизонта, и все эти песни звучат, и шарики многоцветные в небо вздымаются, и кричат поздравления со всех сторон,

 

Фото из архива Олеси Бессмельцевой

 

ну тогда ясно, что и моя мама тоже царица самая настоящая, с её изумительной красоты лицом, а какая ещё могла бы быть моя собственная мать, если я вот сейчас возвышаюсь над всем этим восторгом и пением,  –- да, какая ещё могла бы быть моя собственная мать?

– Нам нет преград! – вот что они поют, это поёт мой папа, на плечах которого я восседаю сейчас, как на троне, и мне это очень нравится, что преград нет никаких вообще, «ни в море, ни на суше», и что «не страшны ни льды, ни облака», а про «знамя страны своей» – это ещё не совсем понимаю, ещё слово «знамя» не совсем понятным кажется, хотя вот они, знамёна, такие солнечные и почти прозрачные от лучей солнца, как румяные яблоки со всех сторон, но я что – не доросла, что ли? Вот слово «флажок» понимаю, он у меня в руке (или в ручке?), и мне кто-то ведь сказал однажды – «вот тебе флажок» – и мне понятно это стало, что флажок получить – это подарок, это что-то хорошее, хоть он не сладкий и его нельзя облизать, как того петушка на палочке, которого дадут потом, но всё равно он хороший, и им сладко помахивать в воздухе над головой, наблюдая за всеми этими шарами, что поднимаются слева и справа от меня, и звучит мелодия, и все поют такими разношёрстными голосами, и я даже не знаю, пою ли и я сама вместе с ними, но что-то подпеваю, что «нам не страшны» это точно подпеваю, а про «знамя страны своей» наверное нет, потому что это ещё очень трудное для меня слово, и я в этом грохоте и шуме не все слова понимаю. Что шнурок на левой ноге не очень хорошо завязан и может ударить мамочку мою любимую по щеке – это я точно понимаю, если я и дальше буду вот так размахивать этой левой ножкой… вот это отсюда видно и кажется мне почему-то, что шнурки завязывать правильно и вдевать их всех в определённые дырочки – что этому я ещё почему-то не научилась, это трудно, это как слово «знамя» пока непонятно, и хотя я – царица и мне подвластно вроде бы всё, а вот это неподвластно, и когда слева улица Гоголя оказалась, и мы подходим, уже вливаемся в огромную площадь, и громче становятся все крики, и уже забываешь о незавязанном шнурке, и руки подымаешь вверх и вместе с флажком и отчаянно машешь от этого восторга, перекрывающего всё вокруг, орёшь и машешь вместе со всеми, и они все во мне…»

 

«ХОЛОДОК БЕЖИТ ЗА ВОРОТ»

1956.

Самое счастливое место на земле. Серый асфальт под ногами? Нет, тогда была брусчатка, и песня. Наверное, из громкоговорителей. Наверное, это было первое мая, потому что весна, и счастье, и что-то поднимает: «Холодок  бежит за ворот…» Это мы выскочили из нашей мрачноватой хаживать подворотни, из сырого двора-колодца и из крохотной квартирки-клетки (или спичечной коробки, как её назвал мой отец, когда впервые подростком в неё вошёл). Это мы с папой выскочили в простор площади и добежали до угла Садовой. До того места, где Садовая впадает в площадь Тургенева, но все говорят : Покровка, Покровская площадь. Там когда-то была Покровская церковь, в этом садике, церковь, куда любил хаживать сам Пушкин, но…

об этом я узнала через много-много лет, об этой взорванной когда-то, ещё до моего рождения, сакральности сада посреди площади.

Однако там же,  прямо у ограды садика, нападала на меня сакральность иного рода. И громче всего, яснее всего запомнилось мне это нападение счастья – абсолютного, поглощающего с головой – в этот день первого мая. И я была тогда уже большая, но не совсем, мне было лет восемь.

Итак – почему же?

Почему же именно там, где Садовая впадает в Покровку, как будто бы выяснилось. Свято место пусто не бывает, то ли там церковь, убитая потом,  то ли просто утренняя брусчатка под ногами, – сакральность места не улетучилась, а осталась нетронутой – в некотором другом смысле, для неспособных почуять это веяние недоступном.

Но почему в 1956 году? Одного бога заменили другим и свергли, и второго так же, как сначала свергли первого, но холодок всё-таки бежит за ворот, и мы выбегаем из подворотни на площадь и торопимся – куда? Да на демонстрацию, а куда же ещё! Мы вдвоём с папой: моя сестра ещё совсем маленькая, и мама стережёт её дома, мама с нами не бежит, а мы вот торопимся, молодые и счастливые, торопимся – куда? Ну ясно же, да, с площади — направо и к центру, по Садовой до Никольского рынка, и там уже впадаем в праздничные ряды, в ряды таких же молодых и счастливых, как мы сами, и там разноцветные шары и бумажные цветочки, там песни хором и пляски, там всё как надо… Но не совсем ещё, и мы бежим дальше, потому что надо успеть, успеть вовремя туда, где собрались папины коллеги по работе, в ту колонну, там все заулыбались и машут нам руками, там все свои, и мы, наконец, вместились на своё место на этом празднике полноты жизни, на то, нам предуготовленное место, а для каждого оно своё, своё место в общем, и никто не одинок, и теперь уже можно никуда не спешить и не бежать и не отделять себя от других этой корой, корочкой спешки, этим чувством, что всё-таки ты к этим, что смеются и поют вокруг, не вполне принадлежишь. Теперь кора падает вниз, спадает к ногам, и можно безмятежно сливаться с другими – позволить себе слиться и раствориться в общем потоке, влекущем…

Поток тянется к Зимнему Дворцу, на Дворцовую площадь. И хотя в песне уже не поётся  о том, что «мы»  (а кто такие «мы», не задаётся такого вопроса, не спрашивается) идём для того, «чтоб до вышки мавзолея нашу радость донести» (впрочем, и мавзолея там, конечно, нет, мавзолей в Москве), и что всё это нужно для того самого, для единственного жеста, каким в своё время и Моисей уже раздвигал волны Красного моря: «чтобы руку поднял Сталин, посылая нам привет»…

Про Моисея я в то время и слыхом не слыхивала, а про то, что когда-то  — и совсем ещё недавно, даже и при моей жизни – руку поднимал Иосиф, хитрый человек с усами – об этом умалчивалось, это стыдливо убиралось за скобки. И всё же песня звучала, счастливая и без этих постыдных слов, и не просто звучала. Она поднимала нас и выносила, выносила куда-то, в невероятный простор… Моя бедная сестра, да почему же её, двухлетнюю, не взял тогда папа на плечи и не понёс туда, в это сияние, чтоб она хоть раз смогла почуять это всё поднимающее и всё сметающее, все преграды на пути отменяющее счастье?…

Холодок бежит за ворот. И в 1937 году  бежал он за ворот. Да. У дяди Чики, у брата моей бабушки, появилась тогда машина. Наверное, не своя, ведь он работал тогда главврaчом в какой-то больнице. Моей тёте Лиле было в ту весну как раз 9 лет. Демонстрация уже закончилась, но дядя Чика взял её на машину вместе с другими своими племянниками и племянницами и возил по праздничному городу. И из всех громкоговорителей неслась тогда отовсюду эта, счастливейшим счастьем овевавшая песня… да-да, и про то, что никем не победимая, в 1937 году никто ещё не знал о кровавых полях, в которых эта непобедимость вскоре застрянет – как казалось в те годы, и навсегда.

А в 1937 году… ( у некоторых холодок пробежит и не за ворот, а по всему телу от одной этой цифры)… никто ничего не знал. И девочка, которую два года назад вместе со всей семьёй выгнали из любимого города, разрушили всю её счастливую жизнь, как-то и почему-то не знала. Не знала, какой-такой бог, божок сидит на самой верхушке, к которому стекаются все паутинные нити, и он переплетает их в своих руках и в тараканьи усы посмеивается: вот этого казнить, а этого, может быть, того… помиловать? Да нет, довести этак помаленьку, на медленном огне всех недоговоренностей, недосказанностей и полунамёков… затерзать до того уже, что сам принесёт свою душу, на серебряном подносе, на тарелочке с голубой каёмочкой…

Но весной 1937 года счастье было неоглядным, невместимым, хотелось вылететь из машины и запеть и заплясать в сияющем воздухе, вместе со всеми этими шарами подняться ввысь…

Три фактора усугубляли это счастье: то, что она, тогда девятилетняя, неслась по городу в машине (какой у нас год? Часто ли встречались тогда на улицах города машины?), и сидела она в шапке-испанке, которую ей купил незадолго до этого другой мамин брат, дядя Фоля.  Все тогда носили такие шапки, и ей хотелось. И ещё был третий фактор: необыкновенный, очень приятный аромат, запах какого-то невиданного мыла…

Но тут вмешиваются, встревают некие не совсем возвышенные детали, слегка смущающие счастье: восхищение запахом мыла чуть-чуть сбила Лилина мама, сказав «я, как дочь мыловара, скажу вам, что это мыло – ничто в сравнении с тем  мылом. что делал мой отец…». Что означало это «как дочь мыловара» девочка тогда не вполне поняла, и слава богу, что не поняла, а то бы её впоследствие на работу геологом не приняли: в анкете была графа с вопросом – кем были ваши дед и бабка? А она в точности не знала, ей в детстве говорили, что были они бедными ремесленниками. Но что бедный ремесленник мог каким-то образом варить мыло… Полного осознания кроющейся под этими словами истины тогда не произошло, но слова эти в памяти застряли-таки, и оставались там десятилетиями, пока ей её мама не открыла эту страшную тайну: что отец матери и, стало быть, Лилин дед был владельцем мыловаренной фабрики (ну что за позор!).

Более откровенное смущение счастья произошло в тот момент, когда дядя Фоля в магазине попросил: «вот этой особе покажите, пожалуйста, шапку». Девочке не понравилось, что её назвали «особой». Она не чувствовала себя никакой такой «особой». Может быть, в этом слове подозревалось родство с другими определениями человека, идущими из дореволюционного прошлого? может быть, оно попахивало и словцом «барышня»? а что барышни бывают иногда кисейными, об этом не хотелось даже вспоминать!

И всё-таки счастье осталось в целости и сохранности, несмотря на эти робкие шероховатости. И главным компонентом во всём этом завихрении счастливых событий оказалась – песня, конечно же, песня.

Так что же волшебного, заветного или хотя бы примечательного в ней, в этой песне? Пожалуйста, возьмите сейчас эту песню. Раскройте песенник, вспомните мелодию. Попытайтесь спеть – и ничего не получится. Потому что эта песня не была чем-то отдельным от всего остального. Не только от остальных песен. Она была пеной на гребне волны, золотым гребешком, весомым и зримым на переливающемся всеми красками холме  невесомой и незримой волны.

Волна – эта волна и меня сбила с ног тогда, в тот день моего первого мая, сбила и повлекла, сдирая и с меня кору будничности, успевшую нарасти тогда, к восьми годам. И не хочу сравнивать её ни с чем другим, а хочу назад, к ней и в неё, с головой, и чтоб никакой коры на мне не было, не хочу никакой  коры, а хочу в пучину и пусть выстрелит мною и зафитилит – в амый зенит, в небо, может быть, а может быть во что-нибудь другое, но пусть зафитилит! И выстрелит! Не хочу обитаться тут, внизу…

 

 

ВТОРАЯ ГЛАВА
ЗА НАРВСКОЮ ЗАСТАВОЮ

 

B начале «Песни о встречном» Радость — это главное действующее лицо, и она отодвигает в сторону одним плечом «страну», которая где-то там «встаёт», «в цехах». И поэтому в той  комнате, где поэт дёргает свою любимую девушку то ли за рукав, то ли за пятку, страны самой по себе не видно, а только слышно (как она «встаёт, звеня» -)[16]. А зато и видно и слышно радость, которая  вышла вперёд, на первый план, очевидно что на улицу, а где же ещё могли бы «смеяться» те люди, что встречаются (по пути на завод) и где ещё могло бы так хорошо быть заметным, что встаёт солнце?

«И люди смеются, встречая, и встречное солнце встаёт, Горячее и бравое, бодрит меня» – и тут же снова про страну – «страна встаёт со славою навстречу дня».

То есть страна делает – совершает – то же самое, что  и солнце – и она в точности так же «встаёт», и всё это вставание сшивается одной нитью – нитью представления о встрече и встречном (плане). То есть тот задорный договор ленинградских рабочих – вы нам сверху спустили план, а мы его переплюнем, не только выполним, но и перевыполним – этот вот ход или замах чисто производственного характера – он переносится вдруг в небесную сферу – оказывается, что солнце этому непослушанию рабочих определённого завода (видимо, Адмиралтейского – того, что за Нарвскою заставою) подыгрывает. Не только сочувствует, но и играет в те же игры, теми же картами – и солнце тоже встречное, как этот план, и люди по дороге смеются, тоже «встречая»: всё нанизано на одну нитку, на нить встречи.

И октябрята, они «навстречу идут» и поют при этом свои «картавые песни», и даже вторая от рождества страны молодёжь – и она готовиться выйти навстречу:

 

«и так до победного края
Ты, молодость наша, пройдёшь,
Покуда не выйдет вторая
Навстречу тебе молодежь…»

 

Какие-то рабочие совершили такой прыжок в будущее и решили переплюнуть задание, спущенное сверху – тут мы видим непослушание со знаком плюс. Те, кто спустили сверху этот план, были, всего вероятней, скучными чиновниками, посланниками от мёртвого представления о государстве, такими непереваренными новой волной и застрявшими в прошлом. Может быть. А вот те рабочие, что выдвинули новый план, а именно встречный – они другой закваски, залихватской и удалой – перевыполним (и взлетим!). То есть выскочим, вспорхнём не на тот уровень, где на земле творятся земные, приземлённые дела, скучноватые для нас с тобой, кудрявая!

 А не та ли это самая «кудрявая», кстати, что описана такой бесстрашной летуньей в стихотворении Корнилова «Парашютист»[17]? У той кудри золотистые рассыпались по плечам, стоило ей снять шлем – тоже сопротивление скучно-земному, и не только закону притяжения, но и всему «порядку вещей», ведь до этого момента все зрители, наблюдая за невероятно смелым полётом, были уверены, что лихой парашютист – уж точно не парашютистка, девица-красавица!

Эта кудрявая – из тех, кто покоряет пространство и время[18], из тех, кто «Рождены, чтоб сказку сделать былью, преодолеть пространство и простор»[19].

Покорить пространство и время или преодолеть пространство и простор – эти слова уже сильно попахивают тою же самой религиозной вестью, что будет вполне и вплотную высказана в «Марше энтузиастов»:

 

«Пламя души своей,
знамя страны своей
мы пронесём
через миры и века!» —

 

То есть замах идёт не только на стратосферу, как в фильме «Цирк», и не только на дальний Север и на океан, как в фильме «Семеро смелых» («ты не страшен, океан»). Замах теперь идёт действительно на «всё», и прежде всего на космос («миры») и на время жизни («века») – то есть мерцает своими крылышками воспоминание о бессмертии – каком-то таком, не прижизненном, конечно, чтоб не быть заподозренным в сотрудничестве с Кащеем Бессмертным из сказки.

Но слово «сказка» уже произнесено в другой песне («Чтоб сказку сделать былью»). И то, что создание «воздушного флота» не могло не вызвать такого рода представления – это летучее, это по сути божественное реального плана – реальное, а не в сказке, и не в той религии, что давно уже потеряла свои земные и надземные корни и превратилась в орудие угнетателей – в «опиум народа», как заметил основоположник тогдашней идеологии.

А вот это что такое, в этих песнях, начиная с 1932 года – не опиум? Для народа, предоставляемый горсткой поэтов и композиторов, надышавшихся уже тем самым, чем за полтораста лет до них другой поэт, надравшийся до упоения каким-то «огнём» и воспевший появление какой-то небесной радости.

Правда, у того поэта, у Шиллера, радость ещё не опускается на землю. В 1785 году поэту и его аудитории приходилось ещё забираться куда-то высоко, в небесное святилище, в сильно пьяном состоянии («Wir betreten feuertrunken Himmlische, dein Heiligtum»: «Мы вступаем, опьянённые пламенем, Небесная, в твоё святилище»  ). А нашему соседу Борису Корнилову в 1932 году никаких опьяняющих средств не понадобилось. Чтоб до радости добраться.

Она сама, собственной персоной, вступила на ту самую дорогу, по которой поэт вместе с кудрявой подругой собирался отправиться на завод. Та песня, которую эта радость пела, была, очевидно, инструментом в её руках. На её устах. Или пора уже переставить эту первую букву и написать: в Её руках? На Её устах?

Привет, небесная Радость, спустившаяся на землю, в город, трижды переименованный, но Тебе это не помешало. Тебе понравилось «за Нарвскою заставою», и в этом я Тебя могу понять!

Мне тоже там понравилось. И я там провела несколько счастливых лет, даже и до конца пятидесятых: или это Ты сама устроила и для меня такую добрую атмосферу в этом небольшом по размерам районе, где некогда бродил и Пушкин, а потом и Корнилов, а потом и я вышла на те же пути, и те же камни под ногами, а что касается людей, то они не столько смеялись, встречая, но да – улыбались.

«Бригада нас встретит работой, и ты улыбнёшься друзьям…» У меня чуть нe полкласса было в друзьях и подругах, и стоило мне только войти в этот класс, в школе 234, что на Канонерском переулке, как со всех сторон поднимались лица, освещённые улыбками, и кто-то мне кивал, и кто-то говорил приветные слова. Никакого раздора, никакой зависти! Вот сейчас прозвенит звонок, вот сейчас войдёт учительница Татьяна Петровна и спросит:

— Кто выполнил домашнее задание?

И руку придётся поднимать мне одной, потому что домашним заданием в ту пору было написать стихи. А стихи писать – пока ещё – в этом классе умел только один человек.

И поэтому я выйду к доске и прочту свои стихи. И у всех в классе они вызовут ощущение,  – что да, так и надо. И потом они все разберут этот стишок по косточкам, по деталям, по рифмам под конец строки – и сделают из них свои произведения. И будут их читать перед всем классом, и учительница будет их хвалить, а весь класс наслаждаться созвучиями – прямо как в песне – и встречный, и жизнь ПОПОЛАМ!

Но это так было – только – да, за Нарвскою заставою! Во всех других районах и местах этого города… Но об этом в другой раз. В 1960-м году наша семья переселилась в район новостроек, и жизнь стала… какие там улыбки! Какая там Радость! Ну, это там, где и в лицо – плевок, и двое высоченных на тёмной улице и один прямо в парадной.. Но что об этом говорить, об этих «встречах»[20]? Так, как было когда-то  за Нарвскою заставою, не повторилось уже никогда и нигде.

 

 

ТРЕТЬЯ ГЛАВА
ВЕЩЕСТВЕННЫЕ ДОКАЗАТЕЛЬСТВА PAДOCTИ

 

A в 1936 году в этом же самом районе, только через Аларчин мост перейти, одна девочка, которой вот вот стукнет 15 лет, писала своей подруге вот такое письмо.

 

ОТРЫВОК ИЗ ПИСЬМА 8 ноября.1936 ГОДА

«(…) Знаешь, я совсем не раскаиваюсь, что осталась здесь. Я так рада, что опять в Ленинграде! Скорей бы приезжала ты, тогда бы всё было совсем хорошо.

Праздники я провела очень весело.  Кроме того, что я была на вечере в школе (очень интересный вечер) и в театре, Аля и Тося взяли меня посмотреть иллюминацию и ракеты. О, какой красивый город – Ленинград! Как хороша Нева!

Лаурочка, я так рада, так счастлива!

Если ты по прежнему любишь море, и по прежнему тверда в своём намерении стать моряком, то ты меня поймёшь. Да, только ты, и больше никто! Понимаешь, я была на корабле! На настоящем корабле, который несколько раз делал кругосветные плаванья. Было это так. Старший вожатый записал меня в списки идущих осматривать корабль «Комсомолец». А шли туда лучшие из пионер-актива города. Но так как это было 6-го, то он не мог нам (из нашей школы шли 5 человек) сообщить о часе и месте сбора. Я совершенно случайно узнала, что надо ехать на Васильевский остров. Я была в театре и там объявили. И вот я одна (а я ещё боюсь ездить одна в трамвае) должна была ехать в автобусе на 15 линию. Но ведь я не могла упустить такой случай. И я поехала. Ну, конечно, на Васильевском немного заблудилась, но потом нашла. Нашла «Комсомолец». Оказалось, что ребята (из других районов) уже осмотрели корабль и ушли. Из нашего района было ещё двое. И нам троим дали моряка, и мы осмотрели корабль. Знаешь, иногда говорят, что моряки грубые, пьяные, скверные люди. Это всё враки. Они самые дисциплинированные и вежливые. Нас везде очень хорошо встречали. Наперебой показывали свои помещения, шутили над нашим незнанием морских терминов. У них исключительно чисто. Во время осмотра мы успели подружиться с краснофлотцем, который нам всё показывал. Его фамилия Иванов. Видишь, я уже знаю. Когда мы кончили осмотр, то вахтенный командир рассказал нам историю «Комсомольца». Мы беседовали как старые друзья. Вдруг подошли ещё ребята из нашего района. И мы пошли опять с ними по всему кораблю, и опять нас вёл Иванов. Когда мы вышли на верхнюю палубу, было уже темно. На «Комсомольце» зажгли иллюминацию. И все корабли и «Аврора» тоже были в огнях. Как красиво, Лаурочка! Знаешь, Нева была похожа на девушку, наряжённую в разноцветные драгоценные камни. Ведь вся иллюминация отражалась в её водах! Мы опять окружили вахтеного командира. Я не удержалась и спросила, (поче- зачёркнуто) принимают ли во флот женщин. Он сказал, что не принимают, потому что не позволяют бытовые условия. Понимаешь? Тогда я сказала, что если переодеться в мальчика, то, пожалуй, можно пробраться. Он только засмеялся. Я сказала, что может годика через 4 что-нибудь переменится в этом отношении. Он, смеясь, сказал: «Ишь, как захотелось стать моряком! Года через 4 может будет мировая революция. Тогда военного флота совсем  (не надо — зачеркнуто) не будет. Ну, ничего, не горюй!» А кругом все смеются. А когда собрались уходить, то жаль было обрывать беседу. Расстались мы друзьями. Подойдя к трапу, я оглянулась последний раз.Нева торжественно горела и переливалась огнями иллюминации. Чуть впереди гордо возвышался старик «Аврора». «Комсомолец» был залит огнями. Краснофлотцы ласково улыбались. Я сошла с корабля последняя. Меня так потрясло всё это, что если бы это было год тому назад, то я, наверное, написала бы стихи. Но теперь, сколько я ни стараюсь, ничего не могу из себя выжать. Видно, прошло (наше) моё времечко! Лаурочка, я так счастлива, что плохо перевариваю это счастье. Мне кажется, что это всё во сне.  Ради одного этого стоило остаться в Ленинграде. Как жаль, что тебя не было со мной! Ведь ты одна поняла бы мою радость. Скорей бы нам с тобой встретиться!

Знаешь, я решила, что не стоит сейчас беспокоиться насчёт того, что не примут во флот. Нам ещё 4 года учиться, за это время ещё многое переменится. Во всяком случае, я усиленно работаю над собой, и хочу выработать из себя человека, годного для морской жизни. С начала этого учебного года я ещё ни разу не плакала, потому что:

 

«Чайки в море плачут,
Но моряк не плачет никогда!»

 

После осмотра «Комсомольца» у меня очень большой подъём (настроения). Я даже не знаю, откуда у меня столько силы, столько желания работать. Мне кажется, что я сейчас могу заниматься ночи напролёт. Нажму на алгебру, на языки! А ведь это самые необходимые науки в нашем деле. Подготовлюсь сейчас. А там видно будет. Не пустят по-хорошему, пройдём со скандалом! Ведь знаешь:

 

«Кто весел, тот смеётся,
кто хочет, тот добьётся,
кто ищет, тот всегда найдёт!!!»

(из фильма «Дети капитана Гранта»).

 

Это теперь мой девиз. Под ним я намереваюсь пройти всю эту четверть, весь этот год. Присоединяйся ко мне, Лаура! Ведь мы с тобой всегда были вместе, заодно. Бодрость прежде всего!

Лаурочка, пора кончать, а то я заболталась, как сорока, а тебе это может и не нравится.

Извини за мазню. Наверно ошибок до чёрта. Не сердись, Лаурочка, это от сильного возбуждения.

Жду от тебя такого же подробного письма. Давай условимся: письмо на письмо, и отвечать сразу же. А то я ведь тебя знаю, как ты в прошлом году клубовцам писала.

 

 

Ну, прощай, Лаурочка. Пиши, не забывай.

Передай привет всем, всем ребятам и педагогам, особенно Надежде Платоновне. Я её очень часто вспоминаю. Особенно на уроках физики. У нас физик – дурак.

Заходи к нашим. Они, наверно, тоскуют, старики мои. Заходи к ним, им всё-таки полегче будет. Смотри, чтобы Лилька не очень шалила, ведь она тебя любила больше, чем меня.

Крепко поцелуй твоих  папу и маму. Скажи, что их дочка №2 попрежнему их любит.

Прощай, милая!

8/XI-36г».

 

И это было письмо девочки, которой скоро, в конце декабря, исполнится 15 лет: пятнадцатилетний капитан, да и только!

Можно подумать, что всё в жизни этого подрастающего человека складывалось наилучшим образом, и что он не испытал того гнёта сиротства, о котором писал в своём первом стихотворении Апсолон[21]. Но – по воспоминаниям – всё детство этой девочки (моей будущенй мамы) прошло в тисках ощущения «безмамности», а когда ей стукнуло 13 лет, её отца арестовали и всей семье пришлось переселиться в далёкий город – в Алма-Ата.

 

Из воспоминаний мамы (1935 год):

В школе: в класс  пришли две девочки из Ленинграда, я и Лаурка. Она за свое финское происхождение, так сказать, попала вместе со своими родителями туда, в Алма-Ату. Никто не говорил, что это сосланные, говорили, что вот девочки из Ленинграда.

Однажды наш класс обиделся на нашу учительницу, что она повезла в горы не нас, а другой класс. И мы решили бороться за права человека. Устроили забастовку. Все пришли в школу, а на урок не идем. Сидим во дворе. Мы с Лауркой решили: надо объединяться! Купили семечек. Подходим к каждой группке и всем даем по кульку семечек.

Когда я пришла домой и папе обо всем этом рассказываю: вот как здорово, у нас была забастовка! – он посерел…“

Туда, в Алма-Ату, и направлялось это письмо к подруге. И в 2004 году эта бывшая когда-то девочка,  Лаура Виролайнен, добавила вот такие подробности в портрет того «молодого капитана», которым в 1936 году (!) чувствовала себя моя будущая мама:

 

Из рассказа маминой подруги Лауры Виролайнен:

«По-моему, мы пришли в шестой класс в Алма-Ате с Дебой в один день, первого сентября.  Деба была очень живая, она не говорила спокойно, а она всегда восклицала, ходила она почти всегда в пионерском галстуке, и вообще была очень энергичная, активная, характер у неё был скорее мальчишеский, она была очень «мальчиковая» девочка; и, когда мы стали повесть писать, то идея принадлежала ей. Мы с ней прочли какую-то книгу, повесть о гражданской войне. Ещё недавно я помнила и автора, и название. И эта повесть нам очень понравилась. Как я теперь понимаю, она была весьма посредственная. Но, тем не менее, она произвела на нас такое впечатление, что мы с Дебиной подачи решили написать такую же повесть. Мы сели и стали писать, и мы написали, довольно большую. Ну там, разумеется, какой-то был свой сюжет, и события были свои, так что мы не были такими просто голыми плагиаторами. То ли та повесть называлась «В огне», то ли наша повесть  называлась «В огне» — я не помню. Но во всяком случае мы написали, и, когда мы эту повесть написали, мы её показали классной воспитательнице. Той повесть понравилась, и она отдала её не то в «Комсомольскую правду», не то в «Пионерскую правду», — не помню, в какую газету. (Мама говорила, что газета называлась «Пионер Казахстана» — Н.М.)

И оттуда, из этой нашей повести, была отобрана часть – такая, довольно большая часть, которая была напечатана в этой газете, она занимала целый большой подвал, и там был рисунок – кто-то нарисовал, и были там наши имена. Таким образом, это было наше первое сочинение.»

 

Из рассказов мамы:

«Колмово, конечно, это передышка была от всех наших бед. Оказались там потому, что нам негде было жить: нас не прописывали в Ленинград. Сначала мы пытались прорваться в Ленинград после Алма-Аты. Из Алма-Аты приехали,  мама  прописку ленинградскую хотела, а без прописки не брали на работу. Стали искать работу, где бы устроиться, а в Колмово была областная психиатрическая больница. Взяли нас, да ещё и площадь дали. Но там было хорошо. Моим родителям было трудно, конечно, потому что они не были психиатрами, а были невропатологами, а это не одно и то же. Они вооружились учебниками, книгами по психиатрии, и стали работать всё-таки как психиатры. Страдал папа: сумасшедшие тётки бросались в него. Одна, например, тарелку бросила, а он в очках. Очки упали и разбились, а он пришёл домой с синяком на лице.

Значит, я туда приехала в 38-39 году, а в 40 году я уже поехала в Ленинград учиться в институте. В Колмово так всё и было: ходила в школу в город Новгород, за три километра, зимой на лыжах даже. Родители продолжали писать письма: просили разобраться в наших делах. Калинину писали, он назывался – «всенародный староста», во всякие инстанции…

В Колмово мне было хорошо: свободная жизнь. В школе никто меня не шпынял, ещё и в комсомол приняли. Мама нас устроила к учительнице немецкого и английского языка. Лилечка её прозвала «английский бегемот». Сильно пожилой человек, по-видимому, не очень здоровый, во время уроков она засыпала. Ездили на лошади, в санях. И в театр: едем в театр на лошади!»

 

Из воспоминаний маминой сестры Лили:

«У Дебки, сразу же по приезде в Новгород, появились новые друзья. Это были чудные «довоенного качества» ребята. Мальчишки были очень начитанные, изобретательные, благородные и вместе с тем очень весёлые и «хулиганистые». Такими же были и девочки. Деборку ребята очень любили. Да и нельзя её было не любить! Она была красивым, очень светлым и открытым, добрым, излучающим солнце человеком и настоящим другом! Они все гурьбой часто приходили к нам в Колмово и кидали Деборке охапки сирени и черёмухи. Пели песни, учились танцевать танго и фокстроты под патефон, который был у нашей соседки Нилочки.

Все ребята из Дебочкиной компании, в том числе и она сама, очень хорошо (в отличие от меня) учились. Да и не удивительно, ведь в школе преподавали такие замечательные учителя, некоторые ещё старой дореволюционной закваски, как, например, старый учитель литературы Ардалион Иванович, преподавательница немецкого языка Мария Гавриловна (по прозвищу пятиклассников «клюква» из-за постоянного румянца), Александр Михайлович Булин – молодой преподаватель географии,  и другие. Ардалион Иванович буквально влюбил ребят в свой предмет. Устраивались обсуждения, диспуты на темы о литературных героях, о проблемах этики, о благородстве и т.п. Ребята-старшеклассники были прямо влюблены в «своего старика». Мария Гавриловна учила детей так, что к десятому классу они могли почти свободно говорить и читать по-немецки. Булин был молодым энтузиастом. Он преподавал географию так, как будто был сам путешественником и видел все эти горы, ледники, океаны, пустыни своими глазами и с ним происходили разного рода приключения и происшествия. (В первые же дни войны он погиб на фронте).

Зимой 1939, а затем летом 1940 года  у нас в Колмове гостил сын большого друга нашей семьи ещё по Тарту – Лии Павловны Пекуровской – Лёвка – Лёвушка Малаховский . Это был очень интеллигентный, эрудированный и вместе с тем спортивный мальчик. Зимою 1939 года Лёвушка впервые появился у нас в Колмове и произвёл на всех нас, особенно на папу, очень хорошее впечатление. Он покорил всех своею открытостью, непосредственностью, добротой и участием. С ним вместе мы играли в разного рода настольные и литературные игры: буриме, стихотворную чепуху и др. У Лёвушки был практически абсолютный слух. Мы часто все вместе пели песни: «Орлёнок», «Матрос – партизан Железняк», «Дан приказ ему на запад» и многие другие.

Лёвке в то время недавно «стукнуло» восемнадцать лет, и он совсем недавно начал бриться. Этот «акт» он совершал с большой серьёзностью и почему-то с некоторым смущением. Он старался делать это тайно от всех, не хотел, чтобы его видели, когда он бреется, — то есть занят «таким ответственным делом». Дебочка, будучи очень деликатным человеком, во время Лёвкиного бртья выходила из комнаты или очень внимательно смотрела в окно. Я же – вредная, наглая и невоспитанная девчонка – подглядывала за ним, давала «ценные советы», типа того, что у него на носу осталось мыло или что-то ещё «остроумное» в том же роде. Или орала во весь голос:

— Скорее смотрите, Лёвка бреется!

Помню, как меня за это отчитывала мама, а Лёвушка, в шутку, конечно, грозил отлупить. Помню, что в ту зиму было много, много снега. Деревья в Колмове стояли запорошенные, в торжественно-белом наряде, а замёрзший Волхов представлял собою  широкую голубовато-белую ровную гладь. Мы катались на лыжах, и Лёвка, любивший во всём порядок и профессионализм, обучал нас, как правильно стоять на лыжах, как сгибать колени, когда едешь с горки, как работать палками. Однажды мы побили рекорд, перебравшись на лыжах через широкий отрезок долины замёрзшей реки и выбравшись на противоположный берег Волхова.

После похода мы грелись дома у огня, горевшего в круглой печке, и папа рассказывал нам разные истории, в том числе из глубокой древности, и мы вместе с папой пели разные, иногда очень старые – дореволюционные песни, а мама готовила вкусный ужин и тоже подпевала нам. Помню, как мы вместе с Лёвкой сидели вечером за нашим круглым столом и делали (клеили, шили, вырезали) ёлочные игрушки из разноцветной бумаги, ваты, тряпочек, фанеры. При этом много смеялись, шутили, баловались. Потом наряжали ёлку, встречали Новый – 1940 год. Приходили к нам ряжаные – колмовские подростки. Они пели «калядки», танцевали. Мы их угощали состряпанными  мамой и нами с Дебочкой пирогами и плюшками.

Было хорошо! Деба, по-моему, с обожанием смотрела на Лёвушку. Но каникулы кончились, и была договорённость, что Лёва приедет к нам теперь на летние каникулы. Весною сорокового года, сдав на пятёрки выпускные экзамены, Дебочка ждала приезда Лёвы. Это было чудесное предвоенное лето. . Приехал Лёвушка… Старшие ребята – Лёва, Деба, Неля, Любимовы, — катались на лодках и часто с песнями и смехом переплывали Волхов…

 В центре Колмова была довольно большая зелёная берёзовая, дубовая и кленовая роща с полянками, покрытыми цветами, а восточнее Колмова, за ленинградским шоссе и ленинградской слободой, был лес, настоящий, «тёмный лес» из смешанных деревьев. В подлеске росли кусты черёмухи, на полянах было много жарков, ландышей, подснежников. Старшие ребята – Дебочка с Лёвой и их друзья – ходили в лес за цветами и приносили огромные охапки, букеты, которыми была заставлена вся квартира, благоухавшая цветочным ароматом. И, видимо, об этих временах писала потом уже состарившаяся, но всё ещё очень красивая и обаятельная Дебочка своему до конца дней любимому Лёвушке, или, как она его в последнее время называла, Лёшечке:

 

Помнишь ли: в лугах
                                    Цветов буйство,
Радость бытия,
                                    Чувств безумство?

Собирали цветы,
                                    Пели песни,
Стариться потом
                                    Стали вместе…»

 

Из рассказов мамы:

«В 39 году твой папочка (Лёва) приехал на зимние каникулы, с лыжами приехал, он на лыжах катался, ещё и меня учил.

А летом он приехал на летние каникулы, очень даже охотно приехал. От нас через дорогу был лесок, это то самое место, этот лесок, где «собирали цветы, пели песни…» — это уже летом 40 года. Змея сидит на пне закрученная, а мы – «ай-ай-ай»! А папочка твой взял корягу: сук с вилочкой на конце, и змею ухватил за шею, так она и повисла на этой коряге. Она высунула свой язык, а укусить не может. И пришли мы с этой змеёй туда, в Колмово, всех пугали, все боялись, а это наше баловство было такое.

У кого-то из ребят была лодка, можно было попытаться переплыть Волхов, но это было рискованно всегда, по Волхову ходили пароходики, от них шла волна, и самое удовольствие было – подставиться под волну. Он дружил с мальчишками колмовскими, и Лилечка с ними. В общем, беззаботное время,  конечно…»

Вот ещё из её стихов об этом времени в Колмово под Новгородом:

 

«Где люди смелые,
Где травы зрелые,
Где меж лугов добрых
Течёт река Волхов,
Течёт река Волхов,
А мне семнадцать лет…

Где первый вздох и первая любовь,
Где можно жить и быть счастливой вновь
Где жизнь была спокойна и умна,
                Пока не разразилася война…»

 

 

ЧЕТВЁРТАЯ ГЛАВА
ПОСЛЕДНИЕ СЛЕДЫ РАДОСТИ

 

1941.22.VI.

«Гитлера вы будете слушать»

 

Из рассказов мамы:

«..Экзамен химии. Был сложный экзамен, отметки ставили жёстко, и у многих оставались хвосты по этой химии, так что нужно было пересдавать. А мне очень нужно было хорошо сдать экзамен, чтобы уехать на каникулы домой в Новгород.

Вот, наша группа стоит у дверей аудитории, где идёт экзамен, и все дрожат. Профессор был такой жёсткий. А я и говорю:

— Если сдам на пятёрку, то с экзамена выйду на четвереньках.

Я сдала этот экзамен на пятёрку, — значит, надо было выполнять обещание. Теперь остатки группы стояли у выходной двери и ждали моего появления. Между дверью в аудиторию и дверью в коридор был небольшой тамбур, это – существенная деталь, так что я выходила через тамбур, и это – значительно, потому что я при всей своей дурости понимала, что нельзя оскорблять экзаменаторов зрелищем уходящей на четвереньках студентки.

Вышла я в тамбур, встала на четвереньки, зачётную книжку в зубах держу, и пошла в коридор. Распахнула дверь, слышу:

— Ах! – а дальше уже ничего не помню, потому что было очень гулко как-то. Мои соученики ликовали. До сих пор участники этой сцены этот эпизод помнят…

И всё это было за какие-нибудь полчаса до того, как мы узнали о начинающейся войне. А пока что мы все выскочили на улицу, очень весёлые, — на улицу Льва Толстого около института. Впрыгиваем в автобус. Маня Балонова кричит:

—  Девочки, не забудьте сегодня вечером Шаляпина слушать! (В записи, конечно, по радио, для нас это редкость тогда была). А кондуктор говорит:

Гитлера вы будете сегодня вечером слушать, а не Шаляпина! Война!»

 

Из рассказа Лили: НАЧАЛО

«Двадцать второго июня 1941 года в двенадцать часов дня я, двенадцатилетняя школьница, вприпрыжку мчалась домой, с огромной гордостью неся и показывая всем  встречным пятидесятирублёвую купюру – свою первую в жизни зарплату. Я получила её за работу в теплицах лечебного хозяйства Колмовской психиатрической больницы, где работали врачами мои родители. Ощущение полнейшего счастья вполне соответствовало ясной праздничной погоде и предвкушению семейного отдыха: ведь мы собирались отправиться в путешествия с приключениями после того, как приедет из Ленинграда моя старшая сестра – студентка медицинского института. Мне хотелось как можно скорее показать эту купюру маме и папе, похвастаться перед ними, доказать, что я уже большая, почти взрослая и вообще… «я – молодец!» А ещё я неслась так быстро, чтобы успеть послушать по радио продолжение моей любимой сказки «Про Митьку, Машу, весёлого трубочиста и мастера золотые руки». В этой чудесной сказке кроме положительных персонажей фигурировали огромные отвратительные псы с именами, намекавшими на главарей фашистской Германии. Их, этих гнусных псов, звали Гим, Геб, Гер и Гит.

Я вихрем влетела в квартиру, включила чёрную тарелку репродуктора, и вместо «Митьки и Маши» услышала голос Молотова, который обрушил на меня нечто огромное, невообразимое, непонятное.  

Он произнёс, что сегодня ровно в четыре часа утра немецкие фашисты нарушили границы нашего государства, бомбили Киев и продолжают наступление на западном фронте.

— Дорогие товарищи, — обратился он ко всем нам – к советскому народу, — наступила война с хитрым и коварным врагом…

Мне трудно сейчас воссоздать ту гамму чувств, которые охватили мою душу. Но что я помню ясно, так это то, что я тотчас же твёрдо решила бежать на фронт и вместе со своими друзьями – девчонками и мальчишками – бить врагов, как Красные дьяволята и Юнармейцы в Гражданскую войну. А ещё я поняла, что стала теперь совсем взрослая, что меньше чем через месяц мне исполнится уже 13 лет и я в ответе за нашу страну и за моих «стареньких» родителей.

Была дивная солнечная погода. Праздничными бликами сияли мелкие барашки волн в Волхове, на берегу которого на месте древнего монастыря с полуразрушенными храмом и часовней стояла Колмовская больница. В большой дубовой роще, что раскинулась в центре больничной территории, царил неумолкаемый птичий грай. Недавно прилетевшие с юга скворцы, грачи и другие перелётные друзья спешили сообщить о том, что они уже отлично обустроились и радостно высиживают своих птенцов, и вообще живут счастливой мирной жизнью. В небольшом садике, что тоже находился в центре больничной территории и в шутку назывался «Колмовгоф» (по аналогии с Петергофом) среди чудесных цветов бил в небо большой фонтан. День был просто шикарный, и фонтан был шикарный – он был центром этого дня, воплощением праздника. Искры рассыпались, как фейерверк. Всюду царили воскресный покой и умиротворённость. И только из репродукторов вместо подобающей лирической музыки неслись звуки военных маршей, перемежающиеся с повторяющейся и повторяющейся речью Молотова…»[22]

 

 

ПЯТАЯ ГЛАВА
О СЛЕДАХ РАДОСТИ

 

Kогда перечитываю теперь воспоминания моих родителей (1921 года рождения)[23], возникает впечатление, что Радость, возникшая в первой половине 30-х годов, была каким-то отдельным существом, независимым ни от событий внешней жизни, ни от прирождённых черт характера. Девочка, которая всё детство провела в постели среди болезней и при этом в "безмамном", по её словам, состоянии, "была очень ответственным человеком". Так она в пожилом возрасте характеризовала саму себя-школьницу. И вечные опоздания в школу вызывали у неё приступы отчаяния (нерадивые няньки не могли разбудить вовремя), а не высыпалась потому, что рыдала всю ночь в подушку из-за несделанных домашних заданий. Но в возрасте 12-ти лет в 1934 году эта же самая девочка превращается в сорванца, хватает в руки палку и пускается бегом в чужой двор догонять "мальчишечку», который "уж точно был не наш" (см. рассказ "Чапаев"[24]).

Да, этот фильм, про Чапаева, полный вранья[25], созданный, по словам младшей сестры тогдашней двенадцатилетки, «на потребу советской молодёжи», сделал-таки своё дело! Как и тот фильм, про путешествие на дальний север, после которого мечта стать моряком-путешественником стала непреодолимой («Семеро смелых», 1936).

Откуда же эта нескрываемая радость в письме к подружке, после того, как вся её семья оказалась полностью выбитой из привычной жизни? Из той жизни, где её папка ездил в настоящие, а не киношные экспедиции, чтобы изучать те самые «птичьи разговоры», о которых пелось в одной из самых популярных тогдашних песен[26], и приходившие к ним в гости моряки называли его «док», и где её мама сумела доказать свой талант врача-невропатолога, и после двух лет бесплатной работы ей удалось стать заведующей отделением в детской больнице?[27]

А сама двенадцатилетняя девочка участвовала во всех завлекательных школьных играх и делах, играла роль помощника Чапаева Елани[28].

И вдруг, ни с того ни с сего, девочка просыпается от того, что по комнатам ходят чужие люди в военных формах, обыск, папы нет, папу куда-то «забрали», и под конец выясняется, что квартиру надо «очистить» и что их выселяют. Выгоняют из родного города. Никакой научной работы, никакой работы в детской больнице, никакой учёбы в знакомом классе, среди друзей…

Разбито, казалось бы, всё. Всё да не всё! И хотя в такой ситуации логично было бы рыдать и проклинать судьбу за эту «ошибку»[29], мамина школьная подруга Лаура Виролайнен рассказывала мне, что весной 1935 года к ним в класс в городе Алма Ата пришла девочка, которая не говорила, а восклицала, и не ходила, а подпрыгивала (моя будущая мать). Которая решила устроить забастовку, когда учитель отказался выполнять требования учеников, и подбила подругу написать повесть про события гражданской войны под названием «В огне», а в конце концов заразила мечтой стать моряком.

Откуда столько радости и бьющей ключом энергии на фоне грозных и непоправимых событий?

Мальчику того же самого 1921-го года рождения, Лёве, моему будущему отцу, пришлось гораздо трудней пережить события 1934-1935 года[30]. И всё же рассказы о том, как в конце 30-х он приезжал и на зимние и на летние каникулы отдыхать на берега реки Волхов, где тогда поселилась семья этой девочки, звучат как какие-то рождественские сказки о нерушимо счастливых временах.

А Богиня ли это была или кто это была такая, эта счастливая атмосфера в семье родом из Петербурга или, как тогда говорили, из колыбели революции? А тут, под Новгородом, никакой революции нет, а волховские просторы, и сын того революционера, что 20 лет назад входил со товарищи в Зимний дворец свергать Временное правительство, хватает палкой ядовитую змею, и все ребята вокруг смеются и от ужаса и от счастья, что да, удалось! И что змея никого теперь не укусит!

И переплывают на лодках через Волхов, и охапками цветы полевые бросают в окна к семнадцатилетней, и такие добрые обычаи, по вечерам вся семья вместе и только вот чертёнок Лилька тут путается под ногами и от вредности характера дразнит этого сына и революционера и той однокашницы-студентки, что 20 лет назад училась вместе с её родителями, а потом всерьёз занялась делом: создавать какие-то дворцы, как говорят, для детей, и вообще, на деле претворять в жизнь что-то вроде того самого «царства свободы», куда когда-то, да, примерно 20 лет назад, «грудью дорогу» себе прокладывала.

И хотя диссертацию о том, что этот учёный, отец моей матери,  написал о птичьих повадках, защитить удастся только через много-много лет, и любое продвижение по научной стезе для него невозможно, но вот сейчас он вытворяет такие смешные проделки со своими дочерьми и с их гостем из Питера, и до того хорошо на душе, что потом об этих временах будут вспоминаться только самые весёлые и радостные моменты.

Кто это посетил – или посетила –всю эту семью? или она и вообще не уходила никуда с этих волховских берегов до того самого дня, как по этой самой реке на барже пришлось уезжать среди выстрелов и падающих бомб, среди летящих снарядов. Один из которых… или это был и не снаряд вообще, а что-то иное, что надвинулось тучей и потопило под собой все те ростки непонятной сущности, которая тут жила и радовала, бесплатно и не по делу, невзирая ни на какие внешние обстоятельства и ни на какие черты характера, приспособленные, казалось бы, для совсем иных обстоятельств и целей?

Как удавалось не поникнуть крыльями и не поддаться отчаянью –  До того, как всеподавляющее отчаяние войны затомило все ростки Радости?

Была ли она именно Богиней, эта непонятная для грядущих поколений атмосфера, царившая в те времена?

 

 

 

ТРЕТЬЯ ЧАСТЬ

 

ПЕРВАЯ ГЛАВА
«ТЕМНИЦА БЕЗ ОКОВ», ИЛИ НЕМЫСЛИМОЕ ВРЕМЯ

 

3а склизкими от сырости стенами, в тесной комнатушке, освещённой светильником болотного цвета, сидели люди, старавшиеся развеселиться, и пели весёлые песни. (…) Вера Павловна (…) сидела гордая, даже седина в её густых тёмных волосах сияла празднично, как кружева белой блузки. И она пела молодым, счастливым голосом:

 

«Вперёд же по солнечным реям
На фабрики, шахты, суда, —
По всем океанам и странам развеем
Мы алое знамя труда!»

 

Пели с воодушевлением, словно что-то, чего нельзя назвать словами, дохнуло им в лицо и вновь воскресило их. Седые, покрытые морщинами, они пели со всей страстью юности… И песни звучали, почти независимо от тех, кто их пел, оживляя невозвратимое, немыслимое теперь время.

За стеной, в комнате соседей, укрывшись с головой одеялом, потихоньку плакала в своей постели шестилетняя Танечка. Она плакала из-за этих песен: из-за того, что в песнях всё так хорошо, а на самом деле так никогда не бывает. (…) Она плакала как о личной, невозвратимой потере о тех молодых капитанах, которые с такой покоряющей отвагой вели наш караван сквозь бури, ветры и ураганы. И весёлых подруг, как родных, как близких и пропавших, ей было жалко. И о том серебряном голосе она плакала, о котором пели за стеной:

 

«И подруги серебряный голос
Наши звонкие песни поёт!»[31]

 

Именно из-за этой сцены в моей первой повести, опубликованной в 1977 году, читатели самиздата стали собираться в мою комнату в коммуналке.

"Я помню их в основном стоящими, заслоняя свет из окон, с неутихающими спорами, обсуждениями, и я не помню, чтобы кто-то из них приходил попить чаю или усаживался бы, в ожидании, что подадут что-то попить или поесть. Всё это было больше всего похоже на консилиум. Врачей. Обсуждающих, горячо и пристрастно, что делать с больным. С тяжело больным. Может быть, с умирающим у них на глазах.

Всё это выглядело так, словно бы посреди этой комнаты открылась какая-то рана. Открытая рана. Или – операционный стол, и на нём – больной, и кто-то уже сделал надрез. Скальпелем. И надо продолжать операцию. И теперь мнения разошлись – так что же делать дальше?

Приоткрылась рана. Так и надо сказать, что засияла открытая рана, скрывавшаяся до этого момента со всех сторон. И с той и с другой стороны эта рана прикрывалась: и со стороны официальной советской пропаганды, и со стороны диссидентского движения. Если бы не были эти песни так хороши, так искренни и чисты, то о чём же речь? Если бы всё это было сплошной пропагандой, то – затоптать! И поставить на всём этом большой и всё закрывающий крест! Если ничего хорошего не было, то и говорить не о чем.

Но говорить БЫЛО О ЧЁМ – и эти разговоры не утихали до тех пор, пока не удалось уговорить меня отправиться в БАН = в Библиотеку Академии Наук – и запастись книгами, которые могли бы помочь распутать историю возникновения этих замечательных песен. Так прикипевших к нашим душам, с молоком матери впитанных — да, именно так! Нам, из послевоенного поколения, эти песни пели ещё до того, как мы появились на свет. Это было «наше всё», как сказал про Пушкина Достоевский. Они впечатались в нас на клеточном уровне – в то время, когда от нас и вообще ничего не существовало, кроме яйцеклетки внутри материнского организма, другие части её тела со всей неистовой радостью пели «По всем океанам и странам развеем…» и вкладывали в это всю душу.

Эти читатели, многие из которых были детьми во время блокады Ленинграда, они понимали нутром, что я разворотила, словно бы ненароком, то самое, к чему прикасаться было нельзя. Чтобы не вылезла на свет эта двуединая Правда.

А что у Правды может быть сразу два лица, этого никто не смог бы выдержать. Но вот дверь приоткрылась – и Она, со всеми своими гранями, и окровавленная, и до упоения счастливая, как та Богиня предыдущей эпохи, единая во всех своих ипостасях, вылезла на свет – показалась – промелькнула – и вот теперь надо было решать, ЧТО со всем этим поделать. И решение оказалось простым: послать за сведениями «научного» характера ту самую Красную шапочку, что не побоялась дёрнуть за верёвочку, прикрывавшую дверь бабушкиной избушки"[32].

 

Каково же было моё удивление, когда летом того же 1979 года однажды во время ночного дежурства в кочегарке Ижорского завода я услышала разговоры рабочих с инженером о советских песнях тридцатых годов, полные такого же сожаления и тоски, как и те, что я слышала на абсолютно тайных собраниях диссидентов, читателей самиздата, у меня дома и потом на подпольном чтении доклада "О культовом значении советских песен".[33]

Когда я теперь заглядываю в интернет, чтобы послушать ещё раз те самые песни, я нахожу слова сожаления, как о большой утрате, о той стране, что воспевается в этих песнях. Что это: мираж? Одурение? Массовый психоз? Что это было тогда – в те времена, когда моим родителям, родившимся в 1921 году, было от десяти до двадцати, — в это переломившееся десятилетие? И чем это же самое стало для нас сейчас?

Как дымящаяся бомба, которая долго сохранялась в недовыпрыгнувшем виде под обломками десятилетий.

В том, что не удалось проговорить и выплакать вслух. Та Радость, о которой говорить одно время было просто неприлично – о том, как Она пела и шагала по тем же самым улицам, по которым мы сами в более поздние времена скитались в полусогнутом, униженном и смятом виде.

О Радости тридцатых годов – во времена после оттепели, а особенно после 1968 года, – говорить было неприлично. Нам, узнавшим о том, что именно творилось в то же самое время в подвалах под тротуарами, на которых веселились наши предки. О Радости надо было молчать, потому что для нас Её уже не было, а были разнообразные противоположности чувству радости. Хотя те из нас, кто обладали особенно хорошей памятью, могли ещё вспомнить радостную волну или волну Радости на первомайских демонстрациях в послевоенные годы.

И в конце концов та Радость, о которой пели мои родители, как и родители молодых читателей и читательниц самиздата, — эта Радость осталась только в песнях, как прибитая иголками к стеклу бабочка. И она не понимает сама себя. Пытается посмотреть на себя со стороны и спросить у себя, как её в конце концов зовут и зачем прилетала на эту землю и прилетала ли вообще – на самом деле – или это только показалось. Целому поколению родившихся в двадцатые годы – просто показалось? Приснилось?

Но песни остались: как вещественные доказательства. Как следы на снегу, как отпечатки губ на бокалах с недопитым вином. И можно распознать, исследуя ДНК, что это такое было тогда, в те годы, и с Радостью, и с тем местом, где она расцветала.

 

 

ВТОРАЯ ГЛАВА
ПРЕВРАЩЕНИЕ СОСТОЯЛОСЬ

 

Kак исследовательница мифологии я набралась наглости обратиться – да, к самой Радости, о которой когда-то пели в этих песнях.

И вот на что наткнулась:

 

«Радость, прекрасная божья Искра,
Дочь из Элизиума,
Мы вступаем, опьянённые пламенем,
Небесная, в твоё святилище..
Твоё волшебство соединяет вновь
Всё то, что мечом разделила современная Мода.
Все люди станут братьями
Там, где веет твоё нежное крыло»..

Фридрих Шиллер, 1785, 1808 (из первой и из второй редакции «Оды к Радости»).

 

Если бы спросить у Шиллера , почему у него вырвались такие стихи – через три года после того, как отрубили голову последней в Европе женщине, обвинённой в ведьмовстве, — что бы он сумел мне ответить?

И что ответил бы мне Борис Корнилов, автор нашего варианта стихов, воспевающих Радость, то есть – «Песни о встречном»? А ведь с ним поговорить – почему бы и нет? Если бы его не расстреляли за 9 лет до моего рождения, я могла бы поговорить с ним: так же, как в 1978 году поговорила с автором слов моей любимой песни о молодых капитанах, которые поведут наш караван. После того, как я в своей повести «Темница без оков» впервые затронула тему о советских песнях, читатели самиздата познакомили меня с Андреем Николаевичем Апсолоном, и мне удалось с ним поговорить. И добиться от него ответа на мой самый главный больной вопрос: неужели все эти песни были спущены «сверху», но не «свыше», не от неизвестно какого дыхания ветра (назовём его для простоты Музой). Неужели он написал слова к этой песне по приказу, спущенному из уст чиновников пропагандистской машины?

И он мне ответил:

— НЕТ!!!

И рассказал о том, как вырвались у него эти стихи в тот момент, когда он отплывал на съёмки фильма «Семеро смелых» на том самом корабле, который мы видим в первых кадрах этого фильма. Рассказал, как худсовет (худой уже по определению!) пытался ЗАПРЕТИТЬ (!) эти стихи, не дать им стать теми словами, которые весь народ станет распевать, как только этот фильм выйдет на экраны. И как вся команда корабля – съёмочной труппы – встала на защиту этого замечательного стихотворения. Почему и я в том числе получила его – из уст моих родителей, как самый дорогой подарок, который они сумели мне передать.

Но автор слов песни о молодых капитанах рассказал мне ещё и такой эпизод из своей юности, который помог мне заглянуть, как в окно, в волны того океана исторического прошлого, что можно определить как коллективное бессознательное.

Поэтом он не был. Единственное написанное им стихотворение, кроме песни для кинофильма «Семеро смелых», звучало так:

 

«Жалкий, маленький, голодный, огрубелый,
 Сжав украденную луковку в руках,
 Из приюта я шагал домой, осиротелый,
 В дамских башмаках на венских каблуках».

 

Он написал его в возрасте пятнадцати лет, в начале двадцатых годов.

Почему вот такой жалкий Андрюша Апсолон к 1935-му году почувствовал себя таким могучим – одним из тех молодых капитанов, что сквозь бури, ветры, ураганы поведут наш караван? Потому что вместо его осиротелого «я» («Из приюта Я шагал домой, осиротелый») появилось вдруг это «мы»: «Мы не раз отважно дрались».

Интересно, что в песне о встречном (где мы встречаемся с Радостью собственной персоной как с неким обожествлённым не просто явлением, а существом божественного рода-племени, как в Оде к Радости Шиллера) – интересно, что в этой песне ясно проговоренного «МЫ» ещё нет, а есть только «ты» («Кудрявая, что ж ты не рада»). В отличие от Шиллера, который сразу же после обращения к божественной Радости пишет «мы вступаем, опьянённые пламенем, небесная, в твоё святилище». Видимо это связано с тем, что «Песня о встречном» написана в 1932 году, когда ещё не прижилось на этих просторах могучее многоцветное «мы».

А у Апсолона в 1935 году (когда к нему прилетели эти стихи) это «Мы» вышло наружу и заговорило, как на год раньше у Лебедева Кумача в песне для фильма «Весёлые ребята»: «Мы всё добудем, найдём и откроем…». Коллективное мироощущение вдруг вылезло наружу из этой трясины или бездны – назови как хочешь – но бессознательное явно стало претендовать на роль осознанного.

И если Апсолон, тот самый жалкий Андрюша, который на миг превратился в великого поэта с аудиторией на всю страну, в 1935 году почувствовал себя одним из тех молодых капитанов, что поведут НАШ караван сквозь бури и ветры и ураганы, то значит, что превращение состоялось. И коллективное бессознательное сбросило с себя все маски и заговорило о себе в полный голос.

Почему же не удалось?

Почему команде корабля, на котором Андрей Апсолон уплывал сражаться с океаном, не удалось довести наш караван до пленительного счастья?

Кто встал на пути: КТО или ЧТО?

 

 

ТРЕТЬЯ ГЛАВА
СУЩЕСТВО ИЛИ ВЕЩЕСТВО
?

 

Tут мне вспомнилось, как мой маленький сын Ванечка однажды в 1979 году спросил: «Мама, а милиционер – это существо или вещество?» Так вот, на языке мифологии легче всего обозначить это не совсем существо и не совсем вещество, что встало на пути нашего каравана, как Кощея, претендующего на роль Бессмертного. И наша задача состоит, конечно, в том, чтобы его победить.

Но сейчас, обтекая тему о том, почему до сих пор не удалось это сделать, вернусь к тому моменту, когда Апсолон ещё верил в то,  что молодые капитаны справятся с управлением каравана наших кораблей, а Корнилову и во сне не могло бы присниться, что его расстреляют именно "свои".

Вернёмся к тому моменту, когда Радость ещё пела, не скончая, и её было никак не упрятать. Тогда выяснится, что объяснение того, что произошло с Радостью на нашей земле, надо искать в стихах Шиллера, написанных (прилетевших к поэту) за сто пятьдесят лет до песни о встречном. Видимо, потому, что и Шиллер и Корнилов столкнулись с одним и тем же мифическим существом.

 

 

ЧЕТВЁРТАЯ ГЛАВА
Ave, maria

 

Kогда красивые голоса, замирая и дрожа, выпевают слова «Ave, Maria», мы понимаем, что это – религиозный гимн, хотя и не понимаем (не все учили латынь!), что это и есть обращённый к Марии призыв – Радуйся!

В переводе на русский, хотя и сохранилось слово «радуйся», но это обращение уже так отягощено другими словесами, которые ни одна благомыслящая персона к самой себе отнести не могла бы, что слово «радуйся» теряет свою радостную основу и смысл призыва:

«Богородица, Дево, радуйся, Господь с тобой …».

У Пушкина находим нечто подобное, хотя и без эксплицидного призыва именно возрадоваться, но всё же:

 

«… Не спи, красавица, проснись,
Открой сомкнуты негой взоры,
Навстречу северной Авроры
Звездою севера явись…»

 

Тут уже всё понятно: просыпаться девице надо потому, что некая Богиня, почему-то в римском варианте Её имени, постучалась в окно – Аврора.

Но когда советский парнишка трясёт свою красавицу за рукав и упрекает её в том, что она НЕ РАДУЕТСЯ, хотя вот она, за окном, встаёт некая сущность пока ещё непонятного назначения, то тут уже всякие религиозные намёки отлетают, как семечки:

 

«Кудрявая, что ж ты не рада
Весёлому пенью гудка.
Не спи, вставай, кудрявая,
В цехах, звеня,
Страна встаёт со славою
Навстречу дня»

 

Итак, кто-то трясёт свою подружку за рукав или щекочет за пятку – давай вставай – это всё ещё на вполне земном уровне. На нижнем этаже. Но почему радоваться-то? Именно радоваться, когда спать так хочется?

Народный вариант этого стихотворения, превращенного в песню, вводит объясняющее местоимение «когда»: вместо «в цехах, звеня» пели «Когда, звеня…»: вот вам и объяснение налицо: радоваться надо потому, что за окном происходит нечто на каком-то другом, на символическом уровне: потому что там «страна встаёт», да к тому же ещё и «со славою».

А кто такая эта «страна»? Ведь только что, и всего-то год назад, в 1931 году, тот же самый паренёк, возомнивший себя Поэтом и повторивший  в стихе пушкинский призыв к своей красотке просыпаться, писал о том, какой нагоняй даёт ему за его разгильдяйство и пьянство некая особа женского рода, а именно, «республика» – но отнюдь ещё не «страна»!

А в других песнях того времени, напеву, звучали слова о том, что «по всем океанам и странам развеем Мы красное знамя труда» — в песне 1929 года от роду. Парнишку Бориса Корнилова республика обругала в стихах 1931 года. И только в 1932 году расправила крылья и стала приподниматься на горизонте некая сущность того же самого пола – страна – и не просто подниматься, а «со славою» и «звеня».

В религиозном гимне бедная девица, которую на самом деле звали Мириам, должна была возрадоваться по той причине, что поблизости от неё появился «Господь» — Бог в единственном числе. Крепостная любовница Пушкина должна была просыпаться потому, что в окно постучалась Богиня утренней зари Аврора. А кудрявой подруге Корнилова пришлось продирать глаза по той причине, что на каком-то символическом этаже стала приподниматься некая обожествлённая сущность – СТРАНА –  которой в то утро 1932 года ещё только предстояло разгуляться по-настоящему.

Это она, та самая, что в 1934 году станет приказывать «быть героем», и «нам» окажется так до смешного легко и весело подчиниться её приказам: «Когда страна быть прикажет героем /У нас героем становится любой». Это она в стихах к песне про молодых капитанов станет Посылать «штурмовать далёко море».

А к концу десятилетия и вообще распляшется уже вовсю и, сбросив с себя все покрышки и маски, обнаружит себя как та, кто она есть на самом деле:

«Цвети, страна, где волею единой народы все слились в один народ, Расти, страна, где женщина с мужчиной В одном строю свободная идёт» (Песня из фильма «Богатая невеста», 1940).

«Нет для нас ни чёрных, ни цветных» (в песне из фильма «Цирк»)= «Ни эллина, ни иудея, ни свободного, ни раба, ни мужеского полу, ни женского, а все – одно…» (в трёх посланиях Павла из Нового завета)[34]. — Ну чем не описание религиозной сущности?  Но какого века, какого толка, и откуда эта запредельная благая весть к нам залетела?

Я пишу «к нам», потому что к нам ко всем. И к украинской Гале («Халю!»), к моей подружке из села в Черниговской области,с которой я играла в 1959 году, и ко мне, к ленинградской Наташе («Наташо!» — как она тогда кричала под окном, вызывая меня гулять на улицу (оказалось, что в украинском языке звательный падеж ещё не погас!).

Мы все были охвачены этим призывом радоваться, не понимая, конечно, что именно обнимало тогда нас со всех сторон. «Ты почему ещё спишь? Ты почему не радуешься? «Кудрявая, что ж ты не рада?»А?

Да, почему, при чём тут какая-то именно радость? Что это за радость, что в стихе Корнилова распоряжается всем происходящим по своему усмотрению, и «поёт, не скончая», и «запрятать» её  ну никак не удаётся? Что это за сущность такая – радость, и не просто какая-нибудь случайная, а диктующая свои условия и законы на каждом шагу?

«Пока не призовёт поэта К священной жертве Аполлон…» Да, у Пушкина на первом плане его сознания выступали всё же греческие боги. С Авророй это было отступление: поскользнулся в сторону древнего Рима, наверняка ради рифмы. Та же самая богиня утренней зари по-гречески Эос («Встала из мрака младая С перстами пурпурными Эос», если вспомнить Гомера).ни в какие современные Пушкину размеры и рифмы не вместилась бы. Но, как самокритично замечает Пушкин, пока древнегреческое божество  по имени Аполлон не потребует от него жертвы, к тому же священной, то есть не прикажет взойти на высший символический уровень, «из всех детей ничтожных света Быть может, всех ничтожней он». И Корнилов своей ничтожности ДО не скрывает – вернее, в стихах 1931 года ещё не скрывал – ни пьянства, ни разгильдяйства.

Но то, что он написал в 1932 году, эту «Песню о встречном» – что это за гимн, хочется спросить?

В такого пьянчугу непотребного кто это влетел, кто взошёл на горизонте – или – взошла?

Ну уж точно, что это был не Аполлон, древнегреческой закваски. И алая заря, казалось бы, та же самая Эос, назови её хоть Авророй, если так легче срифмовать покажется – нет, это не она.

Тут появляется радость какая-то. И не бочком она пробирается, а с барабанным боем, и на всех отбрасывает свои лучи. Она-то и есть настоящая богиня в этом случае, и «страна» — что это такое? Эта страна, которая, как заря, встаёт за Нарвскою заставою навстречу дня, и с её традиционно алым цветом. Казалось бы, гораздо логичнее было выйти на цвет того самого флага «(«Знамя страны своей…»). Но – Радость оттолкнула её и вышла сама на первый план:

— Тут я распоряжаюсь!

И не только людьми, которые от радости «смеются, встречая», но  и самим солнцем, которое просто пристраивается к земной радости : «И люди смеются, встречая, и встречное солнце встаёт, Горячее и бравое Бодрит меня, страна встаёт со славою навстречу дня».

Всё – в моих руках, — говорит эта Радость, и даже не пытайся меня упрятать. И любить – там, где управляю я, Радость, абсолютно «не грешно»: всё, что относится к представлению о грехах, я сметаю одним махом, одной левой пяткой, так можно сказать.

 

 

ПЯТАЯ ГЛАВА
ДВЕ АВРОРЫ

 

Cо свойственной ему мягкостью великий учёный Леон Абгарович Орбели урезонил того мальчугана, что накинулся на меня с упрёками на празднике ёлки в 1956 году, когда я прочла стихи Пушкина про чудесное зимнее утро. С проскользнувшим в этом стихе упоминанием Авроры. А у мальчугана, такого же малорослого, какою в те времена была и я сама, затрепетали все фибры души от того, что в этом стихе про утро («Мороз и солнце – день чудесный!») промелькнуло это – специфическое для другой религиозной системы – обозначение легендарного крейсера, «возвестившего», как тогда говорилось, начало революции – корабля под названием «Аврора».

Да, и тут она – богиня утренней зари, та же самая, что по -гречески переводится как Эос, но только в рамках, а точнее, в инфраструктуре другой религии.

И вот теперь перейдём, наконец, вплотную к невидимым под толщей вековых наростов и нагромождений столпам той религиозной системы, что померцала нам в глаза из песни на стихи Корнилова про Радость.

В 1956 году на празднике новогодней ёлки Аврору удалось оправдать. Управлявший этим праздником Леон Абгарович знал про Аврору, кто она такая и откуда она прилетела. И, хотя представлять себе «с перстами пурпурными Эос» не очень приятно, но получивший наверняка и гуманитарное образование учёный-физиолог знал, что пребывала когда-то в сознании предыдущих поколений такого рода волшебная особа… ну что там скрывать – ну да, богиня!

Богинь ведь, между прочим, в те времена никто не запрещал! Это над верой в бога, присвоившего себе ВСЁ, могли посмеяться, а то и донести «куда надо» (то есть куда ни за что не надо!). Это про бога в те времена надо было твердить, что его «нет».

А с какой стати повторять такое про богиню? Разве и без того не ясно, что все рассказы про богинь – это прекраснотелые неправдочки из минувших миров и столетий?

Но вот как задрожал тогда, на празднике ёлки, тот десятилетний мальчонка, отстаивая своё видение его любимой Авроры,– как не захотел выпускать из рук того восприятия этого священного существа, которое для него было единственно правомочным!

Крейсер Аврора, возвестивший зарю великой революции!

Это – одна религиозная система. «Навстречу северной Авроре» у Пушкина – это другая религиозная система, о которой был осведомлён лицеист Пушкин лет за сто до выстрела с корабля с этим божественным наименованием.

А вот и ещё одна религиозная система, в дебри которой удалось заглянуть к концу 18-го века поэту Шиллеру, а в следующем веке и композитору Бетховену. Им-то было совсем не так уж и трудно внутри этих зарослей пробираться, потому что им, привычным к немецкому языку, отовсюду мерцали, как приветные огоньки, самими своими наименованиями выдававшие своё родство с Великой РАДОСТЬЮ („FREUDE“) слова-сёстры: слева «дружба» «Freundschaft», справа «мир» «Friede», снизу, подталкивая, чтоб легче взлететь, свобода по имени «Freiheitт», а сверху, крыльями по лицу, «Freude», она же – радость. Ну как недопонять? Не догадаться, о ком речь, и ещё до всех этимологических изысканий?

Да они и не скрывали, что речь в их творении идёт именно о богине как таковой: у неё и храм свой есть, куда надо войти («мы вступаем (…) небесная, в твоё святилище»).

Но вот этот жест в стихах, подхваченный музыкой – вдруг, после объяснения производимого богиней Радостью действа (соединения того, что разрубила предыдущая, «модная» религиозная система), вдруг это распахивание – размах – «Все люди станут братьями» — на всех!. Замах – на весь мир (= «Нет для нас ни чёрных, ни цветных»).

Итак, двое немецких товарищей – они угадали. И «гадать» им долго не пришлось, продвигаясь внутрь логического отрицания всех разделений между людьми, — и вполне логичного.

В той среде, где они жили, ещё не вполне погасли следы предыдущей религиозной системы: такой, в которой кроме жестоких языческих богов типа Одина , царствовавшего в дохристианский период, вполне себе нормально было поклоняться в том числе и богине Фрайе, отвечавшей за все родственные её имени сферы жизни.

Бетховен предлагает, вслед за Шиллером и используя его стихи, вернуться к прежней религиозной системе, вынырнувшей только одним своим боком – просверкнувшей перед его внутренним взором. И из всех четырёх принадлежащих ей (Фрайе) сфер выбирает одну – Радость. (тут вспоминается, как в конце 1989 года во время исполнения девятой симфонии Бетховена в Берлине вместо слова «Радость» использовали слово «Свобода», и заключающий симфонию хор пел:

 

«Свобода, прекрасная божественная искра,
дочь из Элизиума,
мы вступаем, опьянённые пламенем,
небесная, в твоё святилище…»

 

Но почему русскоязычный поэт, Корнилов … Вот так поставим вопрос: слово «свобода» в этом языке ни одним своим боком не поблёскивает родственными корневыми перекличками со словом «Радость». А также и слова «дружба» и «мир» ничего общего с Радостью в её словесном воплощении не имеют. Хотя и в российском дохристианском пространстве славилась богиня со вполне родственным Фрайе именем – Параскева, да к тому же ещё и Пятница (фрайтаг – день Фрайи).

Итак, Параскева Пятница существовала и, возможно, что и она по функциям своим от германской Фрайи не отличалась, но к сознанию русскоязычного советского поэта левого толка никакая Параскева … ни сном ни духом![35]

Так кто же тогда вошёл в эти стихи Корнилова? И почему?

Если это была не германская Фрайя и не славянская Параскева, так кто же другой – или Другая?

Попробуем подойти к этой проблеме с другой стороны. Не с языковой, заведующей происхождением слов, а с исторической.

Что общего между той Радостью, к которой взывали и Шиллер и Бетховен, и той, о появлении которой в 1932 году написал Борис Корнилов?

И та и другая Радость появилась на сломе времён и в тех обличьях, которые были для этих исторических моментов удобоваримы и вместимы. Но заметили ли слушатели, что им поют гимн новой – и, как казалось, ещё небывалой религии?

По воспоминаниям современников Шиллера, может показаться, что да: 13-го июня 1785 года, когда он впервые прочёл только что написанную Оду к Радости своим друзьям и знакомым, они бросились обниматься и целовать друг друга, со слезами, от избытка чувств :«Слёзы блестели у нас в глазах, когда мы, тронутые этими стихами, после того, как Шиллер прочёл нам их, упали друг другу в объятия», писала Софи Альбрехт.“[36])

 

Портрет Фридриха Шиллера (из интернета).

 

Но как восприняли стихи Корнилова его первые слушатели? Заметили или нет, что перед ними распахивается – вдрызг! – все стены – вдребезги! – мир какой-то совершенно иной и непривычный? Где «и люди смеются, встречая», и «Радость никак не запрятать», куда ж её прятать, когда она «поёт, не скончая»?

 

Портрет Бориса Корнилова (из интернета).

 

Радость поёт – пела – невзирая на то, что никто из певших эту песню не понимал смысла тех изменений, что она пыталась каждый раз, и в конце 18-го, и в тридцатых 20-го века, на переломе двух эпох — внести в мир. Это Её надеждой было вместить, наконец, в мир всех трёх китов своей религиозной системы:

 

1.«Нет для нас ни чёрных, ни цветных»[37],

2.«нищие станут братьями князьям»[38], и

3. «женщина с мужчиной в одних рядах свободная идёт»[39].

 

Это – то, на что Она надеялась – волшебная Радость.

И вновь перед нами – перелом эпох. И вновь Ей, Радости, предстоит связать воедино всё то, что не просто разделил, а откровенно топором разрубил современный «модник». И возвести сестринство и братство в самый главный закон совместной жизни на этой земле, что уже покачнулась у нас под ногами!

 

 

ШЕСТАЯ ГЛАВА
«ВСЁ, ЧТО МЕЧОМ РАЗРУБАЕТ МОДА»

 

Почему Шиллер назвал противницу великой Радости именно Модой? И почему Корнилова должны были именно расстрелять?

Чтобы понять ту Радость, о которой пел Корнилов, надо обратиться к той, которую воспевал Шиллер.

И тогда окажется, что в 1785 году эта Радость просто пальцем указывала на того, кто был её злейшим врагом – а точнее, на ту, кто была её злейшей врагиней и не иначе, как МЕЧОМ разрубала всё то, что Радость соединяла при помощи волшебства (волшебство как инструмент! Через три года после того, как в последний раз в Европе срубили голову последней женщине, обвинённой в том самом – в том, что она волшебством занималась!)

 

«То, что делит прихоть света,
Твой алтарь сближает вновь», —

 

как неумело перевёл эти строки Тютчев. А на самом деле у Шиллера Радость не «сближает», а связывает между собой то, что мечом разделила Мода:

 

«Твоё волшебство связывает вновь
Всё то, что мечом разделила мода».

 

Что это за странное слово – Мода? такое консумистское, мещанское, словно от лица тех невысоких личностей, что в наши дни придумали себе развлечение, названное неприличным словом «шоппинг»?

Пока мы находимся в возвышенных пределах музы Шиллера, это слово торчит, как бельмо на глазу, и вызывает недоумение и сопротивление. Как только мы обратимся к Корнилову, и даже не к его задорной Радости, а к истории его жизни и смерти, всё встаёт на свои места. И это слово «Мода» превращается в золотой ключик, открывающий нам дверь в наш подвал.

Корнилова расстреляли в 1938 году, то есть и всего-то через 6 лет после создания «Песни о встречном», за то – буквально – что он написал печальное стихотворение с оттенком отчаяния под конец. О том, что и его молодость смята и вдавлена подошвой в землю, как та маленькая ёлочка в тёмном лесу[40].

То есть певец Радости посмел разок загрустить и не скрыл это своё настроение от зорких глаз «всевышнего», то есть другого «бога»[41], в то самое время, когда – как не стыдно эти слова вот сейчас произнести – РАДОСТЬ СТАЛА ВХОДИТЬ В МОДУ!

После ужасов 1937-го года все, кто не пожелали или не смогли оставаться настроенными на праздничную волну, стали вызывать подозрение вплоть до – да, вплоть до расстрела. За то, что Ёлочку пожалел и свою молодость с нею сравнил.

Ни фига себе! Разве так бывает? Да вот именно так и бывает, когда два божества сталкиваются лбом ко лбу, и Радости, богине, не удаётся вырвать меч разделения из рук у паршивки Моды!

И теперь мы видим: то же самое творится и на наших глазах. Мода слегка переоделась? Да вроде бы нет! Прошло 90 лет, а Мода, злостная врагиня Радости, осталась почти той же самой!

Как Моде удалось вот так вывернуться и выплыть из вод коллективного бессознательного, вылезти на берег, отряхнуться – и пойти «кокошить всех подряд»?

Я глубоко убеждена в том, что виною этому тот самый протекавший в глубинах коллективного бессознательного процесс, который в этой стране не был осознан и тем более проработан.

После того, как наружу вылезли невыносимые подробности о том, ЧТО в те же самые годы творилось «на просторах родины чудесной», волна энтузиазма тридцатых годов оказалась опозоренной.

Как было с нею поступить? Сказать, что её никогда и не было? «Замять для ясности», как обычно принято поступать на этих просторах?

 

 

СЕДЬМАЯ ГЛАВА:
О ВЗАИМООТНОШЕНИЯХ МЕЖДУ РАДОСТЬЮ И СТРАНОЙ

 

Hа первый взгляд нельзя избавиться от ощущения, что главным действующим лицом в «Песне о встречном» Корнилова является та же самая Радость, «божественная искра», что и в «Оде к Радости» Шиллера. Но у Корнилова за всеми этими радостными изменениями – издали, на заднем плане – всё же следит, как будто наблюдает за происходящим, некая персона, которая сама готовится впрыгнуть в седло настоящей богини и взять в руки узду:

 

«Вот поймаю, зануздаю
Шёлковой уздою!»»

 

У Шиллера никакая «страна» на горизонте не маячит, не поблёскивает своими тайными гранями. А у Корнилова эта пока ещё не совсем понятная особа появляется в конце каждого припева: и что бы ни вытворяла Радость в начале строфы, под конец постоянно «Страна встаёт со славою Навстречу дня».

Что это за страна такая?

 

Впервые страна показалась над горизонтом в песне на стихи Корнилова к фильму о встречном (про встречный план) в 1932 году. И при этом как-то ухитрилась не показывать своих окровавленных пальцев («Встала над миром младая С перстами пурпурными Эос»: знал ли Корнилов этот стих Гомера про «пурпурные персты» богини Эос?). Ухитрилась не сказать про себя вообще ни слова о том, что она именно красная страна или что кто-то там с красным знаменем шагает – ничего красного и вообще ни одного описания какого бы то ни было цвета, а зато полно описания какого-то волшебством попахивающего звона (очевидно, что производственный грохот поэт постарался облагородить и причесать, назвав его таким красивым словом). А что такое «со славою» и какого цвета эта слава – понимай как хочешь, но ясно, что торжественно встаёт, не просто так торчит на обочине за гранитной набережной.

«И» — вот это «и» вскакивает сразу и до того даже сразу, что может создаться впечатление, что Радость из самой этой торжественности громоподобной звенящей (в цехах) особы, то есть «Страны», выпрыгивает или выливается: страна встаёт и тут же «И Радость поёт не скончая». Откуда появилась Радость, не объясняется, разве что из этой непонятной госпожи на горизонте, не обнажающей (пока) своих перстов. Но радость просто не может замолчать, она поёт, и начинается нагнетение радости, в котором солнце ставится на одну доску и с песней и со встречными людьми: «И Радость поёт, не скончая, И песня навстречу идёт, И люди смеются, встречая, И встречное солнце встаёт».

Подобное нагнетение находим через пять лет (в 1937!) в «Марше трактористов» (на стихи Лебедева-Кумача):

 

«Урожайный сгибается колос,
и пшеница стеною встаёт,
и подруги серебряный голос
Наши звонкие песни поёт».

 

Тут словно бы дух захватывает, всё это перечислить на одном дыхании, словно бы всё чего-то не хватает для полноты восторга анимизма, где неживые предметы (трактора) уже не просто одушевляются, а становятся до боли родными: «Веселее гудите, родные»: по сути тот же самый призыв радоваться, который в песне о встречном был обращён к возлюбленной, а в религиозном гимне «Аве, Мария» к Богородице, теперь обращается к железным коням!

Но вернёмся к первому упоминанию слова «страна» в таком озорном, ещё самого себя не до конца осознающем значении в стихотворении Корнилова: страна притаилась. Да, она «встаёт», и даже «со славою», но как будто бы сама не знает, что ей делать дальше.

Ещё год назад в стихах Корнилова она была «республикой" и ругала поэта почём зря, и по делу ругала, как мы уже отмечали.

Но вот – светлеет. Поэт уже не в деревне, где творятся ужасы коллективизации, и замечает это поистине космическое явление:

В то время, как его любимая красавица, кудрявая, хочет ещё немного поваляться в постели, и ни ветер над рекой, ни встречное солнце её не привлекают, над горизонтом кто-то или что-то встаёт – как УФО – и поэтому – появляется радость. Не от ветра, не от реки и не от солнца, а вылезла как будто из подземелья от лика этой госпожи «страны», настоящего лица которой мы не увидим до лета 1941 года, когда оно появится на плакатах про Родину-мать.

Чтобы осознать связи между Радостью и Страной, нужно слегка оттолкнуться ногой от земного покрова и хотя бы слегка приподняться НАД горизонтом. И прощупать, какие там идут нити от одной сущности к другой и зачем. И тогда руке становится ясно, что Страна, ещё не обнажившая своего лика, держит Радость на поводу: как тою самой «шёлковой уздою» из народной песни. Это не Радость сама по себе, как у Шиллера, который, впрочем, тоже не решился назвать её богиней прямым текстом и даже приспособил ей некоего папочку где-то за облаками. У Корнилова Радость пляшет под дудочку неведомой, но уже приподнявшейся над горизонтом Страны.

Недолго плясать осталось на этих просторах «хронотопа», как сказал Бахтин (а мы вместо хронического Хроноса юного Кайроса вставим) – так вот на этих раздольных просторах золотых годочков под управлением Кайроса страна здорово отплясалась!

Если ещё раз оглянуться на 1932 год, на «Песню о встречном», когда страна вставала, но ещё словно бы не догадывалась о том, что ей делать дальше, мы заметим, что дальше начинает распоряжаться происходящим Радость: она и людям повелевает смеяться, и солнцу вставать, и бригаде работать, перевыполняя спущенный план, и любимой девушке улыбаться, и октябрятам петь, и даже будущей «второй» молодёжи Радость повелевает в жизнь вбежать оравою, — одним словом, Радость – хозяйка на все руки.

Был такой момент, когда на место Радости как эманации исходящей от Страны энергии стала претендовать Песня, которая в тексте Корнилова идёт рука об руку с Радостью, как эманация самой богини Радости: «И радость поёт, не скончая, И песня навстречу идёт». Песня и Радость? В чём-то похожи, если не одно и то же. В произведении, которое зазвучало и загремело с экранов через 2 года, в фильме «Весёлые ребята», песня становится главным действующим лицом: она жить и любить помогает, от неё легко на сердце, скучать не даёт никогда, и вообще, «тот, кто с песней по жизни шагает, тот никогда и нигде не пропадёт»: богиня, да и только! Такая же мастерица на все руки, какой в песне о встречном была Радость. Если у Корнилова Радость была эманацией Страны, то тут, в тексте Лебедева-Кумача, главное действующее лицо – это песня – но не удержалась на главных ролях. Причём у Лебедева-Кумача «Песне» присвоено даже больше функций, чем самой стране, которая только разок высовывает голову («Когда страна быть прикажет героем») – и тут обожравшиеся весельем от «Песни» и явно завышающие свои способности «мы», поющие, признаются в том, как им легко и приятно выполнять приказы этой страны – попросту приплясывая! «Как дети»! «Мы можем петь и смеяться, как дети, среди упорной борьбы и труда» (и это «как дети» повторится и в 1940 в «Марше энтузиастов»): видимо, Страна повзрослела уже до того, что у неё завелись дети. Что её подчинённые, под её крылышками согревающиеся, стали ощущать себя детьми, да ещё такими, которым очень уж нравится слушаться свою Маму!

Там, где у Шиллера папочка выглядывает сквозь слои космических миров, у Корнилова – и гораздо ближе, над горизонтом, вот прямо тут, «За Нарвскою заставою», привстаёт над горизонтом мамочка. И слушаться её – одно удовольствие!

 

 

ВОСЬМАЯ ГЛАВА
ANLIEGEN

 

Eсли всерьёз сравнивать оду Шиллера и Песню о встречном Корнилова, то не избежать вопроса о том, в чём же было дело (Anliegen) для того и для другого? Почему услышавшие эти стихи Шиллера впервые даже и без всякой музыки от счастья заливались слезами и падали друг к другу в объятия, а стихи Корнилова продолжали не только петь живьём, но и исполнять по радио и после того, как самого их автора по наущению советского Сальери уложили в могилу?

Что так болело и горело в 1785 году в душе немецкого поэта? «Нищие станут братьями князьям! – это через три года после того, как казнили (отрубили голову) последней невинно обвинённой в колдовстве жертве массового психоза.И за семь лет до того, как таким же образом начнут казнить и не только князей, но и королей. Вот в этот короткий промежуток ухитрилась проскочить – проскользнуть – та самая сущность, от которой поэт заметил в основном её радостные и животворящие качества. И её попытки соединить всё то, что (в 1785 году) ещё «мечом» разрубала её противница – «мода».

Очевидно, что перед нами – борьба двух несовместимых веяний времени, и тот «эфир» времени, о котором с такой прозорливой точностью написал в своей статье о Хронотопе Сергей Кавтарадзе[42], в стихах Шиллера побеждает – да, на словах, но зато в каких словах! В переводе Тютчева произошло какое-то скрючивание основного смыслового полёта Радости и появилось абсолютно необоснованное оригиналом стремление приносить какие-то жертвы: «мы как в жертву искупленья предаём тебе сердца» (словно бы по-русски и порадоваться-то нельзя без принесения себя в жертву! Да и «папочка» радости вылезает у Тютчева на первый план: уже в первой фразе он обзывает священную божественную искру Радость дочерью «великого отца» — чур меня! Так и вспоминается «Отец всех народов»!).

Итак: «нищие станут братьями князьям». Вот какой Anliegen у Шиллера: ни те ни другие, ни нищие, ни князья не станут относиться друг к другу по принципу того «меча», который божья искра Радость по сути вырывает в этих стихах из рук у «моды».

А у Корнилова?

Вся та борьба с кулачеством как с классом, изображённым в большинстве его стихов очень натуралистично, с самыми грубыми и невкусными подробностями, в этой «Песне о встречном» как будто испарилась в воздухе.И начинаются такие же призывы, как у Бетховена перед тем, как хор включается на полную катушку прославлять Радость – у Бетховена дважды повторяется это имя:

— Радость! Радость! – словно кто-то заблудился в лесу и аукает: «Ау! Где ты?!»

 

«Freude (Freude)
Freude (Freude)»

 

А Корнилов не абстрактную Радость вызывает, а реальную девушку, конкретную и под боком, и ей самой, спящей красавице, запутавшейся в своих кудрях, предписывает – обрадоваться:

 

«Кудрявая, что ж ты не рада
Весёлому пенью гудка?»

 

Это как если бы нас в наше время заставляли не только вставать по будильнику, но к тому же ещё и радоваться его беспощадному звону!

И тут Муза Корнилова, запутавшаяся в землистых корнях его деревенского происхождения (от злодея-прадеда Якова), вдруг выпорхнула в чисть и гладь совсем другого и не только на символическом уровне другого пространства – в городские условия. В которых уже в первых строках упоминается река, а затем уточняется, не только о каком городе идёт речь, но и в каком районе этого города – «За Нарвскою заставою».

(И я там была, мёд-пиво пила и могу засвидетельствовать, что за Нарвскою заставою в какой-то очень определённый промежуток времени и действительно проживала реальная Радость – но об этом в другой раз).

Итак: нищие и князья и их небратские отношения у Шиллера, которые перечёркивает и соединяет несоединимое волшебная, не разбери-пойми какая Радость.

Через полтораста лет, 1932 год: нищие и князья поменялись местами. На место князей вылезли бородатые и замазанные всеми видами и родами нечистот богатеи советского времени – так называемые кулаки, то есть богатые крестьяне, помыкающие батраками. Не возвышенные, в белых перчатках паразиты, защищающие свои богатства и свой высокий статус. А наоборот: как земляные червяки, как тот самый «червь» в оде Шиллера, которому от всех богатств Радости может достаться только нечто грубое и примитивное, что Тютчев перевёл как «сладострастье»: «Насекомым – сладострастье, Ангел богу предстоит».

Таким «ангелом», предстающим некоей высшей инстанции, в песне Корнилова представлены уже действительно все – без исключения – и люди и солнце, все дуют в одну дуду: «И люди смеются, встречая, И встречное солнце встаёт, весёлое и бравое Бодрит меня…»(про одушевление солнца в другой раз).

И тут, после того, как по дороге на завод удалось порадоваться и встающему солнцу и смеющимся встречным прохожим, песенное повествование достигает своего апогея:

«Бригада нас встретит работой»

Вот где происходит это коллективное соединение всего со всем, а точнее – всех со всеми: на работе, которую приходится срифмовать с заботой, а как же ещё, но, опять же по личным воспоминаниям, я могу засвидетельствовать, что и Забота, появившаяся среди претенденток на трон, чтобы занять место Моды, спустя десятилетия, уже и в 50-е годы за Нарвскою заставою имела место быть (см. В главе «Следы Радости»).

Все вместе и все трудятся, и тут вдруг вторая ипостась, а точнее, ещё одна дочь богини Фрайи выходит на свет – Дружба. После улыбки – отсвета радости — «Ты улыбнёшься друзьям» — Радость и Дружба взялись за руки: две дочери одной Богини, две родные сестры. И тут же ещё одно объяснение, которое напрямую перечёркивает все различия, которые могли бы ещё примерещиться: кудрявая подруга поэта улыбнётся тем друзьям, «с которыми труд и забота, и встречный, и жизнь – пополам».

ПОПОЛАМ! Вот то волшебное слово, которого, может быть, Шиллеру не хватило в его гимне к Радости. Если «пополам», то завидовать просто нечему!

Хотя и без всяких имущественных различий и в городских условиях да ещё в среде необыкновенных рабочих вполне определённого района всё же некоторые различия сохраняются (как между питерским Моцартом и аналогичным по месту жительства Сальери), но в общем труде они почему-то полностью смываются – как не бывало!

«И встречный и жизнь – пополам!»

Наверное в этом словечке – пополам – и скрыта вся тайна явления радости, дружелюбного, дружеского участия (заботы).

В сборнике «Песня о встречном»[43] это стихотворение поставлено между стихами того же года, разоблачающими сына кулака Гаврилу («Сыновья своего отца», стр. 101) и описывающими омерзительное грязеподобное насекомое, разносчицу смерти- «Вошь»(стр. 104). То есть Радость просовывает своё прекрасное личико как в окно поезда, уносящегося между грязными убийствами в деревенских сражениях и больничным кошмаром.

«Такою прекрасною речью О правде своей заяви…»- что это значит? Что до поэта дошло то простое, что эта правда – не для всех, не пополам, отнюдь, а это только его и её правда, правда кудрявой девушки, которую он разбудил рано утром весной 1932 года?

Для тех, кого в то время раскулачивали, правда была – другая. И даже если при этом убивали не их, а они сами и убивали, пытаясь сохранить свои богатства, сражаясь против принципа «пополам», братьями с нищими они стать никак не могли, а потому и шаги Радости и Её песни – всё это было не для них.

 

 

ДЕВЯТАЯ ГЛАВА
МЕЖДУ ПЕСНЕЙ, РАДОСТЬЮ И СТРАНОЙ

 

Kак в 1785 году богиня Фрайя поверила, что больше так называемых «ведьм" сжигать не будут, и выслала на землю представление о своей дочери Радости, так и в 1932 году нащупала на земле подходящего для себя поэта и раскрылась. И он увидел как бы переплетение этих двух нематериальных духовных основ, то есть радости и страны, а по сути эти основы были божественные, потому что страна вставала как богиня, но – в 1932 году и в этой песне – ещё никого никуда не посылала и не приказывала, это в 1934 году "Когда страна быть прикажет героем", в 1935 «штурмовать далёко море посылает нас страна» и «Наша родина нам приказала День встречать у походных костров». И под конец, в 1940, в «Гимне энтузиастов» «Знамя страны своей» вставляется в «пламя души своей» как две равновеликие величины.

Можно предположить, что внутри этого небожественного и атеистического (напоказ) времени действительно каким-то образом пребывала богиня, и столь многие чуяли её веяние, что религиозные гимны стали возникать сами, уже после того, как первым высказался на этот счёт от корней, от хтони борьбы с кулаками сын деревенского учителя Борис Корнилов. Который заметил эту поначалу раздвоенность: в его стихах страна ещё только встаёт, и не поймёшь, где, вроде как на горизонте, а радость – вот она тут, буквально под рукой, и поёт, под ручку вышагивая с другим мифическим воплощением богини – с песней («И Радость поёт не скончая, и Песня навстречу идёт»). Но название, которое для этой духовной или мифической сущности выдвинул Василий Лебедев-Кумач в песне к кинофильму «Весёлые ребята», другое: а именно, он попробовал назвать её словом «Песня": «Нам песня жить и любить помогает». И это название не прижилось. Кто тебе помогает? Песня помогает, и, как друг, и ведёт и зовёт, а «стать героем" приказывает всё же страна, а не песня. Так у обоих этих поэтов поначалу глаза ещё разбегались, и они не знали в точности, кого именно им прославлять, пока в этом песенном пространстве не произошло сосредоточения всё же на наименовании "страна". Причём этот мифический персонаж порой в песнях действовал всё же при помощи «ветра» («а ну-ка песню нам пропой весёлый ветер», «для нас свежим ветром повеяло» — слова моей бабушки в феврале 1935 года за две недели до ареста). Этот «ветер» можно соотнести с тем «эфиром времени», о котором так досконально написал в своей статье о хронотопе Сергей Кавтарадзе.

В этом мироощущении было хорошо, и эти песни действительно помогали переносить удары судьбы. Как я узнала из рассказов моей тёти , тогда, в 1935 году, она была ещё шестилетним ребёнком и помнила, как после высылки в Алма-Ату и члены её семьи и другие ссыльные с радостью, а иные (подростки) даже и с восторгом слушали эти песни по радио и даже подпевали – те же самые песни, которым поначалу ещё не вполне удавалось стать вполне лирическими. Ей вспомнилось, как в парке в этом городе раздавалась песня со словами о том, что очень важный учёный может играть с пионером в лапту «потому что у нас каждый молод сейчас в нашей юной прекрасной стране». В этой песне страна действует не как отдельная личность, а скорее влияет, как раствор, как то кипящее молоко в сказке, искупавшись в котором настоящий герой сказки обогащался молодостью и красотой, в то время как ложный герой в этом же растворе погибал.

Итак, в песнях страна в это время не чуралась других мифологических образований – вот это омолаживающее действие страна производит, как в сказке. Или «мы рождены, чтоб сказку сделать былью» — ту слово «сказка» прямо проговаривается. И насчёт «рождения» тоже повторяется: «ведь мы такими родились на свете, что не сдаёмся нигде и никогда», И сюда же указывает и повторение сравнения себя с детьми: «мы можем петь и смеяться как дети» в 1934, «И жарко любим и поём, как дети» в 1940. С одной стороны это приравнивание себя к несамостоятельным невзрослым как бы снимает ответственность с самих себя (делаем то, что нам приказывает наша «мать»: «Страна как мать зовёт и любит нас»). С другой стороны, тут можно расслышать отголосок предыдущей теологической системы: «Будьте как дети».                   

И это так и было. Такими и чувствовали себя наши родители: как дети, искренние, чистые душой. Выросшие в раю.

 

 

ДЕСЯТАЯ ГЛАВА
Tealogia

 

Pай этот, конечно, какой-то другой, не привычный нам, выросшим с карикатурным изображением рая, с таким извращённым и болезненным, в котором яблоко с яблони съесть – это вообще, хуже всякого преступления, потому что различать, чем добро от зла отличается – это ни за что, это под страхом изгнания из того рая.

А в нашем раю, в первоначальном, есть яблоки с яблони – это самое то, это такое доброе дело, за которое получаешь неоценимую помощь: ведь в сказке «Гуси-лебеди» это ясно показано, разве не так? Отчего же мы все как-то проморгали это указание? Пропагандой фальшивого варианта рая обожрались, несмотря на весь так называемый «атеизм» предыдущей эпохи? (про сегодняшний вообще не говорю, а что ждёт проповедника метафизического «Добра» с бомбой в руках, и подумать не хочу).

А кстати в той же сказке промелькнула на третьем месте откровенно сакральная личность, или действующее лицо, или можно её назвать ипостасью богини – промелькнула молочная река с кисельными берегами, такая абсолютно божественная и нескрываемо райская, что просто руки разводишь от удивления, почему никто до сих пор не захотел этого заметить. Просто сам себе глаза залеплял и уши затыкал, чтоб не впустить в себя внятно произносимое:

«МОЛОЧНАЯ РЕКА С КИСЕЛЬНЫМИ БЕРЕГАМИ».

Для не желающих узнавать, в чём дело, поясню: «на самом деле» таких рек не бывает. Яблони бывают, и даже

 

Рисунок Леона Маринова к сказке «Гуси-Лебеди», 2010.

 

говорящие (в определённом возрасте и я сама умела разговаривать с растениями), и печки с хлебом бывают, а вот реки бывают какие угодно, только не молочные: на этом берегу действительности. На «этом свете».

А кстати, про молоко в сказке мы уже обратили внимание, как оно омолаживает и действует божественным образом, и это даже не в народной сказке, а в авторской сказке «Конёк-горбунок» Ершова. И сравнили уже распространявшуюся тогда атмосферу с такого рода молочной рекой, затоплявшей и умы и сердца.

Теперь глянем из трезвого сегодня в позавчерашнее, затонувшее под пеленой этого молочного душевного изобилия.

В сказке про гусей-лебедей мы видим три сакральные существа, которые и испытывают героиню и помогают ей после того, как она соглашается принять от каждой из спасительниц сакральное причастие (=второй этап обряда инициации).Трое. Что нас не удивляет, потому что из древних времён до нас дошло, что «бог троицу любит». Дошло из тех самых сказок, где трое сестёр и трое братцев и т.д. и т.п. (почему и пришлось христианству присвоить троичность, на горе апологетам монотеизма).

У богини древности, о которой пишут исследовательницы матрилинеарных обществ, было три ипостаси. Вот поэтому и до сих пор принято повторять в иных житейских обстоятельствах эту формулу, не вспоминая, конечно, её исходного значения. Чтобы не забираться в совсем уж незнакомые области, вспомним недалёких соседок Артемиду (первая ипостась), Афродиту (вторая ипостась) и Афину (третья ипостась с отголоском первой).

Если наша троица Радость, Песня и Страна исходит из той самой теАлогической системы, причём Радость явно хочет занять место Любви, посерединке между летающей Песней и (якобы) мудрой Страной, то ей без Героя вообще – никуда. Книга Хайде Гёттнер-Абендрот об этой богине так и называется: Богиня и её герой»[44].

И то, какое отношение не только к самому по себе героизму, а даже к одному только слову «герой» царило в те времена на земле этой страны, указывает сразу двумя пальцами на то, в какой теАлогической системе мировосприятия мы в те времена жили.

 

 

ОДИННАДЦАТАЯ ГЛАВА
КОГДА
СТРАНА БЫТЬ ПРИКАЖЕТ ГЕРОЕМ

 

Происходившее посреди этого серого-серого зала ни от кого не было скрыто.

В самом центре сидел человек в белом когда-то одеянии с грязными красноватыми пятнами.И в руках у него сверкал шприц с огромной и толстой-претолстой иглой. Такой величины, словно для тех тоненьких иголочек, которыми девочку кололи каждый час, она была раздобревшей бабулей.

По бокам от этого дядьки в грязном халате стояли двое огромных и с очень страшными ручищами. И они слева и справа держали того мальчонку, который орал, мотал головой и пытался вырваться. А шприц делал своё дело. И его делом было втыкать эту иглищу в нос мальчика.

И когда этот ребёнок со слезами и всхлипываниями вырвался, наконец, из удушавших его объятий и прошёл к выходу мимо малолеток, в молчании ожидавших своей участи, стали видны красные царапины на его щеках. И стало ясно, что эта игла огромнейшая эти кровоточащие сейчас протоки и проделала. Она была виновата.

А следующий в очереди ребёнок уже визжал, как зарезанный, и отбивался от рук врача на этом стуле посреди помещения, ожидая встречи с этой могучей иглой.

И кто-то ведь совсем недавно объяснил, что без всей этой пыточной процедуры – ну просто НИКАК! Иначе болезнь перейдёт на глаза – и ослепнешь, а потом и – всё. Смерть. Значит…

Дети были выше её – те, кто стояли перед ней. Выше и, видимо, старше и сильнее. И почему-то, очевидно, глупее. Почему-то до них не доходило, что вырываться не поможет. И орать тоже. Только подвергнешь опасности и не только щёки, но и глаза.

Ведь игла может и в глаз попасть! Такая идея тут же пришла ей в голову, и что дядьки по бокам от врача для того и держат с двух сторон, чтоб вот такого не случилось. И когда очередь дошла до неё, она вырываться не стала. Совершенно спокойно далась в руки врачу, который явно обалдел от такого небывалого поведения: неужели и правда? На один какой-то миг можно будет сделать своё дело и ввести иглу в нужное русло без всяких выдергалов и криков прямо в лицо?

Сказать, что это было нестрашно? Это было бы враньём. Но щёки остались целыми, а глаза – тем более.

И кажется, так вспоминается, что врач даже пробормотал ей какое-то слово похвалы или сочувствия. И она поплелась в этих огромных больничных шлёпанцах и в этом сползавшем с ключиц халате в свою палату, где у дверей уже поджидала медсестра с иголочкой потоньше – пенициллин раз в час!

Но какими-то странными взглядами её провожали и дети, стоявшие в очереди в том сером страшном зале, и медперсонал.

А когда через день всё это повторилось в точности так же, и врач, сидевший посреди пыточной палаты, уже издали выискивал её глазами и полуулыбался, предчувствуя вот эту передышку – что удастся сделать своё благородное лечебное дело без сопротивления и криков – вот тогда и зародилось где-то в недрах больничных коридоров то словечко, которое то ли вполголоса, то ли шёпотом стали посылать ей вслед сидевшие в ожидании пыточного лечения мамаши:

– Вот смотри: она такая маленькая, а не плачет! А тебе уже 8 лет! И ты всё ещё боишься и плачешь! А эта вот девочка – смотри – герой!

И слово «герой» прижилось на этих просторах. Омерзительных и пугающих уже и на вид. Потому что в 1954 году в этой стране и в этом городе руки ещё не дошли привести больничное помещение в порядок, и по стенам расползались серые с чёрными подпалинами пятна сырости. А за окнами стояла мартовская серь и слякоть.

Или это был уже апрель? Ведь моя сестра родилась в конце апреля, а к маме в больницу, где она лежала на сохранении беременности, меня привели ещё до того – попрощаться – меня после месяца проколов и уколов увозили чужие люди куда-то на юг, в санаторий, чтоб я могла раз и навсегда от этой болезни избавиться.

Но слово «герой», которым меня в больнице кормили на каждом шагу, сделало своё дело. Оно просочилось в меня вместе с тем слабейшим (других по тогдашним временам и не было) лекарством, хилым антибиотиком, который в те времена спасал жизни детей такими безжалостными методами.

Синусит ушёл – растаял на какое-то время, отодвинулся. Но слово «герой»! И ведь это было всего-навсего слово! Но, когда, спускаясь по ступеням каменной лестницы в приморском санатории, я споткнулась, упала и разбила коленку в кровь, «до мяса», как бормотали столпившиеся вокруг меня испуганные ребятишки, так захотелось было закричать и заплакать, и выплакать всю боль и весь страх. Но слово «герой»!!! Видимо, оно уже так угнездилось во мне, что сквозь боль и страх у меня на лицо выплыла, сама собой, улыбка.

 

Дети вокруг стояли обескураженные, испуганная воспитательница заглядывала мне в лицо, помогла встать и доковылять до медпункта, а и слева и справа уже потихоньку возникало и, всё усиливаясь, звучало всё то же самое слово, что доносилось до меня в больничных коридорах:

– Герой!

И вот это шестилетнее худющее создание, которое по нынешним временам и девочкой-то назвать как-то несладко и нескладно, ничего в нём девчоночьего не было – оно поверило одному этому слову. Где-то изнутри навсегда закрылась дверь к той испуганной плаксе, которая ещё полгода назад верила, что злодейка-воспитательница в детском саду и на самом деле не отдаст её родной мамочке. Слово «герой» угнездилось где-то так глубоко, что не давало спуститься в низины того подлого и жалкого, что было же в её окружении и в те дни и в том санатории! А потом, когда это существо подросло и стало видно, что да, оно – женского пола со всеми вытекающими из этого прискорбного факта последствиями, то есть с нападениями со стороны существ противоположного пола, и на лестнице собственного дома, и на тёмной улице и прямо в школе, на перемене – плевок в лицо – то и на полсекунды не возникало замешательства. Чтоб поискать по сусекам, где там во мне «герой» сидит и моим поведением управляет. Ответ выскакивал тут как тут: кого сумкой по мордасям, кого за чуб – и на колени поставить, а кого и мягким голосом ввести в заблуждение – того, кто с бритвой в руках пообещал  разрезать всё моё «красивенькое личико».

Но при чём же тут страна? Могу засвидетельствовать, что никакая особь («страна») под столом не сидела в той просторной палате, где дети выстраивались в очередь на ежедневную пытку, и врач подносил им к лицу огромную иглу с острым концом. Под столом никто не сидел, никакая такая «страна», которая могла бы какие-нибудь «приказы» высказывать. Или пожелания мне в ухо шептать. Только на столе склянки какие-то с жидкостями, которые врач в свой шприц этой иглой набирал. И поглядывал на меня, уже издали различая в толпе плачущих и несчастных одно личико маленького человека, который поверил почему-то краткому слову «герой».

А почему догадаться о том, что всякое сопротивление жгучему лечению в этом случае было напрасно и что надо было не вырываться от врача во время этого «прокола» — почему же это оказалось такой редкостью, это откровение? Неужели все эти дети в очереди за проколами были такими дурашками, что не хотели видеть очевидного? Неужели для того, чтобы это заметить, были необходимы какие-то зашкаливающие умственные способности? Вот это так и останется для меня загадкой, и, видимо, навсегда.

 А почему я поверила одному этому слову – «герой»? Это слово сначала только упало в меня, как в благодатную почву, а потом угнездилось. Дало свои ростки. Потом плоды. А потом распахнуло свои крылья – и полетело.

 

 

ДВЕНАДЦАТАЯ ГЛАВА
«У НАС ГЕРОЕМ СТАНОВИТСЯ ЛЮБОЙ»

ОТ «ВСЁ» К «ВСЕ»: РАСКРЕПОЩЕНИЕ ГЕРОИЗМА И РАВЕНСТВО?

 

«MЫ ВСЁ ДОБУДЕМ, ПОЙМЁМ И ОТКРОЕМ». Что это – переоценка собственных сил, или попытка создать образ нового сверхчеловека? Кто это, интересно, способен и добыть и открыть и понять действительно «ВСЁ»?

Или же это – абсолютная уверенность в том, что у тебя (у «нас») сидит за спиной некая трансцендентная сила, от которой в любой момент можно получить действительно это «всё»?

Интересно, в каких ещё культурных традициях существует использование этого всеобъемлющего слова, и даже с нажимом провозглашение этого слова, как в известной речи Достоевского о том, что «Пушкин – это наше всё»?  Вот когда произносится это внятное слово наяву, вслух, то за ним уже полная пустота мерещится: так, словно бы опилки взметнулись – и нету. «Лес рубят – щепки летят», как говорилось в тридцатые годы.

А не от спрятавшейся ли за спиной у этих тогдашних «нас» страны идут эти сверхспособности? Ведь она упоминается, со своим приказом на устах, в этой же строфе сразу за словами о тех преградах, которые «мы» собираемся и явно в силах преодолеть: «Мы всё добудем, поймём и откроем, Холодный полюс и свод голубой, Когда страна быть прикажет героем, У нас героем становится любой».

Вот оно – то заветное слово, что объясняет вдруг и как бы ненароком и всю-то «нашу» историю! В самом конце этой сверхчеловеческой строфы стоит это скромное на вид словечко, такое незначительное как будто, но – самое значительное из всего, что до сих пор было сказано! Как тот самый краеугольный камень из Библии, который не понравился строителям, а оказался самым главным при построении дома. Ведь перед нами откровенное РАСКРЕПОЩЕНИЕ ГЕРОИЗМА И РАСПРОСТРАНЕНИЕ ЕГО НА ВСЕХ – И ДАЖЕ НА ЛЮБЫХ!!!

То есть? Что значит – любой?

Значит: даже на самую последнюю сошку, которую мама сначала безжалостно наголо обрила, и все ребята над ней смеялись, а потом на три месяца бросила в летнее тюремное заключение и даже на «родительские дни» не приезжала: ко всем приезжали, а ко мне – нет! И обозвала некрасивым подлым словом, когда я под конец этого заключения рассказала ей свой страшный сон[45]. А потом сама на долгие месяцы ушла в больницу, так что я осталась абсолютно безмамным ребёнком. Потому что мама замечтала сделать себе другого ребёнка, у которого уж точно не будет тех нехороших качеств, которые обнаружились у меня в первый же миг после рождения: оказалось, что из меня нельзя сделать желанного «Вовочку в голубом купальничке»! И такая вот никуда не годная по сути, да ещё и до того истощённая, что вызвала негодование санитарки с хищными жёлтыми глазами – да, такая совсем уж последняя и никем, после смерти дедушки и до возвращения бабушки, не любимая, одним этим словом – ЛЮБОЙ! – была вытащена – да что там вытащена – подкинута из грязи в князи!

Это слово, повторяемое каждый раз, когда родители по соседству пели эту песню, так впечаталось в память, так впиталось в подкорку, как обещание какое-то, что да – любой. И это значит… что и я – тоже. Какой бы жалкой, смешной (без волос) и на Вовочку желанного ничем не похожей я ни была, а героем – пожалуйста! Добро пожаловать!

И вот это – сплелось. Как только по коридору немытой больницы стало произноситься мне вслед это словцо – герой – такое небольшое на вид, но такое увесистое, оно впало – как рука в рукавичку, в строчку той песни, что в меня вдалбливали ещё и до моего рождения – про «любого».

Именно так: вынесение на первое место этого ВСЕГО ( Мы ВСЁ добудем, поймём и откроем») опосредованно предполагает или позволяет и установление некоего равенства между красивыми и изуродованными, любимыми, как несуществующий Вовочка, и нелюбимыми, которых только по ошибке не удалось во время «выгнать» (сделать аборт). То ВСЁ, что мы добудем, предполагает каким-то подспудным образом и размах – замах –  именно на ВСЕХ и даже на любого, то есть уж совсем ничем добрым, на что стоило бы обратить внимание, не отличающегося. Вот на такую изуродованнную и худую, как та самая щепка, никтошку.

СЛОВО «ЛЮБОЙ» ОЧЕНЬ ОБНАДЁЖИВАЛО!

С другой стороны в этом победном шествии Равенства для всех, даже и самых негодных на вид, скрывается уже заранее та самая подоплёка – тот рычаг, который не на добро срабатывает в наши дни. Когда своих негодных мужей любая будущая вдова может продать государству, притворившемуся великой богиней «Родиной». Да, за деньги. Негодяя или просто никуда не годного продала в «герои», ведь «героем становится любой» (и даже ничему не обученный!), и – глядь! – крыша над домом дырявым разблисталась – героизм да и только!

Если собрать воедино качества этой трансцендентной силы (будь то Радость, или Песня, или Страна) и рассмотреть, на что она (в то время и в том месте) была нацелена, то нельзя не упомянуть ещё одного очень важного и даже определяющего её качества, роднящего её с триединой формулой французской революции: Свобода, Равенство и Братство. То Равенство, о котором в первой редакции своей Оды к Радости помышлял Шиллер, произнося «Нищие станут братьями князьям», вводит внутрь представления о Братстве представление о Равенстве по имущественно-сословному признаку. (тут у Шиллера под «братством» нищих и князей по сути имеется в виду представление о той самой Дружбе, о тёплом чувстве, относящемся к ипостасям богини Фрайи, а не о бесстрастном «Равенстве», каким оно бывает только в объятиях смерти).

Сверхчеловеком, обладающим всеми способностями («всё добудем, поймём и откроем» — сплошные гении!) становится именно «любой». Правда, тут есть небольшая подножка или зацепка: не «все» поголовно, а любой  (который захочет? Посмеет? Осмелится?) Тут был нужен всё-таки и какой-то импульс и от самого «любого», хотя теоретически этот принцип распространялся на «всех».

 

 

ТРИНАДЦАТАЯ ГЛАВА
«
Любить грешно ль, кудрявая»: АНИМИЗМ В КВАДРАТЕ

 

На территории, где правит богиня Радость, слово Любовь никаким образом не может даже рядышком постоять со словом «грех» или «грешить».

Причём любить оказывается возможным и желанным не только человеков (Кудрявую в Песне о встречном, Жену в песне о молодых капитанах или Подругу с серебряным голосом в Марше трактористов), но и абсолютно бесчувственные предметы. Восходя на корабль, Андрей Николаевич Апсолон (автор стихов к песне о молодых капитанах) ощутил всем телом, что у этого корабля есть сердце, которое бьётся. И это до такой сердечности его довело, что он вспомнил о жене:

 

«Курс на берег невидИмый,
Бьётся сердце корабля,
Вспоминаю о любимой
У послушного руля…»

 

А Василий Дебедев-Кумач, автор слов Марша трактористов, обращался к мёртвым на первый взгляд железякам с таким же религиозным призывом возрадоваться, с которым мы уже встречались в главе «Аве, Мария»: «веселее гудите, родные…» — то есть сделанные из металла предметы каким-то образом в этой песне становятся кровными родственниками тех, кто их обслуживает, или эксплуатирует, использует в своих целях – или как ещё назвать эти неравные любовные отношения? Нет, это – не фетишизм!

Я решила назвать их анимизмом в квадрате. Потому что обычный анимизм, то есть одушевление природы, как правило прикасается своим вниманием либо к растениям либо к стихийным явлениям. В самых известных литературных (то есть авторских) сказках мы встречаемся с анимизмом такого рода. В той сказке, что Аксакову рассказала его няня, «Аленький цветочек», все деревья в лесу и все цветы на лугу сочувствуют попавшей в беду героине. А в сказке Пушкина про золотую рыбку не растения, а море – сама  водяная стихия – изменяет своё настроение, рассердившись на глупые слова старухи («Потемнело синее море (…)»).

Ну ладно растения! Мне самой в возрасте четырёх лет приходилось беседовать с небольшими с точки зрения взрослых зарослями травы во дворе детского сада, пока бездушная чёрная тень не напала на эту мою первую любовь и не сожрала её без остатка[46]. Но, простите меня, трактора? Вещи, сделанные из железяк? Ну ладно, пусть из стали, вроде как поблагородней, но как они могут ответить тебе на твои чувства? Как?

А вот почему-то отвечали! И любовь не оставалась невзаимной. Почему-то сохранились воспоминания о счастливых любовных союзах и между людьми, начавшихся в тридцатые годы и сохранявшихся до самой смерти в новом тысячелетии. В отличие от множества песен на тему «зачем-зачем на белом свете есть безответная любовь», которые возникли в послевоенные годы. Вот когда началось раздолье для соединения слова «любовь» с такими ужасными и несправедливыми словами, как тоска и печаль. Вспоминается даже, как в шутку переделали последнюю строчку в песне «Тропинка»: «Ой ты печаль моя безмерная, в ЦК пожалуюсь пойду!»

Но вернёмся в тридцатые годы. В самый конец этого десятилетия.

В 1940-м году в Марше энтузиастов на стихи д‘Актиля «пламя души» так красиво вставляется в «знамя страны», что просто загляденье:

«Пламя души своей, знамя страны своей Мы пронесём через миры и века!». Как двухступеньчатая ракета душа с пламенем вставлялась в представление о стране с её знаменем и вылетала преодолевать не только космическое пространство (миры), но и воспоминание о том, что всех, в конце концов, вроде бы поджидает что-то вроде конца жизни: через века? Как это – через века? Это такой космизм, что ли? До того пламенем души пересытились, что даже до бессмертия докатились?

Да, это уже совсем другое качество анимизма. Безрелигиозной, лишённой восторга трансцендетности эта страна никак не была, хотя и называла царящее в ней отношение к религии а-те-измом.

А зато какой весёлой была тогда жизнь среди полных бурлящей жизни и отзывчивости явлений и созданий окружающего мира! «И когда запоёт молодёжь Вся пшеница в полях подпевает, подпевает высокая рожь». Если и не подпевали те леса, по которым я в трёхлетнем возрасте гуляла с папой в Черниговской области, то откровенно соглашались со словами тех песен, что папа тогда пел! Особенно с тем, как это здорово, что «нам нет преград Ни в море ни на суше»! И вообще согласие царило во всём, никому и ничему не приходило в голову отказаться от привносимого (?) в него любящего и любовного подтекста (а ты пойди докажи, что там не было никакого душевного подсмысла до всякого привнесения его извне!). А насчёт тракторов, таких добрых, что словно бы родных, так это песня из кинофильма 1937 года[47]. И в ней в последний раз Радость выступает собственной персоной как существительное, а не только в глагольной форме (в песне о том, как «радуются дети»). В Марше трактористов вот она мелькает, да, в последний раз:

«Ой ты Радость моя молодая, молодая подруга моя!».

А уже через год творца первого стихотворения про вступившую на эту землю богиню Радости расстреляют. Причём как будто бы от имени этой самой страны, что в 1932 году, а и всего-то за 6 лет до расстрела, помаргивала, протирала свои очи и «вставала»,  где-то там, то ли у горизонта над рекой, то ли «в цехах», в то время как по улицам и площадям в полную силу вышагивала богиня Радости с песнями на устах.

Когда прыщавый и вонючий «гражданин чекист» объяснил Корнилову человеческим голосом, что к чему, и оставшаяся поэту жизнь легла ему на ладонь, как скрючившаяся улитка: и всего-то! Не лет, а дней и часов! Тогда он решил превратить это жалкое что-то в гусеницу, из которой под конец вылетает, раскинув крылья, и «поёт, не скончая»… Радость?

«Вот моё продолженье жизни – сочинённые мной стихи»[48].

Но что же дальше было с самой Радостью?

Как только мир окончательно сменился войной, от Радости мало что осталось. А Песня, которая до тех пор была инструментом в руках Радости, стала подыскивать себе другой «объект», который можно было бы обожествить. И нашла этот объект в лице ожидающей воина с фронта девушки или жены — тут божественность переадресовалась опять-таки женскому началу, но на этот раз абсолютно реальному. Например, в песне «Тёмная ночь»: «Ты меня ждёшь, и над детской кроваткой не спишь, и поэтому знаю, со мной Ничего не случится». Но особенно явно это переадресование всего груза божественной поддержки конкретному живому существу проявилось в стихотворении Константина Симонова «Жди меня» с заключительной строфой:

«Не понять неждавшим им, Что, среди огня Ожиданием своим Ты спасла меня».

По этому стихотворению была написана песня, создан фильм, в котором хорошая девушка Лиза ждала своего любимого с фронта и дождалась, а другая девушка (её звали Соней) не ждала, и среди зрительниц и зрителей полыхали горячие споры о том, существуют ли на самом деле такие «Лизы», или же весь мир полон одних только «Сонь». Стихи Симонова пользовались такой бешеной популярностью, что когда мой будущий отец рискнул послать сборник его стихов моей будущей матери,  по пути (на почте?) этот сборник украли.

Конечно, не всякая человеческая любовь смогла справиться с возведением в десятую степень и с превращением в трансцендентную спасительницу. И на фоне этого преувеличения абсолютной или, как тогда говорили, «великой» любви особенно мерзко выглядели конкретные человеки, которые, пользуясь преимуществами или особенностями военного положения, с удовольствием купались в лужах собственных душевных нечистот, как это описывается в некоторых письмах моей будущей матери на фронт 1943 и 1944 года[49].

 

 

ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ ГЛАВА:
ПУТАНИЦА НА ТРОНЕ

 

Kак только началась война, Страна и Радость поменялись местами, и только что ликовавшие студентки и студенты скинули свою Радость, как одежду с плеча. Вдруг Она сама, только что дававшая им и силу и Надежду, не то, что помрачнела, а вдруг испарилась – буквально – перешла в газообразное состояние.

Да, в Ленинграде, недалеко от площади Льва Толстого, у тех, учившихся вместе с моей будущей матерью на первом курсе медицинского института, возникло ощущение, что это на них напали и им самим дали в поддых, чтобы выбить оттуда, из их тела, из их души упоминание или само воспоминание о том, что только-только – вот прямо тут, за углом, в коридоре перед аудиторией –  была какая-то радость…

 

О Радости – забыли. На этот миг, когда они стояли с разинутыми ртами, восприняв – услышав и пытаясь проглотить сообщение кондуктора автобуса о нападении гитлера– в них уже прокрадывалось, в то самое место, откуда только что выпрыгивала Радость и заставляла взрослую девицу в платье (! Тогда девушки на экзамены в брюках не ходили!) выходить из аудитории на четвереньках, — в них закрадывалось ощущение, что да – выстрел и удар – слева – в поддых – что напали на что-то такое, на край чего-то, что было в подводном, в бессознательном, в том самом коллективном… Да, что удар произведён по мне самой. По этому существу, у которого очень много кого есть, из моих друзей и сотоварищей, из знакомых и незнакомых,  но в то же время это оно – это поле коллективного бессознательного – это я сама и есть в каком-то другом обличье. И что оно всколыхнулось от этого удара, и этот удар дошёл таким вот образом и до меня самой.

 

Так возникло – впервые – вполне наглядное представление о той, которая до того момента прикрывалась как будто бы ни к чему не обязывающим именем «страна» и распоряжалась потихоньку, не обращая на себя особого внимания.

Она ли это была, которая послала в дом, где проживала семья моей  матери, офицеров НКВД выгнать их всех, всю их семью, буквально, в чужой для них город и лишить всего привычного и родного, к чему приросли душой? Она ли не отвечала на письма, которые они писали «всенародному старосте» Калинину с просьбой разобраться в этой «ошибке»? Чем она вообще занималась, эта «страна», на досуге, пока не прогремели первые залпы нападающего захватчика?

 

Если страна и обладала каким-то трансцендентным могуществом, то уж все-могуществом оно явно не было. Несмотря на все свои признаки славы, на красные звёзды и знамёна. Всемогуществом поманивал и помахивал другой, свергнутый, и не так давно, изгнанный бог, сотрудник паразитов, угнетавших когда-то народ. И к нему-то и потянулись чьи-то руки через пару лет беспощадной войны. А пока лишённая ореола всемогущества страна – это непонятное то ли существо то ли вещество – оно взбиралось на тот самый трон, с которого до сих пор улыбалась в торжественном уборе Радость. Взбиралась, по пути скидывая с себя это наименование – страна – и примеряя на себя новое имя – Родина. Да к тому же ещё и – мать (перемать!).

 

 

ПЯТНАДЦАТАЯ ГЛАВА
СТРАНА ИЛИ РОДИНА?

 

Эта Родина, которая, очевидно, когда-то их всех рожала, вступила теперь в какие-то не совсем определённые отношения с представлением о земле, хотя она только что, а и всего-то пару часов назад, якшалась с такими претендентками на трон, как Радость и Песня.

Страна тоже разок проговорилась про себя, что она «как мать»: «Страна как мать ведёт и любит нас» — это в песне про девушек-красавиц, которым вскоре предстояло завоевать другую грань трансцендентности.

Земля ведь тоже рожает, правда, не людей, а яблоки и груши, и ту рожь и пшеницу, о которой в песне про трактористов. Вот как с этим разобраться, с этим предствлением  о Матери- сырой- земле, рожающей беспрерывно, но не человечество, и с Родиной, родившей – меня? Да нет же! Меня моя мама родила, а вот это представление о Родине, видимо, конкурировать вздумало с этой вполне земной и конкретной госпожой, которая однажды решилась выпустить меня – из себя – на свет – ну чем тут можно посодействовать в попытке развернуть и разобрать этот спутанный ребус? Родина и Земля – это вроде как бы одно и то же, и землю надо защищать тем самым – чтобы лечь в неё?

Вот этой путанице, не разобравшейся в своём прошлом, мы и обязаны всему тому столкновению неправд и подлогов, что творятся с недавних пор на этой земле: столкновению религиозных или мифологических систем.

 

 

ШЕСТНАДЦАТАЯ ГЛАВА
РОДИНА ИЛИ МАТЬ-СЫРА-ЗЕМЛЯ И ОБРЯД КУВАДЫ

 

22-е июня 1941 года.

Страна ещё не знает про себя, что она стала какой бы то ни было божественной искрой или, если перевести на другой язык, что приобрела повышенную трансцендентность. Она просто тупо лезет на трон всеобщего резко подскочившего внимания и обнаруживает,  что ей никого с этого трона сбрасывать не придётся, потому что от Радости не осталось и следа.

 

И рано или поздно замечает, что помещаться на этом троне как-то не вполне удобно: что-то словно бы так и подталкивает в спину: да это – наевшаяся и обожравшаяся до упаду бабуля, казалось бы, давно из всех народных воспоминаний смытая, но когда-то – сколько-то тысяч лет назад – помещавшаяся на этой самой стороне. И звать её – Мать-сыра-земля. Сыра – потому что только из сырой рождаются растения, для пропитания необходимые, и та пшеница, что подпевала в полях трактористам, и в том числе и высокая рожь, и яблоки и груши – всё от неё, от этой матери растений:

 

Рисунок Леона Маринова «Та, что выносит жизнь из-под земли» (2010).

 

Но в некоторые времена людям на этой земле почему-то показалось… или они решили пристегнуть к представлению о божественной силе рождающей земли представление о том, что она и их всех, человеков, родила. И это была та богиня, о которой Хайде Гёттнер Абендрот написала, что в древние времена у богини земли было всего две ипостаси, а именно, Любовь и Смерть, и их символическими цветами был красный цвет (любовь) и чёрный (смерть). И только на более позднем этапе к этим двум ипостасям прибавилась и третья – та, что в древней Греции звалась Артемидой – летучая юная дева, с лабрисом в руках, которым она вызывала громы и молнии до некоего рокового момента, до тех пор, когда родной брат принудил её к половому сожительству, чтобы присвоить себе эти инструменты небесной власти[50].

Могла бы столкнуться Страна и с Параскевой, тем более, что Параскева, она же Фрейя, и есть – Пятница, одна из прародительниц Радости. Но поскольку другое дитя Пятницы, Мир (как отсутствие войны), был разрушен да ещё и таким зверским образом, и от других её детей, от Свободы и Радости, не осталось и следа.

И наступило царствие других стихий. Потому и разжирела до неузнаваемости престарелая Мать-сыра-Земля, что в первый же день обожралась убитыми и ещё непохороненными. Но кто вместительней и раздутей, тому и больше власти достаётся в руки («А коль придётся в землю лечь, так это ж только раз»! – пели воины, которых поначалу ещё солдатами не называли. «Солдат» — это было плохое слово, доставшееся с безрадостных времён, как и слово «офицеры», которое, к ужасу моей тёти Лилечки, в 1943 году было введено в оборот вместе с ненавистными погонами царской армии).

И на троне произошла некоторая путаница. Поскольку ни Родина-Мать, ни Мать-сыра-земля сами постоять за себя не умели, и это уже исконно, до нападения было ясно, что придётся кого-то из них защищать, то ли страну, то ли Родину, но в целом – не оттуда, не «свыше» ждать помощи, а «сверху» в лучшем случае награды после вхождения в переполненные уже трупами поля смерти.

Вот этот импульс – «защищать» — накрепко пришитый к слову родина. Хотя эта родина – существо явно женского пола и в самОм имени которого уже с самого начала была запечатлена весть о том, что она кого-то рожала (а траву или пшеницу или нас с тобой – вот тут путались, как в пелёнках или в травах по пояс, но здорово запутались, и, кажется, что навсегда).

А почему же солдаты орали, поднимаясь в атаку, то есть на смерть, «За родину, за сталина!»? Приподнимаясь из окопов и взяв в свои собственные уста, ещё не убитые, это подставное имя, эту подпольную кличку существа, абсолютно не способного никого родить? И почему укрепилась эта традиция приписывать родильные функции руководителям «партии и правительства», как в каком-то древнем племени, в обряде кувады?

Для тех, кто в первый раз слышит это слово, объясню: для того, чтобы скрыть тот как будто бы очевидный факт, что детей производят на свет только женщины, был придуман обряд под названием «кувада».

В глинобитных хижинах, в которых в древние времена проживали некоторые племена, возможно было спрятать рожавшую женщину, роженицу, и залепить ей рот чем попало в тогдашних условиях – запретить ей кричать. И начать кричать самому, мужчине, главе семейства, и кататься от притворной боли родовых схваток по крыше, покрытой пальмовыми листьями, и выкрикивать наружу, что смотрите, вот это я, мужчина,  рожаю – а потом выносить уже готового ребёночка напоказ всем соседям: вот смотрите, сколько я мучился, рожая, вот это голосистое сокровище! Вот как я постарался, и – любуйтесь – вот вам и результат!

И обалдевшие соседи верили. Но почему же и в наши времена, когда понастроено столько родильных домов, куда в качестве пациентов мужчин не допускают – откуда эта ВЕРА в то, что правитель – мужик – может быть реальным и земным воплощением Родины?

Если в Германии на войну посылал откровенно агрессивный «отец-государство», Vater-Stadt, причём мужского рода, то в России раз за разом, прикрываясь словом «родина», родительница, словно бы под обаянием обряда кувады плешивые представители не рожающей половины человечества, неспособной никого родить, посылают на смерть сыновей и дочерей, рождённых кем-то, да, когда-то рождённых, но не теми, кто вот сейчас посылает на смерть, прикрываясь нескрываемо женоподобным словом «Родина»?

Предполагающим – суггестирующим, наводящим на мысль, внушающим, что его, это рождающее существо, надо защищать, кровь из носу, «а коль придётся в землю лечь, так это ж – только раз»! И всего-то!

Где-то возникли – да, конечно, в те самые времена, когда Радость исчезла сама, а на её место страна взобралась на трон и прикрылась словом Родина – вот тогда возникли эти крепкие нити, невидимые снаружи, но осязаемые изнутри, которые напрягаются и трепещут от одного только слова «Родина». Высказанного может быть неосторожно и в пьяном угаре. А может быть и в трезвом уме и с полным расчётом на непобедимое и угрожающее воздействие одного этого слова: Родина-мать в опасности!

И вспоминаются плакаты времён начала той самой войны, которая одним махом смахнула – да и всего-то 82 года назад – с трона всенародного внимания и поклонения сияющую всеми цветами радуги непробиваемую Радость – божественную искру – ту, что соединяла и связывала всё то, что мечом разрубила злодейка Мода. И под гнётом этой моды – ну как не порешить и самому прикрыть своё личико, и не только лишь постаревшее, но и отразившее все преступления и пороки опозорившегося старца, плакатиком – масочкой – ну хотя бы даже всего-навсего словом, отражающим все родильные рефлексы человечества, да, конечно и явно когда-то и кем-то рождённого, но уж конечно не этим подколодным уродом, напялившим на себя больничную рубашку рожениц!

 

 

СЕМНАДЦАТАЯ ГЛАВА
О ТРОИЦЕ

 

Поскольку Радость, Песня и Страна в песнях 30-х годов прошлого века выступают в некоей связке, а Радость показала себя как существо сакрального плана («божья искра»), возник соблазн соотнести всех троих с тремя ипостасями древней богини, которая, по словам Хайде Гёттнер Абендрот, была единой в трёх лицах: Х.Г.А. называет её первой (святой) троицей и пишет о том, что по аналогии с этой троицей (Артемида-Афродита-Афина) была выстроена и теОлогическая модель второй троицы (Бог Отец, Бог сын и Бог – Святой Дух: не единственное заимствование из той прежней религиозной системы в христианстве).

Каким образом достигалось это единство трёх ипостасей богини, я продемонстрировала в своей диссертации «Наследие Бабы-Яги» на примере богини  русских народных сказок. Которая была , если использовать терминологию Вл.Проппа, испытательницей, дарительницей и похитительницей, то есть исполняла такие несовместимые функции, и тем не менее являлась одним и тем же действующим лицом. Этому единству несовместимых качеств содействовали сочетания рецессивных и доминантных признаков и их перегруппировки.[51]

Но связать этих троих действующих лиц из песен того времени, то есть Страну, Песню и Радость, в одну триаду не удалось. Не по-братски они себя повели и не по-сестрински, эти трое: то Песня вытолкнет Радость и Страну в закоулки песенного пространства, то Песня вкупе со Страной выкинут Радость вообще за борт, оставив одно только радостное настроение в подтексте, как то, что подразумевается само собой. А то песенный текст вообще возвращается к наименованию страны «республикой» притом во множественном числе и превратив её из действующего лица, субъекта, в объект: «И врагу никогда не гулять по республикам нашим». Иногда возникает подозрение, что Страна норовит подхватить Радость под уздцы, а под конец в 1940 году в Марше энтузиастов поэт д‘Актиль и вообще превращает Саму Радость в объект. Хотя даже и не Радость: возводя радостное ощущение в степень абсолюта, в счастье,  д‘Актиль лишает её при этом статуса действующего лица: «Счастье берём по праву» (от «берём по праву» мурашки по коже!).

И тем не менее как раз в этом песенном тексте мне удалось найти искомую триаду. Только не ту, что я искала до сих пор. Соперничество между Страной, которая, возможно, при своём пробуждении выслала на улицу Радость, и Песней, которая была, возможно, инструментом Радости или её потомком, разрешить мирным путём не удаётся. Потому что божественным ореолом окружена только Радость, про которую всё нам хорошо объяснил Шиллер, кто она такая. А кто такая страна, всё ещё остаётся за пеленой какого-то сомнения. Пока эту пелену не разрушает д‘Актиль, давая – впервые за весь этот период – определение этой страны.

И он предлагает (на радость нам) свою, самодельную троицу для определения страны, и это не прилагательные, а это – другой способ охарактеризовать какое-либо явление или существо:

 

«Здравствуй, страна героев,
Страна мечтателей, страна учёных».

 

Попробуем каждую из этих характеристик ухватить и рассмотреть:

Куда делись «герои»? Сама понятие героизма смято и перекорёжено. Разве это героизм – идти насильничать и убивать, чтоб самому быть убитым? Враньё закралось в само это понятие. Мечтатели задохнулись, ведь не о чем теперь мечтать: неподходящая атмосфера, в ней мечтам негде развиваться. Остались одни учёные, и им надо поторопиться в поисках противоядия, чтоб не опрокинулось в чёрную смрадную помойку всё то, что было ведь когда-то домом для божественной искры Радости.

Вся надежда теперь на учёных! Но не на тех, оподлившихся и скукоженных, а на тех, кто соединили в себе самих, как в едином существе, все три высказанные д‘Актилем в этой песне ипостаси: через приближение к истине они способны и помечтать. И всё это вместе, поиск истины=причины того, что происходит, и есть единственный не обречённый на гибель в этих условиях героизм. Учёные и есть мечтатели и есть герои, и мечтательницы и героини – единые во всех своих трёх ипостасях.

То есть то устройство сакральных личностей, которое существовало в древней теАлогической системе, перекочевало в человеческие существа. И им приходится становиться не одноликими. Приходится не удовлетвориться участью всего лишь учёных, с мозгами, но «вместо сердца – пламенный мотор» (как пелось в другой песне того же периода). Или безмозглых мечтателей. Или и учёных и мечтателей, но лишённых качеств, необходимых для рвущихся в борьбу «героев». Учёным приходится выполнять эту странную для них роль, потому что не зря в древние времена наши предки догадались, что троица – это самая стабильная геометрическая, а значит, и теАлогическая форма существования: «как на небе, так и на земле».

И если присмотреться к той древней святой троице (первой, по мнению Х.Г.Абендрот), то героизм соотносится с проносящейся в полёте Артемидой, мечтательность сродни Афродите, а учёные неразрывно связаны с богиней мудрости, если они – честные учёные, а не грибы-поганки. И все трое – при деле, и всем трём участкам жизни пора срочно объединиться и вселиться в одного человека – единого в трёх своих устремлениях.

Тогда и вернётся Радость, если всем троим в тройственном союзе удастся объединиться. Чтобы лихой вояка не лез в битву там, где нет никаких шансов на успех, чтобы мечтатель не сидел сложа руки, а учёный не хвастался своим переохлаждённым сердцем, превращённым в «пламенный мотор».

Все три качества неплохо бы соединить в одной личности, в одном обществе, из таких самообъединённых тройственных личностей состоящем. Вот это путь внутреннего развития: учёным раскрывать в себе и героев и мечтателей, а мечтателям поучиться наукам и потренировать свою непобедимость. А рвущимся в бой потренировать свои способности на путях мечты и науки.

И всем приобрести те три пары рук, о которых как о внутренней тайне, хранимой только внутри дома богини и которую выносить наружу – ни за что, говорится в в сказке «Василиса Прекраная». Всю работу по дому совершали за богиню и вместо неё эти три пары рук – эта троица.

А ведь мы разучились мечтать! Не до мечтваний уж теперь. И на героический подвиг не тянет. Но без этого – без того, чтобы растворить в себе все три окна на все стороны света – не обойтись. Одноплановые личности – уже всё, уже кончилось их время. Как лягушки, способные только плавать или прыгать по твёрдой земле, но неспособные взлететь – настало время, требующее с ножом к горлу уток и лебедей – водоплавающих птиц, способных и ходить по земле тоже. Лягушками не обойдёшься, а крокодилами и тем более. Нужны все три ипостаси , все три качества.

 

 

ВОСЕМНАДЦАТАЯ ГЛАВА
ВЕСЁЛЫЙ ВЕТЕР

 

Tак что же всё-таки это было – то, что и мерцало, и звенело, и «жить и любить» помогало в тридцатые годы прошлого столетия НЕСМОТРЯ НИ НА ЧТО?

В песне к фильму, который вышел на экраны в 1936 году («Дети капитана Гранта»), этот воздух +полёт назвали словом ВЕТЕР.

Да, пока что это – ветер, и пусть будет ветер как вместилище того, что входит – влетает: и оказывается вдруг, это полностью невидимое, всё-таки – вот тут, перед нами. Конечно, оно само (или Она Сама) такой внешностью, которую можно было бы осязать взглядом, не обладает, но как глаза у тех, кто с ней повстречался, загорелись! И Лебедев-Кумач даже более подробно, чем Корнилов, отобразил то отражение, что входящая особа отбрасывает на окружающих: этот «Ветер» поёт «Песню» для того, «Чтоб сердце загорелось, чтоб каждому хотелось догнать и перегнать отцов» и «Чтоб трубы заиграли, чтоб губы подпевали, чтоб ноги веселей пошли».

Да, влияние Входящей («Бегущей по волнам, как у Грина) Лебедев-Кумач в этой знаковой песне 1936 года отразил подробнее, чем Корнилов. В этой песне, которая оказалась для поколения тогдашних подростков не только такой знаковой, как для поколения шестидесятых изречения Мао-Дзедуна, но и камнем преткновения (когда в реальной жизни слова «кто хочет, тот добьётся» оказались, мягко говоря, преувеличением).

И даже «птичьи разговоры» расслышал этот поэт – а ведь как раз изучению этих «разговоров» мой дедушка Боря посвятил свою жизнь! Ради них он рисковал сорваться со скалы на том дальнем Севере, куда рвалась его четырнадцатилетняя дочь, мечтавшая стать одним из «молодых капитанов». Тех самых, стихи о которых прилетели к Апсолону.

Итак, этот «ветер» захотел, чтобы его кто-то разглядел, не отвлекаясь на другие, будничные дела. Этот Кайрос[52] замер на один только миг, чтоб кто-то успел ухватить его за чуб и взглянуть ему в глаза.

Полные слёз. Потому что он не хотел убегать, но кто-то обжигал ему пятки. Из-под камней дороги палили пятки крики и выстрелы, и пришлось стремглав – и в воздух над городом впрыгнуть, а потом уже и вообще не оглянуться было – никак.

А теперь вот схватить его за воротник – раз сзади волос не прибавилось. Схватить – за ту верёвочку, что на дверях бабушкиного домика, где внутри уже обожравшийся нашими бабушками и дедушками некто возлежит на той самой бабушкиной кроватке…

А точнее на том диванчике, где моя бабушка Лия, та, которая в Москве работала с Крупской и с Коллонтай, а в Ленинграде превращала царский Аничков дворец в дворец творчества для детей, разок сквозь поток слёз промолвила мне, на ушко, откровение про чёрную змею.

 

 

ДЕВЯТНАДЦАТАЯ ГЛАВА
ПРО ЧЁРНУЮ ЗМЕЮ

 

Mежду мной и бабушкой нет никакой даже самой малой зазоринки или щёлочки недовольства или неродства – она приняла меня целиком. Претензий ко мне как я есть сейчас у бабушки вообще нет – ко мне, девятилетней. Претензии только ко мне в будущем, когда я могла бы … И она взяла с меня обещание никогда не разбрасывать мои стихи (эти бумажки с кое-как записанными строчками, что валялись где попало, и она велела мне купить большую толстую тетрадь, чтоб все их записывать!).

Вот и всё. Больше никаких преград между нами. И вот когда она лежала со мной на диванчике в этой комнатке-крохотуле, 9 квадратных метров величиной, и её слёзы текли по моим щекам, она и промолвила мне на ушко, что бедный Ленин…

Ленин, если судить по её рассказам, был и вообще очень бедным. Он ведь так плакал, когда хоронили Арманд!  И никак не мог удержаться. Ленина было нестерпимо жалко. Особенно потому, что он пригрел на груди…

Вот это  — «пригрел на груди» — меня, конечно, потрясло, потому что бабушка в тот момент меня, девятилетнюю, тощенькую, обнимала и говорила, кого именно Ленин «пригрел». Чёрную змею! Липкую и противную! Я прямо так и увидела её, словно она у меня по груди проскользнула…заслоняя тепло от бабушкиного объятия…эта чёрная змея. Сталин.

Я вообще-то конечно знала к тому времени, кто такой сталин. Его портреты только недавно стали исчезать со стен домов. На углу Лермонтовского, помню, висел один огромный, в два этажа, а в сберкассе, на левой стороне, если идти по Садовой от Покровской площади к центру города, на стене внутри  висела и вообще целая картина, и сталин целиком, и даже в сапогах, ярко начищенных и да, чёрных, на жирно жёлтом поле. И от этой картины меня, когда я её впервые увидела, так сильно стошнило, так что я едва успела пробраться к выходу, чтоб не запачкать взрослых, ожидавших внутри своей очереди к окошку кассы.

Так что я знала, конечно, что сталин выглядел как человек, а почему меня от одного его вида так сильно тошнило, я не знала. Но вот бабушка показала мне правду, что на самом деле он был чёрной змеёй, от которой не могло не сводить все внутренности . И как Ленин, бедняга, пригрел на груди эту отвратность, так бабушка, наоборот, крепко-крепко прижимала к себе эту свою подружку, родившуюся словно бы из неё, как почка из стебля, и не было между нами никакой чёрной змеи, и со стен изображения её тоже сняли, и стало как будто бы легче дышать.

А как это исчезновение портретов сталина со стен домов было связано с возвращением бабушки – с тем, что у меня вдруг появилась такая могучая защитница, и откуда она вернулась, и почему ей пришлось уезжать, скрываться в тот самый день 10-го ноября 1949-го года, когда я её увидела впервые?

Тот ветер, что гнул тогда деревья в том, померещившемся мне, двухлетке, лесу, оказался в результате той чёрной змеёй, о которой рассказала мне моя бабушка после возвращения. Откуда-то. Не указывая двумя пальцами.

Что же это было такое? Заколдованное будто бы навсегда. И о каком-таком царстве свободы пела моя бабушка вместе с друзьями, которые приходили к ней порой по вечерам:

«В царство свободы дорогу Грудью проложим себе» — как будто бы не проложили ещё? Разве же мы не в этом царстве свободы живём? И если бабушка вместе со своим давно погибшим мужем, моим дедушкой Володей, были когда-то подпольщиками, может быть и нам пора убираться под пол, чтобы схватить всё то разбитое, испоганенное, что они не успели достроить? Может быть и нам пора превращаться в подпольщиков?

 

 

ДВАДЦАТАЯ ГЛАВА
МАРШ ЭНТУЗИАСТОВ

 

Hо последнее слово про Радость произнеслось к сороковому, когда это мировосприятие (радостное?) устаканилось до такой степени, что для него даже подобрали подходящее слово – «энтузиазм», а для песни 1932-го года не было никакого другого названия, кроме слова радость. И вот как оболгали или опоганили или, наоборот, возвели в степень это ощущение другого воздуха и полёта в «Марше энтузиастов»?

 

С ОДНОЙ СТОРОНЫ: ОБОЖЕСТВЛЕНИЕ НАРОДА

Eсли посмотреть с полным вниманием на этот самый откровенный гимн, то в нём за пределы земного в сферу божественного выдвигается не только то, что обожествляется в других, предшествовавших песнях этого периода (в тех песнях это попеременно то Радость, то Песня, а то – Страна), а тут за пределы земного выдвигается вся общность,  все те, кого в этой песне называют словом мы, и вот в этом суть тайны: «осуществлённая мечта» – это обожествлённый народ.

Глянем вплотную на слова этой песни: если „нет преград“, то это и есть пик свободы, её самая высокая точка. И если оглянуться с этого пика назад, на песни начала и середины тридцатых, то те песни покажутся как бы подступами к этому гимну, например, про молодых капитанов и про девушек-красавиц, везде это мы, и обратим на него внимание, как поначалу свой поклон приносит нам земля (девушкам из «Марша женских бригад»), и нам не страшен океан (из песни о молодых капитанах), и вдруг происходит этот прыжок, этот полный отрыв от земли: мы перечёркиваем и земное притяжение и время и прыгаем во вселенную, мы уже не боремся с богом, который там якобы, по непроверенным данным, проживает, а мы перечёркиваем всё, что могло бы оказаться чем-то вроде преграды, мы сильнее, мы выше, мы сами превращаемся в это сияющее божественное, нет не сталин, к чёрту какого-то там малюсенького, крошечного, неразличимого с этой высоты вожака стада, потому что стадо стало уже не стадом, а стаей  и вознеслось в высоту. Речь о преображении всего народа, всех тех, кто обозначен словом мы,  потому что все, кто не мы, они уже внутри, в животе волны переламываются и перерабатываются, и теперь орудием, этим средством преображения становится уже не красное знамя труда (как в песнях предшествовавшего периода – «По всем океанам и странам развеем Мы красное знамя труда» — 1929 год), а сам по себе труд: «К станку ли ты склоняешься, в скалу ли ты врубаешься», «на море и на суше». Обожествляется сама по себе деятельность, потому что она рассматривается как работа по перелому преград, как божественное дело, на самом деле выводящее за границы земного существования. Пока свой поклон приносит нам земля, мы ещё не сломали преграды, мы ещё не оторвались от земли, хотя уже и возвысились над нею, но не настолько, чтобы нам этот поклон оказался незаметен или не нужен.

Итак, мы – а кто мы, в точности не говорится – но мы вылетели в эту трубу, в межпланетное пространство, и когда потом на самом деле это случилось, не появилось вдохновенных песен, а появились серенькие с необязательной мелодией. Помнит ли кто-нибудь песни той поры, когда на самом деле человек переступил грань космоса? Я вспоминаю «Осталось нам до старта 14 минут» и «И на Марсе будут яблони цвести». Тут реальный переход, реальное переступание порога в космос не приносит никакого особого вдохновения в жизнь народа, в его осознание самого себя как влетающего в нечто невообразимое и побеждающего всё. На этом стоит заострить внимание: недостаточно поклонения стране (как в подготовивших этот гимн песнях)! В «Марше энтузиастов» народ сам захотел превратиться в божественное нечто, в силу, в сполох, в ракету, уносящуюся через миры и века – пламя и знамя совпали, общественное и личное оказались идентичными и поэтому оказалось возможным это преображение с золотыми всполохами по бокам, по краю крыльев.

Итак, песня – как лакмусовая бумажка, как счастьемер: счастье нарастает крещендо. Надо установить параметры этого счастья: в нём нет ни слова про свободу. В пропагандистской песне «Широка страна моя родная» — там есть слова про свободу, потому что она лицемерная и знает собака, чьё мясо съела, поэтому и поётся в ней «я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек». Тут уже и само сравнение с другими странами отзывается лицемерием. А в гимне «Марш энтузиастав» не речь о  свободе, а её переживание наяву, это не та свобода, с которой я столкнулась на западе – способность выбирать между двумя сортами пива или шоколада. В «Марше энтузиастов» свобода – это поднимающий ветер, это переживание и осуществление в реальности этого идеала, поэтому и не в будущем, как в песне 1929-го года, развеем красное знамя, а в этом Марше звёзды наши алые сияют уже сейчас над всеми странами, над океанами осуществлённою мечтой. Опять тут используется цитата[53], на этот раз – из той песни 1929 года о том, что развеем «по всем океанам и странам», и брал ли автор слов этой песни (д‘Актиль) эти цитаты, набирал ли их в лукошко, и почему именно океан («Ты не страшен океан» — цитата из «Лейся, песня на просторе») – это океанское (или океаническое?) чувство общности, счастья быть каплей в океане рядом с другими каплями, и тогда и только тогда становится понятным, как мы можем преодолеть и века, и миры, то есть космическое и временное пространство – это возможно в массе, если для меня мой внук и его правнуки  — это всё ещё в некоем смысле «я», связь со мной не потеряна, если я чувствую своих потомков как своих соседей в единстве с собой, тогда мы перехлестнём и века и миры, и мне в этот момент перехлёста хорошо – не то слово – а превосходно, дух захватывает от этого напряжения и взлёта, и нестрашно, что результат увидит кто-то другой из этой массы «мы», в нём всё равно будет искра от пламени моей души, я не пропаду в этом океане «мы», а осуществлюсь, перехлестну мои личные ограниченности во времени (больше одного века не проживёшь) и в пространстве – всё это не утопия, не невозможность и не нелогичность, в этом есть своя точная логика, и с нею надо разобраться по-серьёзному, а не просто откидывать в сторону.

 Человеко-волна, человеко-океан открывает перед отдельной личностью новые «небывалые» перспективы: отказаться от своей ограниченности и действительно взлететь и пронзить самим собой все преграды, ценой чего – не отказа ли от пламени своей души? Нет, наоборот, это пламя так удачно вкладывается в знамя страны, так невероятно точно рифмуется, причём началом строки, как в древних языках, что это уже само по себе звучит как искомое доказательство «осуществления мечты» — отказываться не приходится ни от чего. В этом гимне.

 

НО С ДРУГОЙ СТОРОНЫ:
ПРЕВРАЩЕНИЕ РАДОСТИ В ОБЪЕКТ

Mожно ли его назвать именно чувством, чем-то вроде эмоции, то, что появляется в  Марше энтузиастов? Я говорю о счастье, которое «мы» в этой песне «берём по праву». То есть: это счастье –  уже не действующее лицо и не является субъектом, в отличие от Радости из «Песни о встречном», которая в песне 1932 года сама пела и шла под ручку со своим инструментом – Песней – как с любимой подружкой.

Теперь «счастье» — это объект, который «мы берём», причём слова о том, что «берём по праву» звучат как подколодный намёк на голодомор, когда комсомольцы отнимали хлеб у крестьян по какому-то спущенному сверху «праву». Радостью уже и не пахнет, она превратилась из субъекта, из действуюющего лица в перевёрнутый объект:

 

«Счастье берём по праву
 И жарко любим и поём, как дети».

 

То самое и произошло, о чём предупреждал Шиллер, выдвигая понятие о Моде как о злейшей противнице Радости:

Как только Радость «вошла в моду», она оказалась в клетке у своей врагини, и теперь её уже не только можно, но и нужно что-то слегка на неё похожее «брать» и доказывать, что вот смотрите, да, я счастливлюсь, а не только радуюсь, причём доказывать этим вот детским поведением.

Причём самой по себе Песни, которая главенствовала на втором месте в этой троице Радость-Песня-Страна, в этом знаменитом произведении, в Марше энтузиастов, который существовал НАПЕВУ, уже нет. Теперь всё начинается со Страны: «Здравствуй, страна героев, страна мечтателей, страна учёных» и с её символов, со звёзд и со знамён:

 

«И звёзды наши алые
Сияют, небывалые,
Над всеми странами, над океанами,
Осуществлённою мечтой»

 

— намёк на «По всем океанам и странам развеем мы красное знамя труда» из песни 1929 года – океаническое чувство, и не только!

И кто это такие – эти «мы», которым «нет преград»? В душе у них пламя, в руках у них – знамя. Какие-то словно на плакате нарисованные личности, уже гораздо менее живые и пластичные, чем рабочие в той бригаде из Песни о встречном, которые встретят «нас» улыбкой. Теперь эти «мы» скорее символы, чем фигуры – и всё-таки я должна повторить, что эту песню в 50-е годы и позже ПЕЛИ и в моей семье, и мой отец, когда гулял со мной в украинском лесу неподалёку от реки Десны, пел эту песню, а мне, трёхлетней в ту пору, очень нравились её слова о том, что «Нам нет преград Ни в море, ни на суше». Помню, что сама земля у меня перед глазами тогда расступилась, дав мне возможность разглядеть золотистые корни огромной ели: как они сияли там, внутри земли – преград действительно не оказалось.

 

Картина «Видение Свет в лесу», авторство А.Н.М.

 

В возрасте трёх лет такие чудеса случаются и наяву, недаром же это повторение «как дети» (сравним в песне 1934 года: «Мы можем петь и смеяться, как дети»).

 

 

ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ ГЛАВА:
«СЧАСТЬЕ БЕРЁМ ПО ПРАВУ»

 

Tо счастье, которое «мы» в Марше Энтузиастов берём по праву – что это за счастье такое? Уж не та ли самая Радость, что восемь лет тому назад, в 1932 году, вышагивала за Нарвскою заставою, и её пение было никак не унять?

Посидев в клетке Моды и потеряв своего первого певца, осиротевшая, она потеряла и свой пол, и превратилась в бесполое нечто, во что-то, до такой степени лишившееся самостоятельности, что его оказалось возможным «взять» – а не изнасилование ли тут описывается? И коллективное притом? Уж не кричала ли Она, наша Радость, и не отбивалась ли, но никто не хотел узнать её криков и придти к ней на помощь?

И больше о ней – ни слова. Заморозили? Да так заморозили, что остались только её следы на снегу наших несчастий, только отпечатки её крыл на стекле наших бокалов с недопитыми радостями бытия – и больше ничего. Пока не появился воскрешающий прошлое интернет со старыми песнями и фильмами и с криками отчаяния от тех, кто сумел вполне, «без околка», увидеть и осознать, какую РАДОСТЬ от нас ото всех отняли.

А от Неё Самой – ни слова?

Как всякое существо трансцендентной породы, она может говорить, но не всегда и не со всеми.

ВОПРОС:- Для меня было бы желанно и логично, если бы радость появилась с октября 17-го по июнь 18-го, например, или в каких то местах чуть дольше, то есть во время, когда рабочие и крестьяне реально занялись самоуправлением, и в стране по идее должен был быть энтузиазм, но нет, от этого времени ощущение какого неуютного беспорядка, свободы, которую невозможно использовать, потому что лошадь сдохла и нет дров, хотя это было ближе всего к коммунизму за всю историю СССР.

ОТВЕТ:

— …..Та радость, родившаяся в начале тридцатых годов прошлого века, родилась не в 1917 году, когда не хватало то лошадей, то дров, то ещё чего-то, потому что в 1917 году произошло не рождение, а зачатие, и кровавое и страшное, но было зачатие, такое же, на внутри-общественном уровне, как бывает зачатие внутриутробное, и потребовалось воссоздание, и это воссознание черт будущей Радости и было той задачей, тем, чем моя бабушка занималась вплотную, сначала в Москве, а потом в Ленинграде.

ВОПРОС:- А почему сама Радость ничего не сказала о том, кто она была такая? Выпорхнула? Как всполох снега?

ОТВЕТ:- Радость не была той самой богиней, которой она показала себя Шиллеру, со всеми принадлежащими ей по праву детьми, или чертами характера, или гранями отражения.

ВОПРОС:- Если Радость не была той богиней, что у Шиллера, то была ли она родственницей Фрайи (Фрейи), её двоюродной сестрой, или она не была богиней вообще, и если она не богиня, то что же такое, этот тогдашний ветер и изменение цвета воздуха?

ОТВЕТ:- Когда множество людей смотрят в один момент такими счастливыми глазами, то цвет воздуха меняется, изменяется его окраска и запах и вкус, и это было рождение другого и нового божества на символическом уровне, и это существо не грех называть да таким словом – богиня – и не стесняясь этого слова. Конечно не та, что перед французской революцией , и этой богине лучше бы найти имя посвежее, а не такой давности, но с Радостью Шиллера у неё огромное сходство, кроме свежести, кроме «для нас свежим ветром повеяло», а всё остальное как у Шиллера и особенно то, что Радость была пружиной действия: «Радостью зовут могучую пружину вечной природы, Радость, Радость крутит колёса в великих часах мира, это она вызывает цветы из семян, солнца на небосводе, и такие сферы в пространстве, которые недоступны никакому телескопу.»[54]

ВОПРОС:

— Если в 1917 году произошло зачатие Радости, то кто проводил внутриутробные процессы?

ОТВЕТ:

— Такие, как бабушка, а вытаскивали наружу такие акушеры, как Корнилов. А первые 10-12 лет после зачатия она вызревала внутри общества, занятого работой и оглушённого возможностью творчества во все стороны, без оглядки на какие бы то ни было рамки и ограничения.

И ВСЁ-ТАКИ… откуда слёзы у первых слушателей и слушательниц Оды к Радости Шиллера, словно бы им вернули давно утраченное? Значит ли это, что воспоминание о том, что когда-то здесь, в этом мире, жила именно такая, как он описал, Радость, хранилось у них где-то, на генетическом или эпигенетическом уровне?

Песня на стихи Корнилова слёз не вызывала, одну только радость, но без слёз припоминания о том, что когда-то эта Радость была, но потом отняли, и вот она вернулась вновь. Через этого поэта. Выбрав поэта себе в посредники. Песня на стихи Корнилова стала вызывать слёзы потом, когда от Радости и вообще ничего, кроме этих песен, не осталось. – и «ощущение большой утраты», как пишут об этом современные слушатели в интернете, и раскаяние, что не удержали руку палача. К нам кто-то такого, уловившего Радость, послал, а мы его – мордой в грязь! В нашу, от нас исходящую мерзость – и не схватили за руку «родного» завистника, российского Сальери!

Кто то ведь проходил тогда по тротуару над тем подвалом, где пытали поэта, и по своим архиважным делам торопился и не узнал, , что вот он, тут, источник этой песни: тот, кто передал нам её оттуда, из того места души, где варятся и вызревают все самые важные сущности, непонятные на земле, и поэтому нужны передатчики и переводчики на наш, человеческий язык:

«Не сдавайся, переводчик, Проводи беззвучный крик, Заколдованный подстрочник На осмысленный язык»[55].

На осмысленном языке эту силу, о которой писали и Шиллер и Корнилов, звали Радостью.

Так куда же при этом всём, что происходит сейчас, она подевалась – та самая, которая на нашей памяти дважды улыбнулась человечеству? В 1785 году улыбнулась, поверила, что «ведьм» больше казнить не будут. И в 1932 году улыбнулась – поверила… И пошла под ручку с песней, так, как если бы они обе были подружками:

 

Алла Митрофанова и Наталия Малаховская в С.Петербурге на Пушкинской, 10, в июне 2012.

 

И они пели во всю мощь своих голосов: «И радость поёт, не скончая, и песня навстречу идёт», — как заметил Корнилов. Радость не просто вдохновляла песню, а пела сама, своим голосом, божественным, опираясь на ту мелодию, которую подставил ей на этот раз Шостакович (которого всё-таки почему-то постеснялись убить!).

Очевидно, что пока не прекратятся массовые и немассовые убиения человечества, Радость не вернётся – оттуда, куда Она скрылась и с ужасом наблюдает за тем, что происходит на земле. Ей хочется глаза закрыть, чтоб всего этого не видеть и не ощущать ни грохота залпов, ни криков убиваемых. Её дело – радовать, посылать прежде всего МИР, а потом СВОБОДУ, а потом и ДРУЖБУ – но что она может послать нам сейчас, когда мы застряли в этой колее, как в заклёпке, и всё подсознательное, коллективное, вылилось на нас этим безразмерным океаном дерьма? Что Она может послать нам? Где взять то «волшебство», которым она, по словам Шиллера, «вновь соединяет всё, что было разрублено мечом моды»?

А без этого «волшебства» – чему же нам радоваться теперь? Так можно было бы спросить у той, кого я обнаружила и у Шиллера и у Корнилова. Чему радоваться, когда у одних из нас ни капли того, что можно было бы хоть приблизительно назвать словом мир , а у других из нас – ни капли свободы? И ни молиться (pray), ни восхвалять (preisen) кого бы то ни было не помогает?[56]

У этой Богини четыре крыла. И если и мир и свободу у неё откусил – кто-то, у кого на морде перекошенная ухмылка вместо живой радости – то вот, последнее крыло осталось – ДРУЖБА.

«Нам друзей даёт в несчастьи», — как неплохо перевёл эту строчку из Шиллеровской Оды к Радости наш Тютчев.

И вспоминается из Окуджавы: «ВОЗЬМЁМСЯ ЗА РУКИ, ДРУЗЬЯ!» Хотя противник Радости приложил все мыслимые и немыслимые усилия для того, чтобы разорвать нашу Дружбу, но ведь это – тот последний козырь, который ему не удалось вырвать из рук у нашей родной и всеми нами воспетой и заслуженной Радости!

Возьмёмся за руки! И пусть на расстоянии, и пусть даже со слегка только помаргивающей надеждой ощутить эти руки дружеские вживую – но крепко схватимся – так, чтобы не разорвать! Никакому гаду, никакими тюрьмами и никакими бомбами – приспособлениями, направленными против Свободы  и против МИРА. Да, сначала Свободу заковали, потом Мир разбомбили, и Радость сама – не удержалась, но Дружба – её никто не отменял! И отменить не в состоянии: нет такого оружия, чтоб её разбомбить!

 

 

ЗАКЛЮЧЕНИЕ:
УНИЧТОЖЕНИЕ АГЕНТНОСТИ

 

Eсли в песнях дореволюционных и до начала тридцатых вполне ясно, кто является деятелем (агентом) и что именно он совершает, то уже к началу тридцатых эта ясность начинает покачиваться, как бы переминаясь с ноги на ногу.

Вместо ясно произнесённого «мы», которое в будущем времени «поднимет», «водрузит», «развеет» (красное знамя труда), или «грудью проложит себе» дорогу в царство свободы, появляются другие действующие лица.

Поразившее воображение пятилетнего мальчика,  моего будущего отца, приглашение «как один умрём» подчиняется тому же самому фасону, который был в моде в 20-е годы: «мы» сделаем что-то в недалёком будущем, приближенном к взгляду наблюдателя.

Но вот – 1931. Поэт Борис Корнилов, явно улавливающий веяния духа времени более чутко, чем его современники, хотя и не выпрыгивает ещё из седла будущего времени, но выбирает в действующие лица некое не совсем конкретное существо, а если по правде сказать, так и совсем неконкретное, у которого ни рта ни языка во рту быть просто не может, и которое говорить уж тем более неспособно, а всё -таки оно (она) высказывает поэту свои нелицеприятные упрёки. («Скажет прямо республика: слушай…»).

Понятно, что «мы» можем и «духом окрепнуть в борьбе» и даже «как один» умереть, но никакая «республика» говорить не научится. Но с 1932 года начинается шествие как бы новых для этого места жительства действующих лиц, и притом – уже не в будущем, а в настоящем.

Прощай, будущее время! Теперь всё происходящее случается прямо сейчас. На глазах. И «Страна встаёт», и «Радость поёт», и «Песня идёт» — всё это прямо сейчас.

Но все эти действия совершают такие существа, которых в природе не имеется. Которых не потрогаешь за край одежды, если что. А людям, которых потрогать можно, остаётся либо «смеяться, встречая», либо улыбаться («и ты улыбнёшься друзьям»). Дело делают мифические личности, в то время, как реальные люди только подпевают или подпрыгивают от восторга, наслаждаясь этими происходящими на их глазах событиями.

И даже сама работа, та, которою «нас встретит» бригада, в ткани стихотворения всё же оттеснена на какой-то не совсем бросающийся в глаза план: «Бригада нас встретит работой, и ты улыбнёшься друзьям». Что тут выдвигается на первый план, так это та дружба, та атмосфера теплоты и защищённости, в которой эта работа протекает: кудрявой девушке потому-то и надо радоваться, что её ожидает вот такая добрая атмосфера, в которой «и труд и забота, и встречный, и жизнь – пополам». То есть –та беструдная работа, о которой в сказках повествуется как о работе, которая делается «сама», в то время, как героиня сидит в чреве защищающей её от несправедливостей коровы (в сказке «Крошечка-Хаврошечка») или после того, как девочка-сирота покормит подаренную ей умирающей матерью куколку (в сказке «Василиса Прекрасная»). И в том и в другом случае эти «чудеса» соотносятся со вторым этапом обряда инициации (поглощение тотемным животным и причастие). Эту особого рода работу можно рассматривать как труд в процессе потока или вдохновения, который совершается как бы (по-сказочному) сам собой, почти незаметно для действующего лица, совершающего эти беструдные действия.

Ещё более затратная работа, связанная не только с почти непосильными усилиями, но и с опасностью для жизни, описывается Апсолоном в песне к кинофильму «Семеро смелых»: «мы не раз отважно дрались, принимая вызов твой». Тут уж невозможно не заметить, каким образом эта работа протекает, когда бороться приходится с самим океаном. И о беструдной работе тут уже речи быть не может. И выполняют эту задачу («штурмовать далёко море») конкретные человеки («мы», как в песнях до 1932-го), но не по своей воле, а по указке со стороны мифического существа, сказочной личности – Страны.

И каким-то вспомогательным средством, помогающим преодолевать страх, тут выступает молодость действующих лиц («ты не страшен, океан» (потому что ) «молодые капитаны поведут наш караван»). Молодость как вспомогающее средство подчёркивается и в другой популярной песне тех лет («потому что у нас каждый молод сейчас в нашей юной, прекрасной стране»: из песни «Много славных девчат в коллективе»).

Как самые центральные действующие лица в песнях тридцатых годов выступают Страна, Радость и Песня. В «Марше энтузиастов» (1940) к этой («святой»? троице) прибавляется ещё одна личность – Мечта («Мечта прекрасная, ещё неясная Уже зовёт тебя вперёд») – тут Мечта совершает то же самое действие, что в других песнях совершает Страна («Страна как мать ведёт и любит нас») и Песня («и зовёт и ведёт»). Но Радость в тексте этого Марша энтузиастов перестаёт быть действующим лицом, субъектом действия, а превращается в некое бесполое «счастье», которое «берут», да ещё и «по праву», что звучит как намёк на коллективное изнасилование.

С нападением Германии на Советский Союз в июне 1941 года мифическое существо «Страна» тут же превращается в личность, ещё более нагруженную мифическими добродетелями – в «Родину-Мать», с подчёркнутыми родильными функциями, а Песня и Радость и Мечта теряют свои качества: и агентность и (предполагаемую) сакральность. Сакральность теперь передаётся реальным существам женского пола, которые своим ожиданием должны спасать от смерти тех воинов, которым предстоит защищать Родину-Мать.

В то время, как в послевоенный период песни тридцатых годов продолжают жить напеву и вдохновлять следующее поколение, тех самых, про которых писал Борис Корнилов, что эта вторая от рождества революции молодежь «в жизнь вбежит оравою Отцов сменя», возникающие в этот период песни уже не прославляют никаких высокопоставленных и не совсем реальных, а скорее мифических личностей. Действующими лицами становятся реальные люди, зачастую без царя в голове, как бы подписанные на «безответную любовь», которая в 50-е годы выплывает почти как претендентка на трон всеобщего внимания («Зачем-зачем на белом свете есть безответная любовь»).

Но те, до какой-то безмерности важные и для «второй» молодёжи, песни тридцатых годов, они продолжают не только жить напеву, то есть эта молодёжь не перестаёт не только петь песни времён юности своих родителей, но и жаждет узнать, откуда такие песни брались и почему те действующие лица, что в этих песнях описывались, куда-то исчезли. Не только сами молодые капитаны, рабочие за Нарвской заставой и сроднившиеся со своими машинами трактористы, но и руководившие их действиями мифические существа: Страна, Песня и Радость.

Конечно, не все из среды этого «второго» поколения замечали, в какую бездонную лужу они провалились и до какой степени из них просто выжжено или выполото представление о возможности какой бы то ни было агентности: о том, что они могли бы хоть как-то повлиять на окружающие их обстоятельства. Вспоминаются мужчины лет сорока с небольшим в коридоре перед дверью в жилконтору Петроградского района Ленинграда в июле 1980 года. И фраза, которую один из них сказал своему соседу:

«Почему нами всегда правят такие противные разваливающиеся старики? Почему никогда не поставят вот такую милую, симпатичную девушку?» — и кивнул на сидевшую на скамейке чуть подальше особу. А что такого уж притягивающего взор было в этом существе женского пола, того самого пола, который уже несколько тысячелетий как мешал милым и симпатичным становиться на место правителей, можно разглядеть на видео,сделанном через пару дней после описанного разговора, то есть 20-го июля того же года.[57]

 

Наталия Малаховская в Венском аэропорту 20го  июля 1980 [58]г.

 

Татьяна Горичева в1980 году[59]

 

Но на что тут надо обратить внимание, так на это вот выражение: «Почему никогда не поставят…» А кто вам должен именно «поставить»? Вам не пять лет и даже не восемь, чтоб вам кто-то «ставил» кого-то, кто будет вами «править»! И если разваливающиеся, те, которые вам своим гниением уже опротивели, вам не подходят по каким-то причинам, то почему же вы задаёте такой вопрос? Он напоминает мне и даже очень, как в 60-е изменяли песенку «Тропинка» (естественно, как тогда было модно, о несчастной любви) и вместо «куда пожалуюсь пойду» пели «В ЦК пожалуюсь пойду». Если кто не знает, что такое ЦК: это «центральный комитет партии». И напеву эти слова звучали как «В цека пожалуюсь пойду». Так что, вам, представителям второй от рождества революции молодёжи, хотелось, чтоб этот центральный комитет вам какую-то симпатичную в правители «поставил»?

Нет, тут – в этих словах – явно звучала какая-то подразумевавшаяся сакральность. «Поставить», по мнению этого человека за сорок, то есть более чем взрослого, должны были какие-то силы (во множественном числе, то есть не модный в те времена единоличный бог), и наверняка – да, те же самые, портреты которых таскали на демонстрациях, ставших к тем временам недобровольными. Те, которые сами выглядели ой как «не очень»!И которых и разложение и гниение поджидало за каждым углом.

Так почему бы «им» и не «поставить» какую-нибудь симпатичную на место самого главного? Ту, которая уже самим своим внешним видом напоминала бы не то о Радости, не то о Песне, а может быть – чем чёрт не шутит – и о Стране?

 

BЫГOHЯET HAC CTPAHA

Eсли представить себе на минуточку, что страна – та страна, о которой пели наши родители – и в 1980 году где-то на подспудном уровне всё же продолжала быть – не прекратила своего существования – то может обнаружиться вот такая картина:

На внешнем уровне держава, существовавшая под управлением развалившихся и провонявших, 20-го июля 1980 года троих «милых и симпатичных» просто выгоняла из своих пределов. «Выгоняла нас страна», чтоб не помешали олимпийским замашкам неловкого в таких делах государства.

Вот почему приходилось сидеть в жилконторе и невольно подслушивать разговоры представителей «второй» молодёжи: потому что выписываться приходилось. То есть отказываться от ленинградской прописки.

Но если всё происходившее тогда вывернуть наизнанку и посмотреть, что же там побренькивало на донышке…

С одной стороны – позорище, жестокая расправа: нас выгоняют, мы не нужны! При чуть более пристальном рассмотрении – ну вот не убили и в тюрьме не сгноили, и то слава богу, какому-нибудь – то есть не расправа со стороны «страны». А милость. Со стороны власть придержавших опасных личностей, уже не раз прибегавших к убийствам исподтишка и уже развязавших бойню в соседнем государстве.

Но что же это было такое на самом деле?

А что, если никакого-такого «самого дела» просто не существует?

В стенах этого вот университета, где лет 10-15 назад учились и мы сами, девочки-студентки рассказывали друг другу об этих событиях примерно с таким же ужасом, в каком мы сами пребывали после августа 1968 года, после вторжения советских войск в Чехословакию: двадцатилетние, ещё не догадавшиеся, что можно было бы организовать протесты.

Моего отца вызвал к себе директор института, где он работал, и отчитал за то, что тот так плохо воспитал свою дочь. В ответ на что мои родители сочинили подпольную частушку: «Занесла зима следочки белою порошею, А у нас с тобою дочки самые хорошие» (чем же ещё отвечать на такие события, как не песнями?).

Но то, что в пределах «страны» вызывало слёзы подруг и матерей, вдруг, а и всего-то через пару часов, превратилось в ажиотаж и ликование:

 

Татьяна Горичева выходит из самолёта в Вене 20-го июля 1980[60].

 

Вот они! Живые! И не убили!

 

Татьяна Мамонова выходит из самолёта в Вене 20-го июля 1980[61]

 

По одну сторону границы боль и слёзы – «выгнали».

По другую сторону всплески восторга: «спаслись»:

 

Татьяна Мамонова, её муж Геннадий Шикарев,Наталия Малаховская, её сын Ваня Пазухин и Юлия Вознесенская в Венском аэропорту 20-го июля 1980 года[62].

 

Но… а вдруг даже и в тот же самый миг существовала и третья точка зрения на всё это, происходившее на территории и одного, и другого аэропорта?

Ведь не исключено, что где-то неподалёку примечала все эти события некая особа, в существование которой трудно поверить. Та, которая когда-то неразрывными нитями была связана и с Песней и со Страной. И бочком-бочком пробиралась и среди провожавших с их слезами, и среди встречавших с их восторгами, чтобы пробормотать себе под нос те же слова, что прилетели когда-то к Андрею Апсолону. О том, что «страна» — эта страна, уже потонувшая под пологом разложения, но всё ещё сущая где-то на изнанке – что эта страна отнюдь не просто «выгоняет», а именно «посылает». И если не «далёко море» штурмовать, то – другой океан. Так называемый «океан знаний». Тот самый, которому до собственных библиотек этой страны докатиться не дали. Запретили. И вот она посылает штурмовать – среди всех этих криков и с одной и с другой стороны жестокой границы есть незримое пока, но явное – послание – вкинуть – вот эдак попросту да, вкинуть в океан разношёрстных людей. Среди которых рано или поздно найдётся кто-то, кто проведёт по нужному следу. И тогда откроется.

Тогда Радость сможет снять все покрышки и маски со своего лица и показать, Кто она такая на самом деле.

 

Картина «В перевёрнутых лесах в корнях сквозит рассвет», 2020, авторство А.Н.М.

 

 

______________________________________________

[1] Хватать за чуб надо пробегающее мимо время по имени Кайрос, потому что сзади его не ухватить: его затылок наголо выбрит.

[2] Песенка Роберта из к/ф «Дети капитана Гранта»: «А ну-ка

песню нам пропой весёлый ветер (…) чтоб трубы заиграли, чтоб губы подпевали, чтоб ноги веселей пошли». Музыка:-Исаак Дунаевский, слова:-Василий Лебедев-Кумач, 1936.

[3] «Красный коробейник», Сборник песен, 1929 г.

[4]«Наш музыкальный фронт. Материалы 1 Всероссийской музыкальной конференции (1929). М.,1930.

[5] «Нас утро встречает прохладой, Нас ветром встречает река. Кудрявая, что ж ты не рада Весёлому пенью гудка. Не спи, вставай, кудрявая! В цехах, звеня, Страна встаёт со славою На встречу дня. И радость поёт, не скончая, и песня навстречу идёт, и люди смеются, встречая, и встречное солнце встаёт. Горячее и бравое Бодрит меня. Страна встаёт со славою На встречу дня. Бригада нас встретит работой, и ты улыбнёшься друзьям, с которыми труд и забота, и встречный, и жизнь пополам. За Нарвскою заставою в громах, в огнях, Страна встаёт со славою на встречу дня (…). Борис Корнилов, Песня о встречном, Азбука-классика, Санкт-Петербург, 2011.

[6] Анна Наталия Малаховская, «Наследие Бабы-Яги», «Алетейя», СПб.2006; «Апология на краю: прикладная мифология», «Своё издательство», СПб, 2012.

[7] Про Радость как пружину всего см. ссылку 52.

[8] Видимо, это слово выбрано для того, чтобы оттолкнуть любые воспоминания о царской империи.

[9] Страница 87 в сборнике «Песня о встречном», АЗБУКА, СПб, 2011..

[10] В песне из к/ф «Семеро Смелых», 1936.

[11] В марше трактористов из к/ф «Богатая невеста», 1937.

[12] «Мы – честные советские труженики, для нас свежим ветром повеяло!» — как сказала Лилина мать недели за две до ареста в марте 1935 года.

[13] «Он шлем снимал, увидели – девичья кудрявая сверкнула голова (…) А волосы витые, золотые, и нос с горбинкой, чуточку смешной… И только «Люся, Люся, это ты ли?» — сказал, себе не веря, Бережной» (в том же сборнике, стр.240).

[14] О котором писал д Актиль в стихах Марша энтузиастов (1940).

[15] Кавтарадзе С. Хронотоп культуры сталинизма // Архитектура и строительство Москвы. , 1990, № 11, 12 Sergeïj Kavtaradzé. Le « chronotope » de la culture stalinienne. Communications, 55, 1992. P.135-156.

[16] насчёт звона – создаётся впечатление, что это какой-то производственный «грохот», который отпечатался в «Марше энтузиастов» 8 лет спустя «В весёлом грохоте…»

[17] «Песня о встречном», с.237.

[18] «Мы покоряем пространство и время, мы молодые хозяева страны» (1934, песня из к/ф «Весёлые ребята», слова Лебедева Кумача).

[19] Песня украинского автора, стибренная немецкими «товарищами» и присвоенная потом ими же. Из воспоминаний моей матери: оркестр в Петродворце играл эту песню летом 1932 года, когда она прощалась со своим папкой, уезжавшим в экспедицию на север.

[20] Об этих «встречах» подробнее – в главе «Когда страна быть прикажет героем».

[21] «»Жалкий, маленький, голодный, огрубелый» — первое стихотворение Андрея Апсолона, автора стихов песни к кинофильму «Семеро смелых», подробнее во второй главе третьей части этой работы.

[22] Сборник непридуманных рассказов «Перекличка в тумане времён», Алетейя, 2010, СПб, с.42.

[23] Там же, с.10.

[24]: Там же,  с.8.

[25] Как выяснилось в 90-е годы: там же.

[26] Из к/ф «Дети капитана Гранта», «Спой нам, ветер, про дикие горы, про глубокие тайны морей, про птичьи разговоры, про синие просторы,  про смелых и больших людей!»

[27] Как повествуют семейные легенды.

[28] Рассказ «Чапаев» из книги «Перекличка в тумане времён».

[29] О том, почему в сетях этой «ошибки» в начале 1935 года в Ленинграде путалось и билось 35 тысяч человек, подробнее в рассказе сестры моей матери Елизаветы .Хотиной «Второе молчание.Пациент» из сборника «Перекличка в тумане времён, с.112.

[30] В 1934 году на 17-м съезде компартии арестовали всех соратников его отца, Владимира Филипповича Малаховского (см. в википедии), и закрыли тот институт Деткомдвижения, где работала его мать Лия Павловна Пекуровская.

[31] Наталия Малаховская, «Темница без оков», самиздатский журнал «37» №10, 1977.

[32] Цитата из неопубликованного романа "Феминизм спасёт мир?"

[33] Анна Наталия Малаховская, «О культовом значении советских песн», журнал «Звезда», Спб, май 2004. года.

[34] Es gibt nicht mehr Juden und Griechen, nicht Sklaven und Freie, nicht männlich und weiblich; denn ihr alle seid einer in Christus Jesus. (Röm 10,12; 1Kor 12,13; Kol 3,11).

[35] Если не считать того, что его собственную прабабушку, жену прадеда Якова, звали Параней – в честь Параскевы-Пятницы.

[36] Из интернета: 4. November 2017 um 14:32 Uhr (Sophie Albrecht schrieb über Schillers Deklamation “ in welche wir bald mit einer Art Sprechgesang einfielen. Tränen glänzten in unseren Augen, als wir gerührt, nachdem Schiller das Lied fertig vorgelesen, einender in die Arme fielen»).

[37] Из песни «Широка страна моя родная» из кинофильма «Цирк», 1936.

[38] Из первой редакции Оды к Радости Шиллера: «Bettler werden Fürsten Brüder“ (1785)-

[39] Из Марша женских бригад из кинофильма «Богатая Невеста»:, 1937: «Цвети, страна, где волею единой народы все слились в один народ, Расти, страна, где женщина с мужчиной В одних рядах, свободная, идёт» (слова Лебедева-Кумача).

[40] В сборнике «Песня о встречном», с. 147-148.

[41] Из вступительной статьи Никиты Елисеева к сборнику Песня р встречном. Там же, с.39.

[42] Кавтарадзе С. Хронотоп культуры сталинизма // Архитектура и строительство Москвы. , 1990, № 11, 12 Sergeïj Kavtaradzé. Le « chronotope » de la culture stalinienne. Communications, 55, 1992. P.135-156.

[43] Борис Корнилов, «Песня о встречном»/, Азбука-Классика, СПб, 2011.

[44] Heide Göttner Abendroth, „Die Göttin und ihr Heros“, München, Frauenoffensive 1980.

[45] См. в рассказе «Псих», из сборника «Перекличка в тумане времён», Спб, Алетейя, 2010.

[46] Анна Наталия Малаховская, «Апология на краю», «Своё издательство», Спб. 2012; с. 5.

[47] Из кинофильма «Богатая невеста».

[48] Из стихотворения Бориса Корнилова, которое он в тюремной камере пересказал соседу перед расстрелом.

[49] Из неопубликованного романа «Жди меня»: эти письма переводятся на французский и вскоре будут опубликованы в Орлеане, в периодическом издании общества Жанны д‘Арк.

[50] Heidi Göttner Abendroth, „Die Göttin und Ihr Heros“, München, Frauenoffensive, 1980.

[51] Анна Наталия Малаховская, «Наследие Бабы-Яги», Алетейя 2006, СПб. С. 71.

[52] Кайросом в греческой мифологии называли то внезапно настигающее особое юное время, внутри которого никакой хронической гадости и духом не видать. В отличие от тягучего старого времени – Хроноса с его хроническими болезнями и прочей неурядицей, у Кайроса спереди был чуб, за которой можно, если успеешь, его ухватить, а сзади его голова была начисто выбрита, поэтому как только Кайрос пробежал мимо, сзади ухватить его  невозможно — не за что.

[53] Другие цитаты – из песни «Легко на сердце» слова про «холодный полюс и свод голубой» повторяются почти дословно в строке «нам не страшны ни льды ни облака». Почти во всех песнях этого периода повторяются слова про то, что «мы можем петь и смеяться, как дети» («Легко на сердце»), «и жарко любим и поём, как дети» («Марш энтузиастов»), «и никто на свете не умеет лучше нас смеяться и любить» («Широка страна моя»), — как уже говорилось в предыдущих главах, это «как дети» находится в соотношении с представлением о «стране», которая «как мать ведёт и любит нас». Но в этом гимне  всё, что мы делаем, мы делаем уже не потому, что «посылает нас страна» («штурмовать далёко море») или «(когда) страна быть прикажет героем». Никаких приказов и повелений нам уже не нужно, и «страна» осталась глубоко внизу, под крыльями, вместе с землёй – от неё осталось только её знамя, которое мы проносим «через миры и века». 

[54] «Freude heißt die starke Feder
In der ewigen Natur.
Freude, Freude treibt die Räder
In der großen Weltenuhr.
Blumen lockt sie aus den Keimen,
Sonnen aus dem Firmament,
Sphären rollt sie in den Räumen,
Die des Sehers Rohr nicht kennt».

[55]  Natalia Malakhovskaia, «Твоей любовью ночь освещена» , C°est ton amour qui eclaire la nuit, Editions Paradigme , Orleans, 2017, с.80.

[56] Эти два слова, молитва и хвала, тоже из того языкового гнезда, которым управляет богиня Фрайя.

[57] Ссылку на это видео издательство пока не смогло предоставить.

[58] Фото с видео, сделанного 20-го июля 1980 года в Венском аэропорту сотрудницами французского MLF (des femmes).

[59] Фото с того же видео.

[60] Фото с того же видео.

[61] Фото с того же видео.

[62] Фото с того же видео.