Харьковская элегия

Выпуск №21

Автор: Галина Ицкович

 
Ты пришел ко мне среди краха,
такого, что возможен только в шестнадцать,
с бесповоротной утратой иллюзий.
Я не успела понять, как сказала «да», и сказала ли? –
но вот уже завертелось
то, что у взрослых зовется «связь».
Обнять тебя чудилось откровением.
Я готовилась стать твоим агнцем,
искупительной жертвой на алтаре
кризиса среднего возраста.
В летописях Салтовки должно быть
увековечено грехопадение
неизвестно какого года,
в непонятной бесхозной квартире.
Разве важно, где перебивались хозяева,
как добирались в глубины микрорайона?
Харьковский невропатолог признал неохотно,
что я здорова, а психология в моду ещё не вошла.
Сияние депрессии затмевало даже юношеские прыщи.
Дочь твоя была младше на год.
Ты стыдился котёночьего её счастья,
и как-то назвал при мне дурой.
Это было худшее из того,
что я видела в первые годы нашей совместной болезни.
Потом появилось другое.

Эти хроники пишутся нынче из страха, что я позабуду детали
междугородной летучей связи – по талону, в кредит,
также в эпистолярном жанре,
с редкими протуберанцами встреч.
Помню цепочку выцыганенных поездок,
мрачных харьковских зим, вымощенных нашей ложью:
плацкарту «Одесса – Харьков», книгу о королевстве вандалов,
тебя на перроне, незамеченную пересадку в набитый автобус.
У тебя был какой-то ключ и пара часов до «пары»
(что ты тогда читал, первый семестр «Запретной любви»?
«Введение в стрaсть 1.1»?)

И пока мы тряслись, изнывая от нетерпения,
прижатые к поручню и друг к другу,
ты мне просунул под кофточку встрепанного Пастернака.
Он занял побледневший за зиму прямоугольник
между влажным подгрудьем и ужасами пупка.
Я тогда впервые почувствовала грудью и животом
то, что больше поэзии,
то, что важнее нас. Как я тебе благодарна
за то, что ты умер за год до войны,
даже, возможно, за все четыре,
подальше от срама,
от предательства любимых слов и вещей.
Подумать только, я уже старше тебя тогдашнего,
а ведь ты был таким безнадёжно взрослым.
Но однажды сбежал делить со мной Ленинград.

Июль увлажнял мои кудри,
прилипал ко лбу. Связь.
Налицо все симптомы связи,
как бывало в любимых книгах,
но, конечно, совсем не так и с другим результатом.
Мы бесчестно любили друг друга и устье Невы.
Целый день уходил на попытки покинуть постель
шириной в три отэренных Пастернака.
Нам иногда удавалось добраться до двери
и прогуляться вдоль Мойки.
Так и запечатлелось:
Блоковские места, квартал до той самой аптеки.
Наша связь, сильнее времен и мыслей.
Мой бессвязный лепeт,
я ведь только училась с тобой говорить.
А ещё бывали там посетители, отвлекали тебя от любви.
Ты хотел быть Христом или Блоком.
Размышлял с приходящим о мученичестве,
но под тобой подломился бы крест. Я же
потрескивала под тяжестью,
но не ломалась. Ты научил меня не ломаться.

Ты болел Петербургом, но Харьковом умирал.
Твой, ныне обуглившийся, университет,
наверняка разбомбленные квартиры мне неизвестных друзей
и жена твоя номенклатурная,
ныне старушка, переселившаяся в метро,
спасибо, что отпустили,
что вы больше не снитесь мне.
Я и дочь твоя неподотчетны.
Это не мы погубили мир.
Но вчера мне приснился
среди пепла чужой квартиры,
в непонятно каких слоях.
Так захотелось все объяснить,
извиниться за, отчитаться по пунктам.
Почему так стыдно перед тобой, перед любовью,
замешанной на правде литературы, оказавшейся лгуньей, –
перед любовью, пониженной до «связи», –
перед любовью, оказавшейся не-вечной?
Хотя… харьковский тоненький Пастернак
и сегодня стоит за моими книгами, как свидетель, как понятой.