Выпуск №4
Автор: Кирилл Азёрный
Значит, и здесь отметиной застыло приближенное: палка окончания, постоянно цепенеет, не достигая неба, вбитое рукотворное дерево, и в темноте на него опереться — все равно, что ночью ощупать небо, и достать — спичку, но не зажечь ее, так и засыпают, не дождавшись истории. Ночью же хочется все переставить, чтобы утром не было того самого чувства, что будто бы перед нами пустой тоннель в середине дня, и прошедшее взвешено так, что ничего не осталось — пустой поезд. Как молчать о молодости, когда она видна без привилегий, на высоте шестнадцатиэтажного дома — как бы признак жизни, оглушенной зрелищем: край воды, как бы знающий, что и этого недостаточно для одного, а второй ведь уже там — сбоку, или позади.
Мнение, оставленное на потом, переданное вдоль родства — потомок против предка, молчаливый против молчащего: некому пожаловаться на его скрытность, отдаленность и вечность — примеряет форму орнамента только потому, что уже далеко не так, как было: двое или трое над собранным горшком ягод — так и начинается история — немедленно, как первое средство.
Выясняется, что разъясняющий убил медведя поблизости — и от этого никому не становится легче: я думаю об одной жене (куда-то ее покинул только что подозреваемый приятель), и о сыне, которого не видел так давно, что глаза его, стоит мне их вспомнить, кажутся слепыми от необходимости постоянно смотреть, пока я живу, как я живу… как сделан без помарок карандаш, вырезанный из угля — умирающий без воды написал на камне свое безвестное имя, только вот его самого не удалось нигде обнаружить, разве что — грот, куда мы не осмелимся войти, где он наверное умер от голода и скуки. Понять прошедшее приблизительно — по последнему, убитому первым, отставшему следу, по тому, что он больше не сдвинется с места, как бы говоря — мой путь преодолен против моей воли, и я остаюсь (ты остаешься).
Мы восстановили часть памятника по фотографиям прошедших туристов: сгиб линии как бы подделывается под человеческий облик, но не хватает грубого желтого цвета на желтеющей странице, воспоминания о солнце: воспетый в доводах гепард, остановленный вживую, живой на пленке. Взгляд и свет скользят совместно вдоль ее неподвижности — мы вспомнили как будто что-то другое, чья глубина подчеркнута разреженным воздухом выпадания. Мы посреди листвы, не можем найти друг друга, боясь друг в друге найти убийцу: кого еще найдут поблизости праздные пираты И — искатели приключений? Предположу наконечник примитивной стрелы — в ней как бы припоминается образ будущей жертвы, избежавшей спасения: кто разглядит в сыпучем песке приоткрытый скелет?
В этих паузах между сокровищницами мы теряем все больше людей — в продутых сувенирных, где как дух хозяйничает невидимый вентилятор, тесных залитых светом кофейнях. Все меньше интереса к каменным лицам внимающих, а ведь они, возможно, зрят в бесконечности и туриста, и дом его — пустой, как рассуждение о них, как воздух. Недостроенный отель, состаренный беглым растением и мелкими змеями: мы водим туда русских, огибая сливающийся каменный забор и аккуратную трещину, сквозь которую — не верится — видна внутренность камня. Один раз я повел туда туристку лет семнадцати, оторвавшуюся от родителей — ей нужно было на самый верх, где все те же пористые камни, что под ногами, кажутся недосягаемыми до головокружения. Нам стала видна взвешенная гора — она была сама себе мерой — и запутанный рынок, где сонно шли без седла и наездника лошади, и из рук в руки плыли, не меняясь, предметы.
— Ящерица, — Показала она.
Мы спустились, но ничего уже не было там, куда мы смотрели (я и не видел), и в этом было прощание. Дальше — по темноте — мы шли как чужие, и я показал, как зажигают спичку одним пальцем. Перебиваемый догадками, я никогда не успеваю дорассказать до момента, когда я сворачиваю при виде широкой отраженной гостиницы и плавного бассейна — в приложный магазин, покупаю пресное пиво: контраст действительный, но большей частью эти магазины зарабатывают на туристах — слугах привычки и любопытства. Мы не знаем другой колы, кроме этой, и нет экзотики в том, как она пахнет мазутом. Нас двое, мы пьем по очереди (нет способа одновременно существовать), кто-то говорит нам, что делать, перечисляя все, что мы уже сделали: кто так хорошо нас знает? Ему нет имени — я не знаю его.
Пошатнувшаяся дружба отразилась на общем деле — зачем раньше нужно было вдвоем водить разреженных индивидуалистов по крошащимся зданиям, почему кто-то один не мог — например, можно было поставить позади процессии сочного охранника. Оставить последнего в номере с горячкой, чтобы не было конца познающим — и познанию — мозаики, чью скупость не пощадило время, обогатив чужими богатствами. Слева мы наблюдаем похоронную процессию — хоронят того, кто в конце, и все это — часть опыта, проведенного за руку сквозь толпу слепых. Мы не успеем вернуться сюда, увидеть это место безлюдным, поэтому ваша задача — незамеченными подойти к плоскому дереву и ощутить прикосновение его к себе — что это, остановка или так и должно быть?
Стыдное — первое и последнее — признание в том, что никто из нас не чувствует важности, вживленной в нас вместе с равнодушием к отдельной жизни рядом с рукотворным деревом и его случайной тенью, под которой, как под рукой, определяется неровная стена, за которой — яркий и решительный протест в отношении этой внешней вечности, разговор о другом, натыкающийся на другую стену — там, где на двери для уходящего гостя висит большое зеркало. Мы говорим — это чтобы мир был тебе домом. Но впустить так же, как выпустить — не выпустить: оставить — значит навсегда. Кажется, что сама вечность подхватывает это слово и несет на себе его тяжесть: никакая длительность не достигает эха, и последнее воплощается в вопросе, как потерянный турист (умирающий вид). На привале мы оставляем путников на попечение спасателя (невидимого), встречаемся с ним под настоящим мостом, обсуждаем сезонные перемены. Куда как важнее погодные условия в России и Германии, чем застывший румянец лета, от которого, по давним слухам, гниют могилы.
Недавно проехала по трем городам история похищения — и наглухо растворилась в четвертом, даже сонный от ночных бдений газетчик не знал. Тяжело бывает убедить прибывших в реальности угроз, скучно уносящих жизни — так сами слухи уносятся, возвращаясь, как бы не находя того, за чем были отправлены. В конце всегда — разоблаченный дом, и мы укоряем пространство в несобранности, и память — в точности: собираясь в спешке, мы так и не нашли бритву, но главное, что и вернувшись найти не можем — дезодорант и пластырь. И почему я должен точно знать, что именно так оставил сухую тарелку, голый хлеб… или все это — задумчивость вещей, никогда не успевающих свершить месть над нами — на выходе из себя рассеивается внимание, так мы быстро разбегаемся.
Стоит умолкнуть бледной экскурсионной речи, как возрастает над не видимым потолком опустошение — он уже был здесь, уже отравил идущих новым измышлением об освещенных миниатюрах и туманных фресках, легендой о пожилом олигархе, преданном женой и отдавшем острову исчерпывающую коллекцию — подделок, хочу я сказать, но молчание уже вступило в силу; я прохожу равным в разнобое зевак — один остановился напротив вывески, пытаясь прочитать о том, к чему нельзя прикоснуться. Главная же неприкосновенность — частность, после которой — темнота и полный сон. Даже в засаде — досада, и задача — не смыкать глаз, глядя на спящего. Ведь эта передача — притворство, дистанция — мнима: один шаг до зеваки, и только незначительность спасает от смерти. Ибо обыватель — ворота, сквозь которые в мир идут чудеса.
Но при виде скучающего контингента я не могу не ощущать тревоги — главное, может быть, они видят ясную, безусловную поддельность видимости, и даже тавтологии не дано — не дано сравнения, но отличие несомненно. Правда, что тогда призваны отражать угловатый тритон и плоский витражный тигр, бесконечно ожидающий подвижную, трехмерную добычу? В детстве мне рассказывали, но с тех плоских пор ассортимент полностью изменился — я точно помню, что едва различимые бледные когти удлинились и напомнили шипы — новая предосторожность, встреча с дикобразом. Тритон теперь сиреневый — да мало ли штрихов легло на привычную картину, как цветной дождь? Есть вещи несущественные, о которых я не говорю, и их все больше — от детали к детали ширится общее, как бы глаза, не умеющие различить.
Ошибочно забредают в котельную — как будто так сложно не свернуть туда из пустующей залы с одним только вечным профилем бородача, имя которому… но речь перебита, как сотня говорящих. Явленное уже само по себе заставляет умолкнуть, и вот еще наступает, берет как должное. Что-то и тут умудрились украсть, вор правда из местных, до сих пор в местной тюрьме (через одну широкую дорогу) — так и не сказал, где краденое. Действительно, заметить пропажу почти нереально: действующих фотографий скульптуры не найти, перемена едва видна и, говорят, режет старые глаза предков. Молодые же экскурсоводы балуются слухами о заговоре стариков, придумавших кражу из ничего: ровность среза и правда изумляет точностью и прямотой.
Забытая природа напоминает о бережном дыхании мельчающей целью, малейшим любопытством — поднять шляпу и опустить ее возле, являя праздный интерес — к шляпе или голове? Затрудняюсь от ветра — трудно вздохнуть от этого ищущего воздуха, от того, что он, лишенный тела, наделяет тебя телом — как врач или убийца. Мы находимся в самом глухом месте страны, здесь эхо повторяет в точности и лишь однажды, как бы ожидая. Но вот мы выходим на рынок, и как не бывало мелочи — вытягиваются маршруты рук, и темнота оказывается прочнее памяти. Две сестры, не знакомые друг с другом. Темнеющий обзорный пункт назначения, по которому мы определяем время, отдаляя наступающее от наступившего: еще видно стену, о которую опирается рука, и мы различаем опасность, которой здесь хватает — от блестящих железных крючьев, вделанных в стену, до открытого лампового огня, освещающего их. Кое-кто из путешествующих однажды забрался туда осмотреть черные окрестности, и утром уже был дома — полный горьких сожалений… не нам судить и осуждать любопытство, оно нам неведомо. Мы знаем, что такое запертый в четырех стенах труп, не ведающий, что в четвертой стене открыта широкая, светлая дверь.
Окна нет: комнаты без окон — средняя черта наших дешевеющих гостиниц, ибо считается, что оконное содержание принадлежит помещению. Так повелось с тех пор, как высокие гостиницы стали обстреливать из импортных автоматов, низкие — камней, набранных из карманов в руки. Далекие постояльцы думают, что след от пули, застрявшей в стене, принадлежит гвоздю, и спрашивают, что за картина висела. Правда в том, что картины не снимаются и не сменяются десятилетиями: от повсеместной ночной тени не видно изображения, и ландшафт сливается с гонцом, которой, когда добежит, не найдет здесь и камня на камне.