Танцуй со мной

Выпуск №9

Автор: Татьяна Бонч-Осмоловская

 

Танцуй со мной

 

Сначала он запустил на лекции фильм, этот докладчик, да что там, Барбара уже знала, его звали Кириллом, накануне они уже пили вместе после ее доклада, а сегодня был его доклад, и когда они с Тарасом пришли, он как раз включил этот мультфильм, и в ней отозвалась музыка, да, во-первых, музыка, она помнила эту мелодию, заблудившуюся в каменных поворотах, и сразу попадала в нее, в ее хромающий галоп, к тому же мультик сделал выпускник того же задрипанного технического вуза, где учились они оба с нынешним докладчиком, с Кириллом, как они внезапно вчера выяснили, они оба учились в том же вузе, и это совпадение тронуло ее, хоть обоих и отнесло давно и далеко от точных наук в гуманитарные сферы, неразличимые оптическим телескопом, но это родство, это внезапное родство, которое открываешь во встречном, то есть это клеймо, как бы они теперь ни отнекивались от стертого в пыль прошлого, сами они помнили. Просто ценили время, пусть мудаков среди его выпускников хватало, зато идиотов не было, а когда знаешь, что встречный не идиот, просто экономишь время, экономишь энергию, стоя рядом, ступня к ступне, на обломке доски, крутящейся на волнах, стоишь, ты же стоишь, а доска вертится, какая доска, одно слово, просто дощечка, удерживаешь равновесие под колючими оплеухами, держишься на волне. Барбара улыбалась докладчику, тьфу, они же на ты, Кириллу, заводящему еще один оборот историй о тексте, о переводе текстов, о соответствии переводов одному ему известным критериям красоты и радости. Она даже позавидовала, как он общался с аудиторией, включил мультфильм, потом слайд, предложил слушателям выдвигать версии хорошего перевода и искать ошибки в том, который он показывал, и они все были неправы, а перевод дурен, но Барбаре перевод нравился, наверно, обилием звонких сонорных, раннее утро, рассвет, бутерброд, негромко, слово бутерброд Кирилл тоже отметил, красивое слово, в самом деле, просыпается, завтра, катастрофа, архаика, вся эта завлекательная кошачья грация, уютная игра, домашнее музицирование среди разваливающегося на куски мира, но это ведь там, за окном, а здесь уютная аудитория, кофе, чай, что у нас к чаю, круассаны? Лектор, да, Кирилл, они ведь на ты, обращался к немногочисленной аудитории, сравнивал грамматическое строение фраз, какое слово здесь будет ударным, в каком темпе развивается предложение, иллюстрировал тезисы шутками, в этом языке так сказать непонятно, протараторил невнятно, о Барбара, я люблю тебя, еще быстрее, я люблю тебя, Барбара, и она улыбалась, это аллюзия, она узнала, профессор, к Лиеле, я люблю тебя, разумеется. Мы выпьем с тобой. А потом он включил еще один фильм.

Нет, сначала слайд, про некрасивость, тонкие руки и незаметную грудь, по сравнению с грудью красавицы, про то, как грудь Элен была отполирована взглядами, а Наташа стыдилась оголяться и не стала бы, если бы ей не сказали, что так нужно делать, и Барбара наклонялась вперед, всматриваясь в отмеченные желтым светом строки, что в них особенного, тонкие руки, почти отсутствующая грудь, тонкая шея, где смерть, о которой говорил Кирилл? 

Она выскочила из аудитории, не дожидаясь окончания лекции, окончания клипа, знаешь, как умерла Саломея, никто не знает, льды озера сомкнулись и перерезали ее горло, голова ее рухнула и покатилась к треножнику, где покоилась мертвая голова с черным острым вкусом на холодных губах. Я поцелую твой рот, кричит девочка, я поцелую твой рот, кружится на доске, на дощечке, под всхлипы соленого ветра, почему тут так жарко, где же снег, над волнами, бежит в темноте, тут близко, мимо обнаженных ветвей, утопая в песке, он же не знал, что она уже была здесь, три года назад, на другой конференции, эти научные встречи, они на самом деле приводят к разврату, напряжение перед докладом, потом читаешь доклад перед всеми, семь покрывал, с голой грудью, потому что сказали так надо, и все слушают, смотрят, а потом, потом Кирилл запускает клип, с Обри Хепберн, нет, молодой Вертинской, тоже нет, неважно, с молодой актрисой, так трогательно представляющей робость, волнение, надежду, отчаяние, смирение, улыбающейся точно как Хепберн, вероятно за сходство и выбранной играть эту роль, Павел рассказывал ей тогда в перерыве между докладами, что знал Вертинскую, хорошо, это не Вертинская тут, во фрагменте фильма, дрожит полными губками, трепещет грудью, не хватало ей только здесь совпадения, но Павел ведь не был с ней близок, он был близок с другой, студенткой, комсомолкой, красавицей, а про Вертинскую рассказывал, как она плыла лебедью на вечеринке, а кто-то подставил ей ножку, и она полетела с размаху, а потом не встала, а лежала долго, не двигаясь, затем согнула в колене ногу, выпрямила, согнула руку, вытянула вбок, поднялась сустав за суставом, член за членом, как восстающий из пепла лебедь, расправила крылья, повела головой и поплыла дальше в одобрительном гуле – актриса!

Одетый в белое, в обтягивающих чулках Штирлиц, точно, Штирлиц шел по диагонали бального зала к почти плачущей Обри Хепберн, не может быть, кажется, говорилось о фильме Бондарчука. Должна была Барбара рассказать, когда Кирилл задавал им вопросы, что никогда не смотрела тот фильм, но был ведь и западный, голливудский по той же «Войне и миру», кто там играл, могли же их склеить, склеили же в этом клипе с песней Коэна, на глазах Хепберн появлялись слезы, детская, почти отсутствующая, как написал Толстой, грудь дрожала от робости, от страха, от унижения, никто ее не приглашает на танец, не пригласит уже никогда, загорались глаза, скромно, не так отчаянно, как у Толстого, но она отдавала веер и шла следом за князем Андреем и грациозно, боже, грациозно поднимала одетую в перчатку руку к плечу кавалера. Слезы выступали уже на глазах у Барбары, столько в этой девочке, в Обри Хепберн, нет, в другой девочке, сколько в ней нежности и света и чистоты, как бледна она в зале, освещенном сотней свечей, как летят ее ноги, босые, белые, как голубки.

С Павлом, который с Вертинской, не с Вертинской, какая разница, он написал ей потом, оказалось, Барбара хорошо знает его жену, первую, дружит с ней, несмотря на разницу в возрасте. Больше, чем знает, Катерина ее рисовала, ее портрет тонкими быстрыми линиями, словно на террасе летнего дома, плитка, арка, квадрат водоема. Она к ней заходила недавно, ненадолго, только выпили чаю, хозяйка положила на стол сладкую булку, они говорили, разумеется, вспоминали портрет, и Барбара сожалела, что потеряла при переезде. Между ее прошлой встречей с художницей и этой, короткой, Барбара узнала, Павел сказал ей, что та была женой Павла. С которым Барбара только и говорила в перерывах докладов, на обеде, на ужине, в кафе после ужина, они пили вино, рассуждали о математике, насколько Барбара еще ее помнила, о поэзии, о точных деталях, о бывших мужьях и женах, о том, как хороши они были, раньше, когда были моложе, они оба смеялись, нашли чем похвалиться, но только рассказывали, это потом Барбара задохнулась, глядя на его фотографии, какой он был, горел диким, огненным, цыганским огнем, неудивительно, его любили актрисы. А женат был всего только трижды, он ей пожаловался, любил стольких женщин, но только трижды женат. Она не знала тогда, они просто говорили ночью в кафе.

Фото были потом, фото поставил друг Павла в открытом посте, отсканировал из альбома, уцелевшего при пожаре. На фотографиях киноварь рта, губы краснее кораллов, узел черных змей надо лбом, молнии взглядов, как он красив! Три года спустя, она смотрела, фото все еще там.

Три года назад она была в этом пряничном городе и после конференции собиралась к нему, уже послезавтра, нет, через три дня, когда услышала о пожаре. О пожаре, my god, to the end of love, о пожаре, и оставила разноцветного какаду, которого купила в подарок – китч? кэмп? Они бы смеялись, Барбара оставила дурацкую птицу в холле гостиницы. Хозяйские дети, энергичные близнецы, в тот же день подхватили игрушку из-под елки и унесли, больше она попугая не видела, и так хорошо, по Честертону, да, кажется, она искала уже и не нашла той цитаты, может, не Честертон, другой проповедник, мыслитель, писатель начала двадцатого века, про него ей рассказывала переводчица, хорошо знакомая с Катериной, они же все связаны здесь, боже, она бежала тогда по песку с выброшенными на берег корягами, задыхаясь от ужаса, никого за спиной, на сотни метров, на километры, ее догонят здесь, оставят лежать, не найдут, не найдут, убийство, двойное убийство, мертвые дети. Потом она быстро решала, что делать, все же лететь к нему, на Промышленную, Катерина жила на Щелковской, Барбара найдет, где остановиться в чужом праздничном городе, или куда еще, она вернула билет, обменяла, полетела к другой подруге, свалилась на голову, ничего не рассказывая. На то и подруги, чтобы им падать на головы.

Зачем ей эти сплетения, переклички, она улыбалась Кириллу, потом вскакивает, убегает, она будет ему улыбаться, танцевать этот вальс, to the end of love, она убежала, в темноте добралась до моря, мимо дюн, поросших кустами и соснами, выскочила на песок, до плоских волн, теперь не пугаясь голосов за плечами, хруст, скрежет, ветер волочит ветки, холодное море, дождь режет горло, она будет бежать, будет плясать, с голой грудью, с горящим лицом, пока не сгорит.

Но известно ведь, это легенда, оркестра уничтожения не было, он не играл во время убийств, если эшелон предназначался к уничтожению, все время от прибытия на платформу до газовой камеры мерялось минутами, десять минут, включая время на раздевание и бритье наголо, пока они еще не осознавали себя на месте, пока не поняли, что происходит, какая музыка, какая любовь, какой вальс в атласных чулках, босиком, лицо сияет восторгом, она танцует, раскрывается, как семена эвкалиптов в огне, с ее горящими скрипками, плачем, полетом, как сгоревший листок над костром, несется в горячем воздушном потоке, ничей, уже никогда. 

Они говорили за столиком, тогда, три года назад, три с половиной, в июле, жена венгра злобно смотрела на Барбару, почему, она только болтала, и не с ее скучным венгром, эти откровения в речи, понимания, взгляды, ведут, не ведут никуда, а потом они исчезают, как Павел, умирают, по датам на камне никто ничего не подумает, те, кто помнит, сжимаются, но что же там было, oh my dear drunk friend, хоть он и не пил, что там было, амфетамин, мескалин, они беседовали пару раз во время обеденных перерывов, он сказал, что узнал ее, победительница, ей нравится кружение мужчин, как в танце, наклон головы, приглашение на вальс, властное движение навстречу, как в этом клипе, придумали же, молодой Штирлиц в обтягивающих панталонах направляется через зал к трепещущей не-Обри-не-Вертинской-не-Хепберн, наклон головы, и она полетит с ним, кто придумал впрыскивать в кадры фармакон песни, танцуй со мной, пока не сгорит моя скрипка, до конца, нет, это неправда, не было никакого оркестра, он не пил, он сгорел накануне дня, когда она прилетала к нему, три года назад, вложить руку в ладонь, поднять в белой перчатке вдоль плеча юного воина, разведчика, перебежчика, все они в этой Сорбонне предатели и шпионы, перебежчики, она тоже, она бежала тогда, три года назад, по пустынной песчаной косе, сгорая от взглядов, от дыхания в спину, под моросящим дождем, наискосок режущим горло, гасящим искры, разлетающиеся от костра, летят, плывут в хаосе воздушных мелодий, рука на плече, кружатся в пустом зале, под сверкающими отражениями ста свечей, вьется вальс, смогли бы они, давно позабыв все формулы, рассчитать хаотическое движение, рука на плече, когда уже встретились взглядами и знают, она будет стонать, или нет, нет, он погибнет под Аустерлицем, да, нет, он приползет к ней, она, она плохо помнила классику, что там, положит ладонь на лоб, и это будет симметричное прикосновение, с тем, когда рука в белой перчатке поднималась к плечу, оба в белом, а потом, на кровати, вместо брачной постели, в белом, рука поднимается, чтобы стереть смертный пот, как он сказал, она внезапно забыла имя, только что сидела на лекции, Кирилл же, князь Андрей встречался со смертью, и показал две редакции текста, чем они отличаются, которая смерть, но мелодия забирается в вены, бьется в горле, танцуй же, танцуй же со мной, поцелую твой рот, они не уходили под музыку, их раздевали, обривали, уводили в печь на другом конце лагеря, не было и не могло быть никакого оркестра, не играла там эта мелодия, несется листок над волнами, листок, лепесток, пылинка, сгоревшая в этом костре, над солеными волнами, отдаться полету, до конца, что до конца, и после, после огня, после вальса, после зарева честолюбия, ревности, свершений, достижений, падений, удач, неудач, после твоей любви, my dear dead friend.

 

 

Оставленная

 

Городок, нынче сытый и сонный, в давнопрошедшие времена прыгал в смутном европейском подъязычье, заглатываемый со всех сторон поочередно, как обслюнявленный теннисный мячик, которым Аленины таксы забавляются втроем, не позволяя упасть на землю. Алене нравилось смешение стилей, порожденное этим жонглированием, временные наслоения, характерные для многих небогатых старых городов, словно в семье из нескольких поколений, худо бедно сосуществующей под общей крышей: здесь ветхий, с достоинством держащийся дедушка-фахверк, через дорогу – некогда крепкая, а теперь изъеденная солью, почерневшая, трухлявая изнутри избушка, из-за плеча у нее выглядывают наглые переростки в стекле и металле, и снова избы, и частные дома с никому не нужными яблоками, и выводок моложавых подштукатуренных пятиэтажек, и степенные особняки с фонтанами и парковыми скульптурами.

Гордостью и отличительным знаком городка были детские площадки в форме пряничных домиков, раскрашенных в бодрые кислотные цвета, они выскакивали на Алену из каждого сквера и парка. Еще в городке располагалась, кажется, единственная в мире художественная резиденция, куда принимали с домашними животными, и Алена посадила всех своих такс в машину, ведите себя хорошо, девочки, загрузила миски и подстилки в багажник, рядом – лаптоп, книги, теплые вещи, и махнула через две границы, прочь от ополоумевшей возлюбленной.

Кураторша резиденции, подтянутая блондинка с уверенной улыбкой и ухоженными ногтями, распахнула их зоопарку дверь и, подхватив Аленину сумку, поцокала по сумрачному коридору, показать определенную для нее келью. Таксы запутывались в поводках позади Алены, присмирев попервоначалу в чужом месте. На столе комнатки их ждал веер буклетов местных достопримечательностей, из которых кураторша особенно рекомендовала музей в средневековом замке. Но Алена собралась туда только в предпоследний день, и то, сказать откровенно, проигнорировала постоянную экспозицию, гербы, серебро и эмаль, посуду и мебель, как и интерактивное видео, рассказывающее об исторических персонах городка. Нет, выставка местных художников в залах верхнего этажа оказалась забавной, да, весьма забавная была выставка. Но остановилась Алена на пустой лестнице башни. Вот когда она пожалела, что не берет на прогулки телефон. Черный металл лестничных опор, деревянные плиты ступеней, шершавые стены, тени проволок, расходящиеся веером по прямоугольной решетке кирпичей на полу, лестничные пролеты, вниз и вверх исчерканные линиями, полосами, сплетениями теней. Алена провела на лестнице полчаса, насколько хватило совести заставлять собак дожидаться снаружи, привязанными к муляжу старинной будки, пока она наглядится на сочетания и пересечения линий на пороге конденсации в образы. Всю следующую ночь она бродила по бесконечным лестницам и переходам в погоне за исчезающей за поворотом подругой. Так и не нагнала и, разбуженная таксячьим будильником, встала разбитая и поползла с собаками на прогулку.

Алена каждый день проходила городок насквозь, от резиденции, уверенной грибной россыпью вставшей по краю старой ратушной площади, дальше, вдоль негромкой разноголосицы стилей, разрываемой взвизгиванием пряничных домиков, дальше – до самого мыса. Слева от мыса лежали дюны в редких соснах и щетине сухой травы, а здесь берег взмывал над волнами, а сосны вытягивались к небу. Вцепившись корнями в песок, они раскачивались, переговариваясь с гулом волн, волочащим коряги и камни к основанию утеса. Может, среди каменных мелочей попадались и драгоценные слезы древних сосен, качавшихся над этим обрывом века назад, Алена вниз не заглядывала и уж конечно не спускалась.

Она привезла в резиденцию папку черновиков, хотела заняться переводами стихотворений одного грека. Переводами переводов, если на то пошло. Без договоренности с издательством, без контракта, обычное для нее дело. Но ей нужно было вырваться из дома, и была книжка, которой хотелось заняться. Еще были деньги, полученные за «негритянскую» работу по доведению до ума чужого текста, и она решила, что должна спустить их немедленно, пока Гертруда о них не прознает и не вымолит у нее, а она, отзываясь на ее пьяные ласки и проклиная обеих, не отдаст, убеждая себя, что так та, по крайней мере, купит качественную выпивку.

Кому нужен был перевод с польского переводов с греческого неизвестного ни в той, ни в другой стране поэта, покончившего с собой спустя полгода после смерти возлюбленного! Или случайно отравившегося, или печень не выдержала, или вирус доконал, шептали разное. Алена была на его похоронах. Отпевали грека в часовне, переделанной из склада на краю торгового порта, за другими складами. Несмотря на близость реки, воздух был тяжелый, густой мазутом, раздираемый металлическим громыханием кранов, уханьем грузов, опускаемых на платформы, и поверх всего – нервной синкопой диспетчерши. Вся эта катавасия перекрывала скорбные пересуды друзей поэта, как и она, пробиравшихся на похороны. До Алены доносились отдельные бессмысленные фразы: не сумели удержать, погас, уйдя во мрак ночной, как он страдал, ночь призвала его ледяным всполохом молний среди сизых туч, кашлял под конец без конца.

У металлических ворот в часовню стояли два пожилых грека в строгих костюмах и с уважительно-скорбными выражениями лиц. Алена расписалась в тетради соболезнований и взяла распечатку хилой поминальной церемонии. Как всегда, собирали деньги, непонятно на что, но не положить было нельзя. Священник покачивался и дрожал голосом. Из-под облачения выглядывали мохнатые шерстяные носки. Заметивший Аленин свирепый взгляд на священника, мужчина рядом с ней прошептал: седьмой день служит, едва ли спал вообще, отмолил, отмолил.

В спертом воздухе часовни она почувствовала укус притаившейся за левым ухом мигрени и поняла, что не станет дожидаться поминок. На столике слева от входа лежала книжка, опубликованная друзьями вдогонку поэту. Переводы его стихов на польский язык. Алена положила деньги и за нее.

Она уже поработала над ней дома и открывала ее каждый день с первого дня резиденции, но продвинулась недалеко. По утрам Алена с таксами выходили гулять, они шли по тропе вдоль обрыва, она заранее брала их на поводок, чтоб не полезли вниз, дурехи. Странно было гулять без телефона, без навигатора, с ее-то абсолютным топографическим кретинизмом и привычкой фотографировать каждое встречное интересное. Но телефон нужно было оставлять дома, чтобы не впрягаться снова в бессмысленные бесконечные беседы, перемалывающие их отношения, застопорившиеся в каком-то подгнивающем аппендиксе, без надежды на оздоровление.

За пару недель в резиденции она приучилась просыпаться без телефона под боком, определяя время по солнцу, по пронзительному зимнему свету, врывающемуся в полуподвальное окошко ее кельи и освещающему такие же крепенькие черепичные здоровячки-боровички крыш напротив. Если только таксы не будили ее раньше, поочередно, словно дежурили: две дремлют в ногах, на полосатом, как осиный хвост, покрывале, а третья забирается на подушку и вылизывает Алене лицо – открывай глаза, таксы со вчерашнего дня не кормлены, не гуляны. Она поднималась, насыпала им корм из пакета и выводила на долгую утреннюю прогулку к морю.

Спустя две недели Гертруда уже не так теребила ее, не больше пары постукиваний в скайп в день, ну еще трех, четырех, шести за ночь. После криков первых дней – зачем ты забрала собак, ты решила оставить меня! – Алена установила постоянный «не беспокоить» режим и не отвечала на ее вызовы.

Сегодня был последний день пребывания в резиденции. Накануне кураторша расспрашивала, как ей здесь работалось, и она вежливо улыбалась и отвечала, что ей очень понравилось и это было очень плодотворное, насыщенное и продуктивное время. Кураторша прикасалась ноготочками к золотой розе на груди и приглашала Алену продлить пребывание хоть сейчас, хоть на месяц, хоть еще на два. Алена уже и сама подумывала, не остаться ли ей подольше в пряничном городке, может, не в этой дорогой и мрачной резиденции, но снять комнату рядом с парком, выгуливать такс, все-таки доделать этот перевод. За полгода она бы справилась, верно?

Едва открыв его книжку, она села перекладывать изломанные, как удары кнута, строки грека, но ее черновики, составляющие уже с сотню файлов, категорически ей не нравились. Они шуршали мягкими сосновыми иголками на ветру – вместо его кованого ломаного перестука веток, ребер, зубов, чего бы то ни было. Она зачеркивала, переписывала, перечеркивала. Все не то. Но если она еще посидит над ними, если она постарается, ведь может у нее получиться…

Правда, подходили к концу деньги, полученные за редактуру чужого текста, пора уже было брать новый заказ. С прошлым повезло, хоть работы оказалось больше, чем говорилось в условиях, зато и заплатили прилично. Вместо корректуры готового текста пришлось делать все заново, переводчик, изготовивший рабочий вариант, не различал основ языка и строил фразу с грацией человекообразного автомата. В первом же предложении у него несчастная героиня возвращалась домой потная, в туфлях на высоких каблуках, стирала тушь с ресниц, слушала сообщение на автоответчике и переодевалась в домашний халат и разношенные тапочки, а уличную обувь убирала в шкаф. В оригинале она стрекозой носилась по комнате, в одних только шпильках и каплях на коже, а заметив, что пока она была в душе, на автоответчик пришло новое сообщение, запускала его, поправляя аэродинамические свойства ресниц, и, прослушав, останавливалась, стирала махровую тушь, засовывала каблуки в коробку, коробку в шкаф, укрывала тело колоколообразным балахоном, а ноги всовывала в тапки, похожие на ласты.  

Она все за него переписала, хоть больше времени ушло на подчеркивание ошибок предыдущего переводчика. Заплатили в результате неплохо, частично компенсируя отсутствие ее имени в выходных данных. Да, еще комментарии. Героиня рассказа оказывалась в лондонской Galilee Chapel и переводчик расщедрился на название церкви, в которой располагалась часовня. Вот только не удосужился рассказать о выставках, проводимых в этой часовне – эпатажных, или как теперь называется, хайповых вернисажах.

Алена вспомнила выставку на складе, куда она попала, заблудившись по пути из греческой часовни. Голова уже раскалывалась, но остановившись, она почувствовала, что под высоким потолком ей стало легче дышать. Художников расплодилось, как кошек, занимают всякое пространство, вот уже на товарном складе они, фыркнула Алена, постепенно приходя в себя.  

Картины, на канатах подвешенные к потолку, раскачивались в гулкой пустоте зала. Рядом с каждой подвижной рамой стоял пюпитр с объяснением концепции автора, ведь без объяснений в современном искусстве никак. Картины требовали от художницы месяцев кропотливой работы – это были вышивки тонкими вертикальными нитями разных цветов, собирающимися в блестящие дождевые потоки. А изображали они знаменитые метаморфозы: девушка превращалась в тополь, в лавр, в камень, в чудовище. На каждом пюпитре повторялось описание пути художницы к собственному изобразительному языку: в шестнадцать лет ее изнасиловал неизвестный, когда она осталась одна в родительском доме и сама открыла незнакомцу дверь, послушная маленькая девочка. Через год она ушла из дома от упреков родственников – да, семья обвиняла в случившемся ее, хотя насильник ничего не украл. Если он и собирался что-то унести, то отвлекся на девочку, а потом сбежал, испугавшись возвращения мужчин. Она уехала из города, сдала экзамены в художественное училище и выучилась на иллюстратора. Алена присмотрелась, не встречала ли где-нибудь ее имя, но нет, все же незнакомая.

А потом ее снова изнасиловали, уже в съемной квартире, когда она вышла выбросить мусор и не закрыла входную дверь. После этого она на полгода поселилась в монастыре и стала вышивать дождь и скрытые в нем мифологические сюжеты.

На самом деле после чтения объяснений Алена, обходящая зал бустрофедоном, одна воздушная борозда за другой, начала улавливать формы и сюжеты в низвержении сверкающих нитяных потоков. Вот, на «Медузе» – девушка со спутанными волосами и жестким взглядом. На «Скилле» – невысокая полная женщина с выводком крошечных злобных мопсов.

За две недели в резиденции она не сдвинулась в переводе ни на строку. Вместо работы Алена брала книжки с полки и проглатывала одну за другой, как в детстве, когда была счастлива нырнуть, что в поход среди мелкой листвы, что в спасение урожая яблок, что в фехтование на парижских улицах, все равно, лишь бы заслониться чужими красивыми лицами от уродского своего. Да, еще тут был сборник статей об известной писательнице, которая давно интересовала Алену. За две недели она едва успела досконально изучить его, какой уж тут собственный перевод.  

Детское сидение за книжками, в хороший день – с бутербродами, в скучный – с чашками сладкого какао на кипятке, определило ее будущую профессию и, побочный эффект, формат фигуры. Или это потом, после первой гормональной встряски, после осуждения родственным женским судом, ее бабушками, тетушками, по большому счету – самой собой – она оделась в эту полноту, одутловатость, тусклый взгляд, полудюжину домашних питомцев – рыбок, кошек, попугаев. Она завела такс. Бунтарка. Трех такс.

Маму она почти не помнила, бабушки не рассказывали ей о маме почти ничего – сгорела, ушла, скончалась. Мама пропала из ее жизни, Алена помнила только, как пахло краской у мамы на работе и как выстраивались ряды деревянных истуканов – что это было, болванки для манекенов, заготовки для покорных кукол? Она осталась с бабушкой, сестрой бабушки, дочерью сестры бабушки и еще одной дочерью ее сестры. Бабушка работала бухгалтером, ее сестра и дочери сестры – учительницами в школе, вот Алена и набралась от них любви к знаниям и к чтению.

Папа оставил их еще до рождения Алены. Хоть тут все было понятно, бабушки на оценки не скупились, пришпиливали похотливого козла, ушел на все готовенькое, к генеральской дочке. В детстве Алена мечтала, был у нее такой ритуал, почти каждую ночь, заворачиваясь с головой под одеяло, прижимаясь к раскаленной, до боли, батарее, она мечтала – нет, не чтобы папа открыл дверь и возвратился к ним или же никогда не оставлял их, выбрав ее маму из двух соперниц. Она мечтала, это она родилась в той готовенькой семье, с обоими родителями, в большой квартире, где у нее была бы своя комната с балконом, и кошка, и маленькая собака.

Она разыгрывала разные сценарии своей воображаемой жизни. Как другие девочки одевают кукол, она придумывала себя в этой другой семье – то она была мальчиком, то у нее была младшая сестра. Она придумывала, кем были ее родители – самые банальные картинки, какие может придумать маленькая девочка, сегодня Алена улыбалась беспомощности этих выдумок. Мама у нее оказывалась актрисой и снималась в кино, и Алена с одноклассниками ходили смотреть фильм, в котором снялась мама, и все вместе ахали, когда мама улыбалась им с экрана. Наверно, просить ее махать Алене и произносить «Привет, дорогая дочка!» было бы слишком? Но она вставляла в фильм эту сцену – у нее была своя история, свои правила. А папа был профессором в космическом институте, и они ездили летом на дачу или на море, в Грецию, она ведь уже выучила Куна наизусть, и ее родные родители разрешали ей лазить по скалам, так что она забиралась на самый Олимп и пила там амброзию с богами, и сама становилась бессмертной и приносила маме кувшин амброзии. Тут она путалась, потому что девочке из профессорской или актерской семьи было трудно разыскать никому не известную женщину с кукольного завода, к тому же мертвую.

Как ни удивительно, она не перестала играть в эти выдумки и когда выросла, ни в двадцать, ни в тридцать лет. Забыла ненадолго в старшей школе, за подготовкой к экзаменам и первой любовью, но потом, после запутанного взрослого романа со взрослым мужчиной, ее прекрасный возлюбленный морочил ей голову два года, пока не оставил, напоследок уговорив сделать аборт, после всего она вернулась к своим «историям». Теперь ее сказки стали более проработанными, она сама превращаясь в актрису, в художницу, в прекрасную принцессы Дианы.

А потом наткнулась на книжку восходящей писательской звезды и выбрала себе, сказать ли – кумира? Объект подражания? Зависти? Восхищения на расстоянии? Просто выбрала и следила теперь за чужой жизнью, будто перелистывала забытые свадебные фотографии. Алена набрасывалась на все, что та написала, следила за ее публикациями, начиная с первых полусамодеятельных перестроечных журналов. Ей страшно нравилась манера, с которой молодая писательница растягивает скучную тряпку реальности в плотное и гибкое, изгибающееся, развернутое и вывернутое зеркало, выворачивающееся мордой к хвосту. Теперь Алене больше не нужно было заботиться о наполнении своей истории выдуманными фактами. Она брала их из интервью писательницы, все особенности, подробности, развороты сюжета.

Зато Алена должна была стыковывать прежние сценарии с новыми. Самое главное она проделала давно – воспроизвела линию жизни отца до рождения дочери, придумала, как он встречался с ними обеими, с Алениной мамой и дочкой профессора, действительно, юная писательница была не генеральской, как считали бабушки, а профессорской дочкой, потому Алена, наверно, ее и выбрала.

У нее в самом деле оказалась квартира на Ленинском, и дача в Луцино, и другая дача в Коктебеле. А папа в самом деле после того, как бросил маму, папа стал профессором, только не в космическом, как в детстве Алена воображала, а в лазерном институте. Сначала ее конструкциям немного мешала хронология – писательница была всего на полгода старше ее, но она справилась, сочинила им биографии, вплетя в них знакомые ей особенности мужского поведения и тонкие нити собственной генеалогии.

Теперь она могла рассказать, как это произошло, когда мама, закончив школу с золотой медалью, поехала учиться в сибирский университет, потому что там после эвакуации жила ее тетя. Мама у нее была красавица, это все Аленины бабушки говорили, когда ругались на Алену – и в кого ты такая страшная! В университете мама встретила молодого человека – тоже студента и тоже красавца, и мотоциклиста, и поэта, распевающего на гитаре Высоцкого и Галича (кажется, в сооруженный Аленой мираж забрался культурный анахронизм, но это ее не особенно беспокоило), и она влюбилась в него без памяти. Он поступил в аспирантуру и уехал учиться в Москву. На зимние каникулы мама поехала к нему в гости, она ведь считала, они навсегда вместе. Она приехала навестить его, привезла чемодан наверченных вместе с тетей пельменей, остановилась у него в общежитии, обстирывала его там и готовила ему, пока он ковал ядерный щит нашей родины или над чем он там трудился. Тогда они ее и зачали, и Алена возникла и должна была появиться на свет. Но папа уже познакомился с дочкой шефа, ночевал в ее отдельной московской квартире, и осеменив ласковую провинциалку, папочка нежно попрощался с ней и выставил за дверь, пока не пришла невеста, тоже уже пару месяцев как беременная. Могло такое быть? Бабушки ничего ей не рассказывали. Конечно, могло.  

Вообще Алена считала, ей повезло. Папа их оставил. Но мама – боже, какое неоднозначное слово, «оставил», какая полисемантика, как и, скажем, «ебанутая на всю голову», давнее и прочное прозвание Алены у ее бабушек, она с радостью принимала его, они же прежде не договорились, какой смысл вкладывают в расплывчатый термин, Алена будет понимать его по-своему – смелая, творческая, талантливая, пусть так и будет – мама ведь тоже ее оставила. Могла бы и не оставить, одна, незамужняя, в маленьком южном городе, только и радостей, то перемывать чужие косточки. Ее мама, нежная, гордая, правильная советская девушка, с машущей крылышками и упархивающей прочь аспирантурой и постучавшимся в двери направлением на завод, ее молодая мама в одной комнате со своей мамой и теткой, водопроводный кран и сортирная будка во дворе, по соседству со стаей бакланов соседей, взбудораженных падением умненькой студентки с академических высот – мама ведь могла и не оставить ее. Так что на линии везучести Алена помещала себя на верхней положительную ветку, далеко от оси ординат – мамино «оставила» в сто тысяч раз перевешивало папино.

И она продолжала играть в игры с не догадывающейся о них писательницей. Теперь, открывая каждое новое ее интервью, Алена испытывала азарт игрока, охотника, следопыта – она проведет зверя той же тропой, пройдет за ним след в след, приручит, усадит на тумбу, прикажет прыгать сквозь горящую раму. Ей нравилось вчитывать в ее позолоченную биографию чернильные полосы, даже не слухи – намеки, легкий дым, воздушный пузырь, который Алена раздувала и раскрашивала в детальнейшие мыльные оперы. Кажется, отец-профессор не разрешал дочери поступать в консерваторию, как она мечтала со школы. Сказал – только физика соль, остальное собирательство спичек, что-то такое проявлялось в шутках писательницы о себе. Кажется, первый брак у нее не сложился тоже из-за родителя. Можно себе представить – их общий папочка, выбравший в свое время дочку профессора, теперь и сам ставший профессором при живом тесте-академике, папа выгнал из дома приведенного дочерью музыканта, и все прошло бы в кругу семьи и осталось никому не известным, но музыкант сошелся с другим музыкантом, они перебрали где-то паленой водки и едва не погибли сами и чуть не прибили случайного знакомого, а по документам, по прописке, следователи пришли к профессору, что-то такое, она читала, засунутое под ковер, ломаное и больное, на ноготок выступающее наружу. Как она утешалась такими облачками! На самом деле это ей, Алене, повезло, что она не росла с отцом. 

После прогулки с собаками она все же приняла звонок Гертруды, посидела молча, глядя в экран, а потом поднялась с сумкой и с таксами на поводке, сдала ключ и уехала из пряничного городка. Говорили они уже дома, после объятий и рыданий, она рассказала любимой, как таксы вели ее к морю, она взяла их на поводок, потому что волны и ветер и совершенно никого на тропе, только на краю обрыва фигура в серой куртке, вся серая, а на голове вязаная полосатая шапочка, как осиная задница, неподвижная, но когда они проходили мимо, когда они подошли, они были в паре шагов, он обернулся, и что она, конечно, не пошла в полицию, а в голове у нее стучали две мысли – во-первых, он специально ее дожидался, и во-вторых, как смешно она выглядела, в надуваемом колоколом пальто, с собаками, беснующимися на поводках, словно чудовище с зубастыми щупальцами, и еще, что она слышала стоны и всхлипы между рычанием волн.

Что, что ты такое говоришь, рыдала Гертруда, рассказывай по порядку. Кто это был, в оранжевой шапочке, ты знала его? Ты думаешь, он остался жив? Алена мотала головой, нет, нет, совершенно незнакомый серый человек. Когда Алена с таксами поравнялись с ним, он обернулся и сказал: «Извините, я должен это сделать». А потом шагнул вниз. А она воткнулась пятками в землю, удерживая беснующихся собак от прыжка через обрыв.

 

 

Анна над рельсами

 

Уже потеряв опору, удаляясь по протяженной параболе от толкнувшего ее, сквозь неслышное, словно за хрустальной стеной, верещание паровоза, сквозь ужас на лице машиниста, она видела в насквозь белых ненавидящих ее глазах ускоренную перемотку кадров ее никчемной жизни, как полагается, как написано в этих флуоресцентных оккультных книжках, с недавних пор заполнивших бывшие кладези прекрасного, ее любимые книжные магазины, вихрь перелистывает страницы в одном жутком мультике, двадцать семь кадров в секунду, она успела удивиться, почему сюжет незнакомый, только самое начало здесь и практически сейчас, она говорит ему, что уходит, не будет с ним, хватит, никогда больше, его глаза леденеют, удар в грудь, в солнечное сплетение, у нее останавливается дыхание, затем скрежет, малый тектонический сдвиг, поворот разводного ключа, поднимается трамвайная стрелка, и она протягивает, тянет руки к нему, влетает в его объятие, ледяные глаза теплеют, оттаивают, она плачет у него на плече, они возвращаются в универ, на занятия, и он объявляет об их женитьбе, поздравления, поцелуи, дальние планы, они так и не расписались, бабушка заболела, он уехал на заработки, она рожала одна, трудно, страшно рожала, страшно болеющий сын, обещающий возвратиться несбывшийся муж, она просиживает ночи над малышом, качает, носит его на руках, днем таскает бегом, задыхаясь от его кашля, коляску, на девятый этаж, мать бывшего жениха ни разу не навестила ее, прислала открытку на новый год, косые взгляды соседей, она залила им балкон, им надоел вечный плач, сдать его в интернат, крики ее отца, если бы одни только крики, какой еще книжный, она в жесткой оранжевой форме штукатурит чужие стены, молодежный отряд, общага не для больного младенца, чужая раздолбанная хрущевка, банки, коробки, розетки наружу, она боится оставлять там ребенка, снова опаздывает на проходную, в яслях он еще больше болеет, бросает работу, прощайте, надежды въехать в свою квартиру едва ли не через год, как обещал ей комсорг, он запер ее на ключ, влажно ползал по ее телу, только бы отпустил, там ребенок один, все же она отдала Владика в интернат, сама моет полы, убирает тяжелый снег, забирает на выходные, он кричит, прячется, не хочет идти к ней, катает его на санках, умоляет хозяйку квартиры, он так больше не будет, читает на ночь старые сказки, рассказывает о зверях, о волшебных пушистых животных, он рисует слонопотама, она обещает в выходной свозить его в зоопарк, два часа в электричке, едва поезд пришел на вокзал, она потащила его в туалет, бетонные стены, пол, страшные дырки вдоль стен, кряхтение теток, задирающих юбки вокруг вонючих лохматых дыр, мама, это уже зоопарк, снова меняет работу, она сама едет в поезде, замерзают, греются водкой, проводники и солдатики, они с Иркой волочат мешки с тряпками, собачьими шубами, пуховиками, кидают на третью полку, наверх, сами забираются вниз, спят по очереди, больше никакой водки, какой же промозглый вагон, сигарета едва держится в пальцах, конечно, остались без выручки, Ирка ругается, в другой раз будешь умнее, едет снова, в этот раз лучше, пьют дома у Ирки, вдвоем, ей тоже пришлось несладко, подсчитать, сколько еще поездок, в принципе можно жить, Ирку нашли задушенной, она едет с чужим мужиком, привозит деньги и большую пятнистую лошадь, приносит в больницу Владику, каждый раз с ним что-то случается, пока она уезжает, она рассказывает ему, когда заплатит взнос за квартиру, бьет его по губам, ребенок не должен знать такие слова, говорить матери, что он не ребенок, квартира все удаляется, быстрее, чем она ездит за тряпками, а он снова и снова болеет, она на коленях у стеклянных дверей, реанимация, медсестра ночью сжалилась, он как пятилетний ребенок, а ему все четырнадцать, у него руки в уколах, не отличить, какие в больнице, какие где, все ручки в синяках и уколах, она держала его, сестричка сказала, хватит, сейчас приходят врачи, уходи быстро, а он все держал ее, хоть и не слышал, не отпускал ее руку, она раскрывала его пальцы по одному, скрюченные вокруг ее пальцев, сестричка уже ругалась, отдала ей все деньги, пустые троллейбусы, поесть дома не на что, Машка не захотела делиться, даже голой крупой, она приплелась к Макдональдсу, подбирать не решилась, просила, что не доели, господи, показалось, встретила Ленку из универа, из прошлой забытой жизни, сто лет назад, встретились взглядами, изумление в бархатных вишневых глазах, неужели тоже узнала, Анну подкидывает над чертой, опрокидывает, она изгибается, как на тренировке над брусьями, послушное гибкое тело, на себя, кувырок, разворот, сквозь подошву кед всеми ступнями щербатый асфальт платформы, взмах рук над плечами. Выдох, пустота за спиной. Сипение паровозной сирены из-за рубинового стекла как тонкая пыль. Глядя между пустых голов ожидающих электричку, не встречаться глазами, она знает, сейчас никто не увидит ее, она ступает, перемещается равномерно к ступеням, к спуску с платформы, с постоянной скоростью по минимальной дуге, лавирует, протекает, неразличимая, против течения, в человеческом водовороте, ни один не вспомнит ее, уходит, добирается до густой тени, до расцветающей липы, до остановки автобуса, наконец за спиной лопается стекло и включается звук, визги, ругательства, глупости, тягучие крики, встревоженное бормотание, отдельные голоса. Все так же не глядя им в лица, она поднимается по ступеням. Сегодня ей к третьей паре. Скоро в аудиторию прибежит Надя из деканата, рыдая, объявит, что Игнат не придет сегодня, погиб, упал под пригородную электричку. Они все обернутся к ней. Они будут к ней подходить, обнимать ее, все знают, они такая крепкая пара, столько лет вместе, почти поженились. На парте лежит библиотечная книга. Она пролистывает страницы, хочет разглядеть мультфильм на полях. Там нет ничего, ни рисунка, ни надписи. Белая полоса. Обязательно будет нужно заплакать.  

 

 

Макро Полюс

 

– Милочка, передай за билет.

Я и не заметила, что в маршрутке был кто-то еще. Заскочила на бегу, хотя чего уже торопиться – почти полночь, завязывать нужно в такое время с работы возвращаться. Трудовой героизм до добра не доведет. Нужно научиться уже говорить начальству нет, а то нашли незаменимую за полчервонца. Вышли на международный уровень, в девять утра – совещание с японцами, в девять вечера – с американцами. Большие боссы совещаются, а я такая перевожу, при параде: туфли, юбочка, косметика, маникюр, как положено. Потом ночью во всем параде тащусь в свои бебеня! А завтра ведь снова с утра на месте, в восемь утра новое совещание!

– Милочка, передай за билет, будь добра.

Ко мне протянулась птичья лапа с зажатой в кулачке монетой.

Отвратительная тонкая лапа с выпирающими косточками и дряблой, в пятнах, кожей, исходящая не то чешуйками, не то иной слоистой поганью. От второй фаланги до лучезапястной косточки лапа была затянута в сетку ажурной перчатки, только подчеркивающей кожный ужас. Лезли напоказ искривленные ногти в потрескавшемся бордовом лаке. Из кулачка птенчиком, вываливающимся из гнезда, торчала монетка.

Я задержала дыхание, но на меня уже наползло лакрично-розовое облако, заглушившее скромные ароматы городской весны и взвесь мутных человеческих миазмов, сконденсировавшихся за день внутри маршрутки.

Осторожно, чтобы не прикоснуться к зараженной коже, я вытащила монетку из скрюченных пальцев и протянула в сторону черноволосой макушки водителя.

– Дорогуша, – холодные старушечьи пальцы сомкнулись на моем запястье с резвостью кошки, упавшей на мышь, – погоди-ка. Погляди на денежку, ту ли я дала.

От неожиданности я вдохнула полные легкие ее приторного одеколона вместе с мелкой пудрой и пылью. В глазах защипало, водительское кресло расплылось и пошло волнами.

Я постаралась сморгнуть. На ладони, постепенно проявляясь сквозь слезы, лежала совершенно неправильная монета. Ни один проводник ее бы не принял. Я должна была сразу почувствовать – хотя бы по весу: она была толще и существенно тяжелее обычных. И холоднее. Душной майской ночью, в пыльном городе, в воняющей кислой капустой и подгорелой рыбой маршрутке, монета жгла ладонь серо-синей стынью. Из матовой черноты проступала то ли керосиновая лампа, то ли аптечная склянка, увенчанная коронами и увитая по краю подобием свитка. Такие отвороты свитков рисуют на корпоративных наградных грамотах. По другой стороне монеты стелился венок из древесных листьев, завязанный понизу витиеватым бантом, с надписью по центру в две строки: MACRO POLUS. Большой город. Мега, макро – что больше? Мега больше, я живу в мега городе, еду в ночной маршрутке и рассматриваю старинную восьмиугольную монету. Монета к тому же была восьмиугольной! 

– Не та монета, – подтвердила я.

– Как же быть мне, дочка? – она глубже вонзила когти мне в руку. – Чем расплатиться?

– Давайте я за вас заплачу, эту у вас не примут.

– Милочка, выручи, коли так.

Когти освободили мое запястье. Кошка выпустила мышь, только чтобы перехватить поближе к горлу.

– А эту себе забирай, если хочешь.

Она вдавила мои пальцы в ладонь вокруг монеты.

– Хорошо, хорошо.

Не разбираюсь я в нумизматике, но знаю, кого спросить. Ерунда, скорее всего, что, старуха из подпола отрыла фамильный клад? Но проверить стоит, монета взаправду выглядит старинной, даже древней.

Зажмурившись до светлячков, чтобы прогнать тьму, наплывающую на меня, свободной рукой я достала деньги из кошелька и ткнула в плечо водителя. Тот, не глядя, забрал монетки, кинул на блюдечко от монпасье перед собой. Холод прожег мне ладонь до костей, туман поглотил меня, и я разжала руку. Звон застучавшего по полу восьмигранника слился с коротким трезвоном монеток перед водителем, с волной чистого аромата сирени и журчащим голосом:

– Остановите здесь, будьте добры.

Сирень зашелестела, запела, взмыла в прозрачные небеса.

– Выходи, слушай, обратно сейчас поеду.

Я протерла глаза. Сухие, тонкие, ломкие пальцы, обвислая кожа в россыпи крупных веснушек. Распухшие суставы, скрюченные пальцы, невыносимо ноющие в туфлях лодочках. Тонкие старушечьи ноги из-под мини-юбки. Боже, как я завтра на работу приду в таком виде!

– Выходи, а? – водитель тянул меня за блузку.

– Где я?

– Конечная остановка, приехали уже. Давай-давай, бабка, спокойной ночи.

– Подождите, пожалуйста. Что-то случилось, я спала?

– Главное, что проснулась, бабуль. И кто тебя из дома выпустил? Давай, выходи.

Я встала, я попыталась встать на ноги. Невозможно подняться, невозможно ходить на этих каблуках! А босиком? Мои кости закряхтели, когда я наклонилась сбросить туфли. Какое там сбросить! Вылезла, сгибая пальцы и проворачивая ступни. Резиновый коврик охладил ноги.

— Вот и ладно, бабуля! Давай, шагай себе.

Не могу я идти. В голове туман, ровный тяжелый фиолетовый туман.

Что было на той монете – MACRO POLUS? Какая я дура! Да не город это, не макрополис, а макропулус, средство омоложения! Отдала монету, и вместо девяноста – тридцать. Но вместо тридцатника – девяносто, той дуре, которая согласилась взять! Все дело в монете. Тетке ее кто-то подкинул, она подкинула мне, а я и схватила. Найти, заглянуть под сидение!

Я опустилась на четвереньки.

– Эй, так дело не пойдет! Вставай давай!

Он схватил меня щупальцами архитеутиса, изловившего невинного кита, встряхнул, так что кости скрипнули, подтащил к двери маршрутки.

Мои ноги волочились по полу, руки висели вдоль обрюзглого тела, в спину впивались острые пуговицы куртки водителя, но я все шарила взглядом под сидениями. Блеснуло? Сверкнуло?

Он выволок меня наружу, бросил в ночную стужу, швырнул на скамейку под навесом.

– Подождите! Пожалуйста! Моя монета укатилась!

Он вернулся в машину, бросил в меня сумочкой и туфлями.

– Все твои денежки здесь, мне чужого не надо. Ступай домой, бабка, к внукам!

Маршрутка дернулась и отъехала от тротуара.

– Пожалуйста!

Машина вывернула на дорогу, тепло прощаясь задними фарами, скрылась за поворотом. Я тряслась от холода на ветру. Боль пронизывала спину, барабанила молотками в голову, зажимала ступни в клещи, давила удушающей подушкой на грудь. У меня сейчас сердце разорвется! Кажется, он сломал мне позвоночник. Или так и чувствуют себя в старости?

Как догнать, как вернуть проклятую маршрутку? Я попыталась встать на ноги, надо идти, надо идти, а то окоченею. Маршрутка уехала. Зачем он увез монету? Она же не нужна ему, зачем ему монета, он еще молодой. Она завалилась там за сиденье, лежит на полу. Моя монета, шестьдесят лет моей жизни. Я не жила еще, у меня нет внуков, даже детей нет. Мне еще рано детей, я специалист, парня даже нет, сейчас нет, получше будет, а теперь кто на меня посмотрит, надо найти монету, обменять ее, подсунуть кому-нибудь, как эта гадина в маршрутке, ведь наверняка не первый раз такой фокус проделывает, выкапывает из подпола и подсовывает молодой дуре, надо догнать, холодно тут, меня колотит всю, какой холод, макро полюс холода, какая густая ночь, ползти, ползти, вон еще машина едет, поднять руку, голосовать, они остановятся, у меня есть деньги в кошельке, я заплачу вам, догоните маршрутку, как дохлый цыпленок, ужасная юбка, что они так уставились, смеются, только не уезжайте, пожалуйста, я заплачу, пожалуйста, волосы липнут к шее, мокрые, холодные, возьмите меня с собой, почему вы плюетесь, отшвырнули туфли, ледяные плевки на щеке, почему легко отделалась, не уезжайте, уехали, у меня ведь были деньги, они забрали сумочку, сейчас сердце разорвется, от холода и стыда, вон идет маршрутка, помогите мне, возьмите меня с собой, мне нужна маршрутка, там моя жизнь, сырок, как вкусно пахнет из двери маршрутки, теплым хлебом и сыром, в маршрутке, мое сердце, тепло, пустите меня, помогите мне подняться, мокрая лужа по колено, склизкая, грязная, илистая лужа, не встать, ну хоть на четвереньки, выбраться на илистый берег, поросшие камышами кочки, прелая трава, где я собирала грибы с мамой, провалилась в болото, вот дурочка, кричи ау, ау, как в лесу надо кричать, кукушка, кукушка, молчи уже, кричи, вон сыч летит, не ходи, я боюсь того сыча, держись за пенек, не ешь пирожок, придет серенький волчок, хлещет волна высокая, идет гроза грозная, конец деве гордой, небо горит пламенем, звездочки ясные под руками разгораются, золотые рыбки в руки плывут, в руки твои предаю дух мой, мамочка родная, нашлась я, нашлась, не плачь теперь, не терялась я, нашлась, спечешь мне оладушки?

 

 

Возвращение бабочки

 

Этот разговор, эта встреча, прореха в расползшейся ткани, в ее кисейном свободном плетении – пока иголка не подхватила отошедшую нить, по-над шляпкой штопального гриба, под тенями ветвей, эта встреча, которая не была, не могла произойти, о которой она не задумывалась, ни на одно мгновение после того, как они расстались, тогда, под фонарем, он застыл там, а она вернулась, вошла сквозь стеклянную дверь в наполненное густыми тенями пространство, в гибких змей, в скользкие водоросли, не оглядываясь на сочетания звезд за спиной, за спинами, не выдыхая влажный цветочный воздух, меж мраморных холодных колонн занырнула под землю…

 

– Спасибо, что встретил. Ты все такой же. Джентльмен. И совсем не изменился.

– Да ладно тебе. Вот ты точно совсем не изменилась.

 

Ксения старалась. На подъеме по эскалатору включила камеру на себя. Посмотрелась, как в зеркало, поправила волосы. Забытая мода, хиппистский стиль. По праву лет могла теперь выглядеть как Дженис. У Вити же – жесткая проволока, ежик надо лбом, вокруг темечка, над затылком, ушами. Ей нравились его волосы. Торчат у лица медно-проволочным одуванчиком: она дула на них и хохотала – не разлетаются. И теперь заметила его сразу, все тот же металлический одуванчик, вылинявшая, потускневшая колючка, в накипи дней. А лицо – будто достали из стиральной машины, с отжимом, но без разглаживания. Зато глаза те же. Глаза – и улыбка.

 

– Как это только пришло тебе в голову? Пригласить меня, я говорю. Я ведь так и не побывала у тебя. С мамой твоей не познакомилась.

– Мама умерла в прошлом году. Настуся пришла домой, собака воет, а бабушка лежит.

– Ой, прости. Я не знала. Прости.

– Такие дела, семьдесят шесть лет, ничего не попишешь. Как ты насчет проехать на метро?

– Отлично, поехали.

– Пойдем.

 

Он открывает стеклянную дверь, пропускает ее вперед. Дверь проворачивается на оси, скрывая их спины. Пока они исчезают из виду, можно выдохнуть, оглядеться, набить память словами, нафаршировать опилками плоскую выкройку из плюша, подобрать штрихи, осколки, детали, любимая с детства игрушка, а то посадишь около зеркала на трюмо, медвежонок съежится в пустую раскраску, пушистый сдувшийся шарик. Срочно запихиваешь его лапы в клетчатую рубашку, в оранжевые штанишки, одежда снаружи лучше держит объем, чем опилки внутри, отступаешь на шаг, смотришь, уф, кажется, получилось. Подвесить его просохнуть на бельевой веревке? Спрыснуть лаком для прочности? Решаешь оставить так, в естественном виде, да и времени нет. Успеваешь все про все за двадцать четыре минуты, пока они под землей, не видят, не слышат, не вдыхают запахи сирени и бергамота, жасмина и ландышей, зеленого яблока, приблизившись щекою к щеке, она говорит что-то неразличимое в гуле метро, не выбирая слов, слетающих с губ, застревающих паучками в пепле его волос… Вот уже поднимаются, другая стеклянная дверь выпускает наружу. Теперь приблизиться к ним, рассмотреть, благо, свет ложится на тротуар, кроме них, почти нет пешеходов. Изредка автомобили, не снижая скорости перед лужами, плюются пригоршнями слякоти. Двое идут, не обращая внимания ни на кого, одетые по-осеннему, оба без шапок. Его волосы густым облаком вокруг головы, у нее – темные, с рыжиной, видно, крашеные. Идут вровень, не касаясь друг друга.

 

– Холодно же у вас. Ты не замерз, пока меня дожидался?

– Да нет, ты же вовремя пришла, как всегда.

– Как всегда. Как тогда.

 

Тогда ему вовсе не пришлось ждать, она появилась, как по будильнику, он только что подошел, поднял голову к высокой листве, всмотрелся, не различая вращающиеся россыпи звездных спиралей, разветвления и раздвоения, сплетающиеся змеиные шеи, привлекательные чудеса, странные притяжения, первым делом она извинилась, что пришла не одна, под руку с круглолицей подругой, на голову ниже ее, вероятно, на пару лет младше, он почувствовал неприятный укол, недоумение, ревность. Подруга прижималась к ней, едва не ложилась щекой ей на шею. На полных плечах переливалась под светом от фонаря шаль, узоры, изгибы, на блузке дрожала крупная многоногая брошь, полупрозрачный болотный камень обвит тонким золотом, любопытный фонарь изгибал шею, заглядывал поверх девичьего плеча в ложбину между холмами, Виктор, завороженный, следом за ним, и тут же смущался и отводил глаза… Над головами трепетали каштаны, разрывая вязкую зелень ночи, шелестели веера листьев, махровые свечи, нежные лепестки. Скопления звезд выдыхали пыль, разбрасывали со спиралевидных хвостов новые солнца, разворачивались, звенели мириадами высоких и низких, свежих и утомленных, изумрудных и фиолетовых, холодных и пылающих голосов, воспевали затмения, рождения сверхновой, давние олимпийские игры, лесные пожары, нашествия огромных лягушек, извержения вулканов, цветение каштанов на московском бульваре…

 

– Витя, как ты считаешь, свет возвращается? – Ксения останавливается, разглядывает сплетение веток.

– Не понял.

– Допустим, отражение. В зеркале. Смотри, Вить, ты отвернешься, уйдешь, погуляешь где-то день или год, возвращаешься – а оно снова тут. Так и дожидалось тебя? Это же игра света, простые лучи. Свет бродил там, кривыми тропами, а потом возвратился, – Ксения умоляюще глядит на спутника.

– Все равно не уверен. О чем ты?

– Ты же помнишь, если свет обращается около сверхтяжелого центра, он отклоняется, искривляется, теряется на мгновение… Хотя бы на одну единственную секунду, с точки зрения света, это ведь миллиарды лет, свет ведь вернется в ту же исходную точку?.. Заново тут окажется?

– Свет распространяется с фиксированной скоростью, независящей от системы координат, – убежденно произносит Виктор. – Скорость света в вакууме есть универсальная константа. В гравитационной поле гамма-квант отклоняется на малый угол, пропорциональный гравитационной постоянной, массе центра притяжения и, гмм… обратно пропорциональный квадрату скорости, всегда квадрату скорости, и еще расстоянию до центра притяжения.

– Отклоняется под воздействием силы, притягиваясь к сверхтяжелому объекту, – подхватывает Ксения. – Все ты помнишь! Луч изгибается, сворачивается в спираль и когда-нибудь возвратится на прежнее место.

Она с силой выдыхает, прижимает сумку к груди и вдруг уносится вперед по освещенному тротуару, неровно и тяжело топоча.

Он шагает за ней.

 

Валя бежала по улице, взмахивая руками под легкой шалью, и у Ксюши перехватывало дыхание всякий раз, когда она перелетала в тень из освещенного уличным фонарем круга, сложит руки над головой, истончится, исчезнет, едва появившись в их компании, взявшись непонятно откуда, в одно мгновение влетев на свет шумной бабочкой, а через несколько шагов растворится во тьме между перевернутыми световыми стаканами. Но Валька продолжала лететь по дороге и голосить свое время луны, и Ксюша выдыхала, а Витька торопился за ней, и да, успел, подхватил, когда она споткнулась о темноту и упала бы, влетела б с размаху в асфальт, нет, подхватил, удержал под шелестом листьев, в облаке сладкого, с горчинкою, аромата.

Ксюша задрала голову к веткам, различила в плетении листьев пышные пахучие пирамидки, окаймленные светом, и дальше, выше, отражения звезд на темно-зеленом кружеве. Так и стояла с задранной головой, пока легион легких созвездий, мигая ажурными крыльями, не закружился, схлопываясь и раскрываясь. Резкость в глазах у нее вдруг сбилась, пошла зыбкой скользящей волной, малые небесные искры растворились в соленых линзах. Она моргнула, оглянулась на парочку, застывшую общим силуэтом, и пошла под каштанами, в тенях и свете фонарей обратно, спокойным, может, еще догонят, шагом, не оглядываясь, дирижируя левой рукой в такт песне, распеваемой Валей, еще звучащей в ушах… Луна кружилась и разлеталась в фейерверке листвы, поднималась, гасла и поднималась снова в заданных законах движенья. Кружились планеты, звезды, созвездия и галактики, она вступила в их хоровод, закружилась по собственной траектории, неотличимая от прочих потерянных звезд, свиристящих по параболам и возвращающихся с бесконечно удаленных орбит, по предписанным формулам, законному приговору, прочитанному над головой в ту июньскую ночь, вращающаяся вместе с этими звездами и часами, не понимая, не разбирая записей и мелодий, кроме одной только застрявшей песенки, шлепающей по груди, как плавник, у нас ведь есть шанс, обернувшаяся внутрь себя, только не назад, не наружу, не под дождь лепестков, рассекающих тело насквозь, отправилась по удивительной траектории, мимо твоих объятий, в ночь, в звездных пустых измерениях, на границу миров, чтобы возвратиться обратно.

Ксюша не различала дорогу, по наитию, вначале неуклюже, ступала, только бы не побежали снова слезы, не затмили сложную составную орбиту, не столкнули прочь с ее трека. Наконец столпы света, прорезавшие кулич станции метрополитена, притянули ее. Она опустила кисть, остановила музыку внутри головы и нырнула в пасть между зубами колонн, в гул разрядов электрических змей, светло и тепло. Все равно у них с Витей ничего бы не получилось.

 

– Чего это ты?

Она тяжело дышит, запыхалась за несколько метров, протягивает руку, чтобы о него опереться.

– Да так, вспомнила.

– Ну молодец. Хорошая память.

– А ты хоть вспоминаешь ее? Валю, я говорю.

Он пожимает плечами.

– У вас ведь все так здорово начиналось!

– Ну так что? Началось и закончилось.

– Но все же. Вы были такие счастливые.

Продребезжал трамвай, заливая дорогу светом холодных очей. Здесь ходят трамваи? Осторожнее нужно, а если бы она выскочила на дорогу?

 

Вальке нравились его волосы, она зажимала жесткие пряди в горстях, как страховочные канаты, от его зауший к ее плечам, накрепко, пускаясь галопом, бедра на бедрах, ослабляла хватку, только когда проваливалась в сон рядом с ним. Он вытаскивал рыжие проволоки, оставшиеся у нее между пальцев, потом, когда она открывала глаза, показывал – сколько ты выдрала у меня, меня в цирке показывать станут, полысел не со лба и не с затылка, а по бокам, как чертов панк, вот выстригу все от висков и до шеи, она только смеялась, как я буду держаться тогда… Он побрил голову наголо, когда она ушла от него, исчезла с одной короткой запиской, с обещанием вернуться, когда дочь вырастет в человека разумного. Постепенно он отрастил волосы заново, возвратился к привычному колючему облаку вокруг головы.

 

– Допустим, мы со Славиком тоже развелись. Довольно скоро. Но не переругались же вдрызг, чтоб хорошее не вспоминать.

– Ксения, оставь уже эту тему, что ты в самом деле.

 

В сложном устройстве обычно семь вложенных одно в другое колец. Для определения положений планет и неподвижных звезд необходимо установить их в нужной позиции, обратить на небеса или на землю. По склонам текут талые воды и питают корни новых растений. Ксюша носит волосы длиннее плеч, как доспехи, у нее джинсы клеш, кошачья походка. Она улыбается, когда ей говорят, что похожа на Дженис Джоплин. Живая вода поднимается по капиллярам внутри стволов, от склизких в толще земли корней до кончиков веток, неведомыми ей самой гибкими струями, из-под кожи наружу, шершавые прикосновения ветра, речной песок, веселые песни. У нее вечно толпа гостей, друзья, листва скрыла порезы, ожоги, иней остался на костяках листьев, не заметных взгляду, у нее веселье, тепло, вечные разговоры, песни, в голодные времена кто-то приносит еду и табак на компанию, кто-то ходил на охоту, не гляди туда, тебе не нужно смотреть, приготовь нам пожалуйста кофе. Есть еще водка, Славик, будь добр, сделай нам кофе, Славик. Вибрация новой жизни разгоняет застопорившиеся небеса, ускоряет течение запутавшихся созвездий, смятение новой любви, биение света, росчерк, точная формула, электрический пес, гибкий угорь, сверхбыстрый сверхширокий поток, крутится карусель, не останавливаясь ни на минуту, сыплется звездная пыль.

 

– Я же дружила с ней, я же первая с ней познакомилась, до тебя, и потом, когда вы уже женаты были, она ведь приходила ко мне.

– Ты думаешь, я не знал?

 

Разговоры до трех часов ночи, а потом уже поздно ложиться, легче вовсе не возвращаться домой, она умела заговаривать зубы, в разговорах с ней я всякий раз забывала часы, сгрызенные до пустой белой кости. От ее волос пахло жасмином и клевером наших бессмысленных слов, за стеклом на балконе я посадила цветы, бросила кедровые зернышки, целиком, в шкурке, если б не дождь, семена никогда не взошли бы, я не умею ухаживать за цветами, мыть, прибирать, кедровые шишки и розы стояли месяц с моего дня рождения, она появлялась ночью, даже забытые, розы цвели на балконе, пока мы с ней говорили всю ночь, ни о чем, о персонажах, искавших дорогу, лицом к лицу, слово за слово, звезда гасла в ладонях, остывший булыжник, глупый слепой метеор. Дорога мостилась словами, движеньем ее руки, отбрасывающей челку с лица, в туман между радужных эвкалиптов, дым сигареты вился вверх по спирали, размывался в усыпанном звездами небе, мы плутали по бесконечным тропинкам, лианами раскачивались на ветвях, слова возвращались в смех, она сердилась, собирая осколки мыслей, я отводила непослушные волосы от ее щек, зеркало ночи опускалось в конвульсиях между корней, только булавки держали ткань, лезвие нового года, на пальцах несвязанные лоскутки, наши четверо братьев, мозолистая рука расщепляла кору, ткань, оболочку орешков, слова рикошетом сверкали на медлительной водной зыби, исчезали, под утро ухали совами, утром она уходила, каждый день дальше от дома, теченье уносило меня, слышался стук в окно, заглушая наши слова, прорастали за стеклом на балконе розы и кедры, живые прошлогодние семена…

 

– Все тогда быстро кружились, моргнешь, и другая история. Новые друзья, подруги…

– Новая жизнь.

– Новая жизнь.

Он щелчком отбрасывает недокуренную сигарету. Она застывает, провожая окурок взглядом, словно пытается успеть загадать желание.

 

Настрой еще механизм Птолемея. Внутреннее кольцо перпендикулярно линии горизонта и параллельно меридиану – выровняй по направлению север-юг. Следующее кольцо поверни вокруг вертикальной оси, расположив по эклиптике и считывай географические широты планет. Следующее – для географической долготы. Еще одно – в направлении солнца, затем – в направлении оси земли. Куда ты смотришь? Над балконом свила гнездо ласточка. Сумасшедшая, на четырнадцатом этаже! Когда птенцы подрастут и станут выбираться наружу, чтоб научиться летать, они упадут, разобьются. И что ты хочешь, прогнать ее, разрушить ее гнездо? А если она уже отложила яйца, убить их? Это лучше, чем лететь на асфальт из-под крыши четырнадцатого этажа. Будут лежать там, крохотные тонкокостные шарики, нет, лучше сейчас. Выключи, пожалуйста, радио, я не могу это слушать. Ты только не плачь, не волнуйся. Может, еще никто не проклюнется. Пойдет дождь, и ласточка позабудет дорогу. Здесь столько балконов, столько одинаковых окон вдоль железнодорожных путей. Она заблудится и никогда не вернется к гнезду. Спи, кисонька, не беспокойся, тебе нельзя волноваться. Закрывайся теплее, все теперь хорошо.  

 

– Ты с ней так и не виделся больше? После того, как она исчезла?

– Нет, – он дернулся, будто решив поймать давно погасший в луже бычок.

– Так и не простил? Это сколько ж лет прошло? Люське моей тогда три было, а теперь студентка-программистка, едва ли не двадцать?

– Насте было шесть. Двадцать два года. Я ее понять-то и не смог, не то что простить. 

 

Дорогие мои, прекрасные, они направляются не туда, сворачивают с заданных траекторий, как свернули однажды, лет тридцать назад, случайное колебание, малое быстрое сотрясение, и жесткие проволоки, натянутые между звездами, дрогнули, покачнулись, кувшинки вытянулись к прибрежной осоке, гребешки выдохнули, уходя в глубину, пыльный вихрь поднялся над вершиной холма и опустился, крутясь, по склону, между тонких стволов, рухнул в пыль у подножия, засыпав пятнистую игуану с раздвоенным языком. Нужно что-то поправить, предпринять, не то так и останутся кратким росчерком, запечатанные в бутылках на дне океана, под снежной лавиной в колоннаде замерзших сосен, никогда не увидятся, виток старой спирали, движение в скуке руки студента на лекции, ему никогда не усвоить эти сложные формулы, силуэт чужих сломанных ребер под иглой, рождающей новые песни, колыханье цветов каштана, дивный запах сирени и мяты, падение метеорита, реликтовая волна, возгонка до пара при скольжении в атмосфере, пара капустниц, перепутавших день, месяц, год…

 

– Но что-то остается. Что-то ведь остается! – она дергает его за рукав, пытается заглянуть в глаза, отталкивает его руку. – Возвращается опять, туда же, на старое место.

– Ты всегда возвращаешься, как комета. Улетаешь и возвращаешься. Всегда в центре Вселенной.

– И смысл? Приедешь, взглянешь, а никого нет. Остались в прошлой жизни. Я уже столько разного прожила!..

Дорогая моя, у нас с тобой было по девять жизней, нам не на что жаловаться.

Ксения отмахнулась от него. Она ведь не жалуется! Вздохнула.

– У кого по девять, у кого по одной. И не угадаешь. Это как с детьми, невозможно ведь было предсказать, кто сколько родит. Посмотрел бы на нас тогда, на первом курсе, кто бы сказал?

– Да никто!

 

Невозможно предвидеть, сколько нальется плодов, какие сойдутся в единый круговорот спирали, сладко-соленый сок, свежие изумрудные почки, раскрываются мягкие листья… Вероятно, это наследственность. Вот я годами мечтала родить сразу тройню. Прекрасно ведь, один раз за все сразу. Потом в газетах напишут, поздравлять будут, дадут помощницу по хозяйству, а я так не люблю заниматься домашней работой, подметать, мыть пол, посуду, гладить, хотя нет, гладить люблю, стоишь себе с утюгом над гладильной доской, тепло, и свежевыглаженные рубашки теплые, когда переносишь их в шкаф. Не тут-то было, это зависит не от матери, а от отца. В отцовской спирали зашиты гены, отвечающие за дробление на равноценные копии, вибрирующие созвездия яйцеклетки, разделение на полноценных двух, трех, остановись, человечков, останавливаются, двоятся уже в личных пределах, сплетаются в танце галактик, эти трое, на охраняемой территории, в теплой надежной ванне. Или последовательно, по одному, от ядра до порога, сладко сопит в колыбели, уткнувшись в наглаженные пеленки, запах волос, дрожь ресниц и улыбка во сне, потом вырастают из материнских объятий, больше не приходят сидеть на колени, спать вместе в одной кровати, недовольно дергают руку, заново всякий раз, о, только не снова в эту мятную жижу, в густо-травяной водоем без течения, в пульсирующую жадную плазму, спазмы алого тела. Если сойдутся пути, все в один миг, рукава звездных спиралей, от родника до истока, в твою теплую реку.

 

А в следующую жизнь не заглянуть, через скорлупу.

– Через кокон тогда уж, – хмыкает Виктор.

– Это Валька нырнула в кокон, подготовилась нитка к нитке, свила себе домик заранее. А у меня все как-то шмяк, кирпич прилетел, скорлупка разбилась. Славик получил грант, уехали семьей, все вместе на изумрудные луга. Другой кирпич прилетел, опять скорлупа треснула, развелись, качу чемодан на колесиках, Люсенька плетется следом, устала уже, сейчас зарыдает. Наконец докатила, поднялись по лестнице, ох, вскипятила чай, вымыла мою красавицу. Через год, глядишь, наросла новая кожа, старой скорлупки нет, обратно не влезешь.

– Новая кожа. Да ты змея, понятное дело.

Ксения рассмеялась.

– А ты волк, как вас называли, со Славиком и Шурой и Олежкой. Волчья стая.

– Рры, — Виктор оскалил зубы. – Змея. Уроборос.

– А Валька была бабочка… эх, что ж она на зиму не закуклилась?

 

Осенью бабочки одеваются в теплые платьица, в плюшевые халаты и забираются на верхние этажи новостроек, где ласточки вьют гнезда под перекрытиями балконов, а под окнами гудят электрички. Листья давно упали с деревьев, улетели в другие измерения, четвертое – время, седьмое – другое, перпендикулярное время, потом десятое измерение – объемное, свидетельствуют с перекрестков иную азбуку календаря, неразличимую в осеннем тумане даже в свете фар приближающихся поездов, красный сдвиг, ультрафиолетовый визг, колючки холода на оголодавшей осине, на акации, одетой в иней шипов.

Бабочки забывают вчерашнее солнце, фаза возбуждения миновала, в зарослях только колючки, ни меда, ни молока. Старинный дремучий инстинкт велит продолжать махать крыльями, хоть уже слетела пыльца, дребезжание тонких скорлупок все тяжелее, отзывается в теле, проходит сквозь сердце, у глупой толстенькой бабочки жар, какая жара, почему так тепло в ноябре, скрипит соль, песок на зубах, дрожь пробегает по телу, медузы поднимаются между ветвями каштанов, вверх, в искрящуюся глубину, порыв ветра вырывает чешуйки крыльев из плеч, уносит за пределы галактики, за полотно небес, за вершины деревьев, под закрытые веки спящего на траве. Пыльца с улетевших крыльев сохраняется вечно.

 

– Вообще-то хорошо сделал, что позвонил. Знаешь, нас так мало осталось.

– Только ты. Только ты, Ксюша.

– Я редко приезжаю, Вить. Даже к Славику тогда не прилетела.

– Ну, он далеко забрался. К антиподам не налетаешься.

Он остановился, раскуривая новую сигарету.

– У Люськи в школе были выпускные экзамены. Она знаешь как дрожала! Не могла я ее оставить.

– Понятно, Ксюш, не могла.

– К Шуре тогда прилетела, а к Олегу, Славику нет. И к Вальке нет. Не попрощалась ни с кем.

– Допустим, я к ней тоже не пошел. Ни на похороны, ни на поминки.

– Ты хоть узнал сразу, тогда же. Узнал ведь. А я только через четыре месяца, случайно. После тех наших разговоров, в башне, ни разу не говорила с ней.

– Она быстро умерла. Мгновенно. Даже я, если б захотел, не поговорил бы с ней.

– Мгновенно легко рожала и умерла так же легко. Полный буддизм.

– Дурь полная. Какие же вы, бабы, дуры.

 

Обсерваторию построили из-за печали от поражений в сражениях. Направляй свою грусть в создание небывшего под небесами, направляй либидо в сторону птиц додо, так говорил учитель. Под звездным сводом все повторяется, мириады звезд ждут шанса возникнуть из пыли, прыгай прочь наконец из центра Вселенной. В каморке под звездным сводом шло театральное представление – совершенное автоматическое устройство, воссозданное по чертежам древней книги. Коробка в глубину вшестеро большая, чем в ширину, покоилась на колонне, размера недостаточного, чтобы внутрь залез человек. Представление, длящееся двадцать минут, приводилось в действие натягиванием тонкой нити. Лилась музыка, закрывались и открывались ворота, над водой неслись квадриремы, плясали дельфины. Белый павлин раскрывал хвост в сотню сияющих глаз на ширину горизонта. Обернувшись вокруг земли, радужный змей засыпал, посасывая кончик хвоста. Система сложнее, чем ты считаешь, не описывается эпициклами. Научись лучше эллипсографу, сломай астролябию Птолемея.

Когда герой возвращался домой после осады и разграбления города, боги выслали бурю навстречу его кораблю. Встречный ветер не позволял морякам выйти из бухты, корабли гудели, как огромные ульи, полные раздобытых сокровищ. Изнутри корабля стучали молотки и звенели двуручные пилы. Герой подносил факел к часто исписанным свиткам. Друзья, собравшись на палубе, с восторгом глядели, как огонь пожирал письмо. Когда свитки осыплются пеплом, мы отправимся в новое путешествие – на дальние южные острова, провозгласил герой. Мы больше не вернемся домой. Команда загудела, соглашаясь с его решением. В потемках каюты раздавались рыдания. Маленький помощник матроса так мечтал возвратиться домой. С небес моросил дождь одуванчиков.

 

Дальше они идут молча. Ксения далеко уплывает в раздумья, поскальзывается на темной, покрытой льдом луже, но тут же, сама, не опираясь на руку Виктора, выпрямляется.

– Ничего, ничего, засмотрелась на надпись на асфальте, нет, ты видел?

– Не заметил, что там?

– Как всегда, объясняются в любви, – она смеется коротко, словно всхлипывает.

Он оборачивается.

– Нет, темно, не вижу.

– Лишь бы увидела та, кому написано, – в голосе Ксении искреннее волнение, кому бы ни было адресовано любовное послание.

 

Что же она так не верит в себя? Думает только о себе и в себя же не верит. Это ведь для нее написано, чтобы прочла, убедилась, все хорошо, не бойся маршрутов в рукаве вероятностей, пусть новое отклонение унесет тебя в иную галактику.

Старый маршрут завершен, лицо стерто, мраморные колонны растаяли в коагуляции в липкий снег, пчелиный полуночный ливень, слова на асфальте исчезли, только ты их запомнила, прочитала, как дрожь звезд над каштанами, страница закрыта, в соответствии с записью в книге, иголка с суровой ниткой подобрала слепую дыру, армиллярные сферы отброшены в азарте новой игры, по трудоемким расчетам древнегреческой математики, не волнуйся, все всегда возвращается.

Наблюдатель на маяке замечает малый объект, перемещающийся по поверхности со стороны открытого моря. Настроив окуляры бинокля, наблюдатель уточняет результат наблюдения. Это ялик, управляемый с помощью весел одним гребцом. Ялик приближается к берегу с переменной, убывающей, скоростью, к тому же по гнутой кривой – постоянно забирает направо. На задней скамье заметен тюк с вещами или ведущим, потерявшим сознание в путешествии. Сверившись с таблицей приливов, наблюдатель прорисовывает на карте продолжение траектории ялика по воде, определяет окрестность у берега, куда он прибудет, и вызывает спасателей. Возвратившись к биноклю, он замечает, поверхность моря пуста. Он все сделал правильно, в соответствии со служебной инструкцией. Наблюдатель вносит подробную запись в журнал.

 

– Но ты помнишь, как она летела в своей шали? Как бабочка! Что там было на ее платке, спирали, витки спиралей? Модный такой рисунок.

– Фрактал. Бабочка… дуры вы все. 

Он поднимается по ступеням.

Она останавливается под подъездом.

– Ты правда все забыл? Как будто понарошку было, как в Люськиных форумах, игрушке компьютерной, поболтали, наигрались, забыли.

– Да. Так проще. Заходи уже.

– А я помню!

– Ну тебе и положено, ты ж историк. 

Ксения смотрит на подъездную дверь.

– Ты здесь живешь? Выходит, совсем немного тогда не дошли.

Он пожимает плечами.

Перед тем, как прикрыть дверь подъезда, Ксения смотрит назад, еще раз вглядывается в темноту, из которой они пришли.

– Ярче сверкала луна, был июнь, недавно шел дождь, каштаны сияли под фонарями, цветы и свежие листья, она бежала, распевая время луны, это время луны…

Виктор открывает двери квартиры. Их встречает суетливый в кудряшках пудель, извивается, крутит длинным лохматым хвостом, подскакивает на задних лапах, стараясь достать до лица хозяина, повизгивает, бесконечно счастливый.

Из неосвещенной сердцевины квартиры к ним направляется девушка. Бабочки разлетаются по сторонам ее лица.

– Валька!..

Ксения закрывает рот ладонями, хватает медленные звуки, вылетающие с губ, зажимает их в кулаке, ломает в горле, словно хрупкие лимонные крылья.

– Ты только ей не говори, – Виктор бросает ей через плечо.

– Папа, привет, – произносит девушка с забытой улыбкой.

 

Бабочка все спрашивала, расспрашивала – что? дорогу? совпадения? смысл? Когда наступит весна? За виском стучали секунды, как взводимый курок, еще одна горсть песка, и все забудется, сухая пыль закружилась над головой, влетала в глаза, слезы прокладывали борозды на щеках, платье шуршало, осыпалось пеплом. Бабочка хлопнула крыльями, разбивая гипс кокона, луч вырвался из ловушки и ускользнул за пределы нашей звездной системы, к новым знакомым, в далекий холодный космос.

 

– Здравствуй, Настуся! У нас сегодня гостья, познакомься.

Дочь тепло обнимает отца, поворачивается в сторону Ксении.

– Здравствуйте! У меня тоже гостья.

Вслед ей из комнаты выходит другая молодая женщина.

– Люся! Что ты здесь делаешь? – кричит потрясенная Ксения.

– Мам, ну чего ты…

– Пап, не волнуйся, мы уже уходим с Люсенькой, я ей город покажу, хорошо?

 

 

Станем дерево

 

А. – Сначала мы шли в темноте, по лесу, среди кустов, кроликов… Кто еще? Куропатки. Конечно же, куропатки. Когда было светло, нам попадались трупы орлов вдоль дороги. Орлам нужно сделать для разгона три шага, прежде чем они смогут расправить крылья, взлететь. Когда орлы увлекаются, раздирая тело оленя, сбитого на дороге, они не успевают подняться в воздух, когда в них влетает следующая машина.

В. – Однажды ты помогла пассажирам, кажется, ленд круизера, перевернувшегося на дороге. Женщина за рулем и ее дочь уцелели, чудом, вообще говоря, они сами, без царапины, вылезли из бокового окна. Женщина резко затормозила, заметив змею, переползающую дорогу. Урок номер один тебе, дорогая: не уворачивайся, на препятствиях не тормози. Ей еще повезло, мы ехали по той же дороге, а то так и сидела бы на гравии посреди леса. Потом, когда мы довезли ее до участка, женщина звонила по телефону: дорогой, как у тебя дела, и у нас все хорошо, машина немного сломалась, не смогли завести, не на ходу, мы с Эмми ждем в полицейском участке, когда сможешь, хорошо, ждем тебя, целую, родной. Урок номер два, дорогая, уцелела – все хорошо.

А. – Теперь темно, ничего не видно. Ни огонька. После заката, казавшегося бесконечным, – блики по прозрачному куполу, оранжевый занавес, закрывается от периферии к центру, всполохи света тише, все холоднее, лиловые и фиолетовые, серые, темно-серые, и темнота. Меняя обличья, над пустошью поднимался одинокий фонарь, женщина, сверкающая корова, скачущий по подушкам щенок, снова женщина и сияющее лицо. Простыня степи смята поперек шва дороги, под колесами зыбкие волны, будто простыню встряхивали, заправляли, когда мы неслись по ней перекати полем, негромкой песчинкой.

В. – Никого на дороге, никого в темноте. Придавишь немного газ, чуть-чуть, ну как тут разгонишься – девяносто, сто, сто двадцать… сто сорок?.. Включаешь мне музыку – фортепиано с оркестром, быстрые молоточки, нежный, прозрачный щебет. Тихо льются секунды, мелькают прочь силуэты кустов. Подпеваешь в такт моим тактам.

А. – Когда я тебя впервые увидела, погасло все, что меня зажигало, все широкие крепкие спины, плечи, запах трубочного табака, запах одеколона, запах мускуса, взгляд из-за черных очков, походка, умоляющий взгляд, спина в белом песке, кольца мокрых в поту волос, щекочущий ухо шепот, волнение в низком голосе, произносящем банальности, длинные тонкие пальцы с ухоженными ногтями, короткие волосатые лапы, крепкое полукружие, его рука на затылке, силуэт за запотевшим стеклом… все это промелькнуло мимо меня, мигнуло за отточенными ресницами и пропало, ничего не осталось, когда ты впервые встала передо мной.

В. – Вместе мы что-то иное, чем я и чем ты, абсолютно иное, отражение в чужом зеркале, интимное селфи, пересеченье парома между прибрежных столиц. Шины отталкиваются от земли, ищут, где прорасти им корнями. Прошу тебя, осторожней, будь нежнее со мной.

А. – Я тебя угощала: сладкое масло, прозрачная жидкость, зуб землеройки, поднимала левой рукой с земли, привязывала к шкуре льва, расстилала ее под колесами, когда выезжали из дома, находила траву для тебя. Я открываю окна – слышишь, как шелестят шины, слышишь, шепчут листья полуночи.

В. – От чего мы бежим? Куда мы бежим, моя девочка, дорогая? Дыхание какого бога пугает тебя, за левым плечом разгоняет мне клапаны? Ты говорила, как однажды споткнулась, упала на колючий асфальт под слепым циферблатом луны. В брезжащей темноте мы успеем, откусим свой шанс, как спелое яблоко, оно брызнет в лицо лунным прозрачным светом. 

А. – Бежим слепящего жара, прожорливой красоты, брошенного золотого копья, гарпуна. Мы ищем разрыв в облаках, трещину в океане песка. Бежим, родная, быстрее, остановишься – сгоришь в его пасти, щетинящейся протуберанцами, в заржавленной колеснице. Бежим, пока зверя не видно на небе, скорей, на такой скорости ни змеи, ни оленя, ни лани, ни волка не разглядишь на земле. Змеи, не волнуйся, не ползают по ночам. Сто сорок… Сто пятьдесят… Сто пятьдесят… Ты можешь бежать в темноте.

В. – Холодный воздух встречается с теплым, земля дрогнула, буря ломает ветки. Ты сжимала мне руль, слушая сок, стучащийся в земную кору, готовящийся разогнуться, вонзить корни в асфальт, встать тонким стеблем, расправить ветви, одеться мягкой листвой. Мы будем дерево.

А. – Встретив тебя, я все позабыла. Отраженье в канале, как хвостом виляет собака, приготовленье индейки, сидр и глинтвейн. Позабыла картинки в старых газетах, тепло шерстяных носков, запах свежего хлеба, вальсы Штрауса, поцелуи дельфина. Позабыла прикосновение кисточки к векам, карамель и ириски, чтение под одеялом с фонариком, полет искры навстречу снежинке, грибной запах листьев.

В. – Станем деревом тисом. Древесина тиса красна, как плоть, по которой течет твоя кровь. Кора тиса бела, как твоя нежная кожа. Листья его свежи, как дыхание. Сок тиса горек, как твой, дорогая, голос. Тис не гниет, металл не ржавеет при соприкосновении с тисом. Тис отпугнет зверя, гонящегося за тобой.

А. – Огни разлетались по сторонам лобового стекла. Дробный ритм барабанов. Молчание, пальцы впивались в руль. Я бежала бесчисленными коридорами, на спину мне упадали удары кнута. Смотри, кнут оставляет следы на теле. Сок пролился мне в пальцы. Сок упадет на асфальт, он не станет корнями, листьями, ветками, мы с тобой, дорогая, не будем деревом тисом.

В. – Милая, никаких следов не останется. Ни на коже, ни в памяти. Тис сажают на кладбищах, защищая могилы от злобных духов и голодных овец. Овцы не станут есть его горькие листья. Мы едем дальше. Мы на темной дороге, кролики и куропатки. Посмотри на луну, она уже поднялась. Мы добрались до пустыни.

А. – Раскачиваясь из стороны в сторону, медленно вверх по песку, подбадривая тебя и себя, припадая поочередно на каждое из колес, проползая ямы и кочки до вершины маленькой дюны, закрывающей небо – спускаемся, снова шагом, возьмем правее, левее, по краю ямы, мимо куста, по той колее, царапая дно камнями, по песку, по частой гребенке, вниз, до жесткой белой долины. Снова дюна – глубокий песок, вверх и вниз, и снова по твердой земле. Карабкались, выбирая проезд между камнями и ямами, забирались на гребень и снова аккуратно спускались. 

В. – На плоском соленом участке ты переключалась на нижнюю передачу и снова на верхнюю по песку, вздохнуть, отдохнуть и снова наверх, и вниз, снова выдох, и вдох. Каждый оборот колеса, каждый день по кирпичику строить башню. Каждую ночь, когда приходят собаки, черные собаки богини, выше верблюдов, мохнатые, с высохшей шерстью, глаза их горят яростью из темноты, слушать, как рушится башня, как летят камни, молотит дождь.

А. – Слой соли поверх рыжей земли, слепит глаза, словно снег. Я ничего не вижу. Я позабыла, как цветут над изгородью георгины, треск лягушек в канаве, пение соловья. Позабыла дребезжанье звонка, капли росы на упавших листьях, паутину в саду. Позабыла стук от падения сосновой шишки, скрип половицы веранды, догонялки солнечных зайчиков, запах олифы, оглушительный стрекот цикад. Позабыла клин лебедей над убранным полем, аромат гиацинтов, стук капель дождя по крыше, кошку, идущую по забору, старую глупую песню. Позабыла объятия и поцелуи ребенка, редкий крик ворона, сочную сладость черешни, запах сирени, шорох ветра в верхушках деревьев.

В. – Идем ближе к левой обочине, по серому треку, справа – белый, помягче, песок, по центру – раздолбанная колея, берем немного левее. Осторожно, песок становится глубже, трек сузился, может, три колеи, достаточно плотные, глубоко. Разгоняюсь, проскочили на скорости рытвину, бери здесь левее, правее, не терять скорость, не зарываться носом в канавку, аккуратно, полметра до жестких кустов, задеваем, песок плотный, нормально, движемся дальше. Что там, поднимается из колеи? Против света не видно. Ты выжимаешь газ, проскакиваем через овраг, тут совсем глубоко, мы вихляем, только одна колея, одна глубокая колея, еще мягче, сильнее дави на газ, пролетаем, выскакиваем на каменистое место.

А. – Как хорошо, мы забрались на борт гигантского блюдца, никто на поднялся вслед нам из-под соленой корки, никто не задерживал бег, не порвал мое платье, твои нежные шины. Впереди большая песчаная дюна. Впереди главная дюна. Остановимся здесь.

В. – Я слышала, на головы тех, кто взобрался на главную дюну, возлагают листья из лавра. Смотри, она вовсе не так высока. Не гора, песчаная горка в редких кустах. Всего несколько метров. Мы поднимемся на вершину. Вдох. Выдох. Разгон.

А. – Несколько сотен метров, мы поднимемся, дорогая. Дюна лежит перед нами перевернутой чашей. Вечнозеленый куст лавра – сам себе корни и стебли, сам награды венец. Зверь свивает венки из лавровых ветвей и украшает ими головы тех, кто поднимется на вершину. Осторожно жму газ, веду тебя по последней соленой равнине. Начинается ровно, ровный плотный песок, слепящие горки между жестких полос. 

В. – Гоним – вначале по ровному. Летим внизу по гребенке, больше дави на газ. Нам нужна скорость, гони! Рыхлые колеи, выворачиваем с одной на другую, там, где плотнее, быстрее. Нужно еще быстрее.

А. – Гоним! Подлетаем к глубокой яме, песок визжит, не проскальзывает под колесами, быстрее, вперед. Отлично идем, скорость, вперед, выехали из кустов, глубокие колеи, левее, там чуть плотнее, поднимаемся, осталось забраться на лоб, на вершину, на перегибе жму газ…

В. – Дави! Зависаем, нос, бампер, два колеса наверху, вперед, всем телом, наклоняемся, еще больше газа! Мы наверху. Мы въехали на вершину. 

А. – Проехали по соленой долине и поднялись наверх. Девочка, мы поднялись. Впереди пылает пожар. Нам не стать деревом лавром. Никто не будет плести венки из наших ветвей. Никто не возложит лавр на головы знаком победы. Мы не будем деревом лавром.

В. – Не уворачивайся, дорогая, уцелела – все хорошо. Смотри, сухое, рыжее поле, золотые деревья в огне, сгорают до черных углей. Их когти царапают небо. А на других, смотри, на других почерневших каркасах грозди пушистых желтых комочков среди узких, как колючки листков. Эти снова живые под взглядом беспощадного зверя.

А. – Искры кружатся над землей далеко от огня. Изгородь пламени встала к вершинам, выдыхая огненный жар. Танцуют тонкие деревца, одевшись в драгоценные ризы. Когда листья трепещут в жадной и жаркой ярости, соцветья на мгновенье вздрагивают комочками стылого света. Искры колотят нам в стекла, дорогая, мне нечем дышать. Воздух горяч и колюч. Как здесь светло! Слепну, выступают слезы от дыма, тотчас же высыхают на щеках в жесткую корку. Тебе на крышу медленно валится дерево, мы проезжаем вперед, визг веток, цепляющихся за стекло. Мы встречаем огонь.

В. – Мы в лицо встречаем огонь, мое лобовое стекло шире и крепче, оно дальше от тебя, дорогая, чем боковое окно. Я встречаю пламя в лицо. Пары топлива оставляем за нашей спиной, они разгораются там, уже далеко за мной.

А. – Не могу удержать руль руками. Закрываю ладонью лицо, остановить бы дыхание, не вдыхать жесткий огнедышащий воздух. Ненадолго, но долго не нужно. Моя дорогая горит. Навстречу нам мчатся слоны, погонщики наперевес держат ружья. Мы идем сквозь огонь.

В. – Вижу проезд между ветками. Моя дорогая, твои руки ослабли. Я сама направляюсь туда. Мотор дребезжит, вой и визг. Твои руки сползают с руля. Я встречаю огонь.

А. – Акация. Ее ветки в колючих шипах, не венок победителя, из ее веток сплетают колючий венок. Ее шипы прогоняют зверя. Сожженная болью и яростью, акация рождается снова. Сгорев до жарких углей, она снова жива. 

В. – Твои нежные ноги одеваются в корку и уходят в песок. Моя жесткая кожа растаяла, утекла в горячую землю, семя пролилось в землю, укоренилось в трещине в океане песка, мои ветви тянутся вверх. Мы стали акацией, дорогая, мы стали акацией. Мы навсегда не сгорим.