На языке тела

Выпуск №2

Автор: Полина Копылова

 
***
А купола стоят капелью наливной,
озвученной не в такт колоколами.

и галочий косяк выворотной волной
несется вкось над куполами.

А я стою за рамой золотой.

А я стою в неприбранном вовне.

А я стою и думаю о том,

За что могу любить колокола,
и купола, и галок на крестах,

все, что умом как будто не понять,
все, что — картина, летопись, музей,

все, что нельзя потрогать, подержать,
вдохнуть, и надкусить, забрать себе,

потом отдать на время, подарить,
запаковать в оберточный рассказ,

хрустящий, как старинный целлофан,
и отложить до лучших.

купола стоят себе капелью наливной
в пределах рамы. Я стою вовне.

Картина Репина, или кого?
И сзади тихо фотоаппарат

Смакует свой обдуманный щелчок.

 
***
Когда ты забрел достаточно далеко в будущее,
начинаешь, сам того не замечая, ходить по кругу.
Одни называют это «ведьминым кругом», другие — «стабильностью».
Как посмотреть.

Со стороны это, конечно, «ведьмин круг»:
человек ломится через одни и те же заросли,
бредет через одно и то же болото,
запинается об одни и те же корни,
наступает на все тот же ягель,
но за его спиной
заросли смыкаются,
болото затягивается ряской,
корни торчат, как торчали,
ягель выпрямляет рожки.
Все возвращается на круги своя.

Если смотреть глазами идущего — это «стабильность»:
все коварно метящие в глаз ветки известны наперечет,
глубина болота давно замерена с точностью до миллиметра,
корни вечно забываются, ну что ты будешь делать,
ягель незаметно прибавляет по сантиметру в год.
Ничего не меняется. Все в порядке.

Только вот время не стоит на месте,
а потому
в один прекрасный день заросли загустеют до непроходимости,
болото свернется в торф,
деревья падут, и корни вскинутся кверху,
и все затянется ягелем.
Вот ты и в незнакомых местах.

И как так вышло?

 
***
Когда ты стоишь за тройным полицейским оцеплением
этак в сторонке, куда сам догадался отойти ради собственной же безопасности,
не вмешиваясь в их действия
дурацкими советами дилетанта,
ни о чем не спрашивая и уж подавно ни в чем не сомневаясь,
возможно, даже ешь мороженое,
купленное в ближайшем магазинчике,
ровно перед тем, как все началось,
тогда тебе легко будет подумать,
я бы даже сказала, чертовски легко подумать,
точнее, нет — охуеть как легко подумать, извините за выражение,
что в оцепленном полицией доме,
где удерживают заложников,
эти самые заложники просто обязаны накинуться на террориста.
И правда, чего это они не накидываются?

 
***
Слов не хватает, как воздуха, ускользающего из горла перед инфарктом.
Еще ничего не случилось, но душа уже чует, что ничего и не будет —
кроме скорой фатальной болевой атаки.
А потом скажут, что легкий конец.
Когда слов не хватает, внутри возникает пустота, втягивающая в себя все подряд: небрежную запись друга, длинную, искусно составленную статью, чью-то исповедь из женского журнала, случайную новость, невнятный письменный сор.
Все в пору, но нечем заменить прямую речь, для которой так и не хватает слов.
В бессловесном пространстве требуется скафандр, но его не надевают, как в обычном безвоздушном, а вживляют под кожу. Непроницаемая пленка эффективно изолирует глубинные слои от поверхности, так что под покровом кожи можно продолжать жить, как и раньше. Постороннему, а подчас и близкому иногда непросто догадаться, что внутри знакомого субъекта гнездится бессловесность, эта лишенная значений полость, прущее наружу вздутие, разрыв которого не принесет облечения, потому что внутри нет ничего, кроме немоты.
Немота — не синоним тишины.
Тишину можно соблюдать, а немоту — едва ли.
Тишину порождает страдание, а немоту — боль.
В тишине слова не нужны, а в немоте их нет, как ни ищи.
Поэтому боль заворачивается в ладонь — получается кулак, и он ищет себе цель.
Боль должна говорить — пусть и на языке тела. На том самом языке, чье последнее слово — легкий, или все же не такой уж легкий конец.

 
***
А куда ее деть-то? И вот в который раз возвращаешь соседям унесенную у них с огорода лейку, выслушиваешь сочувственные укоры, принимаешь укоризненное сочувствие, мол, понимаем, родной человек, но ведь сил нет, уже не вывозили бы вы ее на эту дачу, а то вдруг она газ включенным оставит? Рванет же.
А по глазам вижу: черт бы с ней, с вашей халупой, а как на нас перекинется?

А куда ее деть-то? И вот в который раз выслушиваешь в продмаге, как она опять так раскричалась, так раскричалась, что обсчитали, задержала очередь, возила по прилавку свои копейки, а сама уже и посчитать не может, народ терпение потерял, и, главное, что обидно — люди-то могут и поверить, кто ее не знает, а это ущерб торговле, сами понимаете, хорошо, что все свои были, да, конечно, старость не радость, я понимаю, родной человек, но ведь сил нет, уже в дом престарелых бы ее, а то ведь кто знает — вдруг на людей начнет бросаться, а у нас и охраны нету.
А по глазам вижу: обсчитывает, конечно — но жить-то надо, одна троих малолеток тянет.

А куда ее деть-то? И вот в который раз идешь извиняться перед председателем садоводства, местным, как считается, богатеем, которого она обозвала дебилом, трехметровый забор с колючкой, долго стучишь в высокую калитку, за ней брешет кобель, наконец, открывают. Я-т’что, говорит председатель, загораживая собой двор с двумя джипами и беседкой с мангалом, я’т понимаю, но от люди жалуются, эт’да, люди жалуются, я п’нимаю, родной человек, но’ить сил нет, ей в дом престарелых пора, вот ты завтра зайди, я телефончик дам, помогут пристроить, а то’ить люди тут на отдых, дети, а она, тут, понимашь, это самое.
А по глазам вижу: сделай уже что-нибудь, а то ведь я сам сделаю — только хуже будет.

А куда ее деть-то? Вот ходит, ругает покойного мужа, потому что ушел от нее с какой-то косой, в один день, главное, раз — и нету, сердце, мол у него, да какое у него сердце, а вот я двадцать лет на вас положила, а вы, никто вас так, как я, не любил, змеи подколодные, все для вас все здоровье угробила вот посмотри, какие руки вот посмотри все стирала твои пеленки а мать-то ничего не делала так посюсюкать только мать-то и грудь не давала ты от ее молока оползала, вот такие корки на голове были желтые ужас я отмачивала-отмачивала выкормили одним кефиром, одним кефиром ты вот маленькая такая тихая была такая послушная не то что эти соседские это же просто ублюдки а не дети целыми днями орут целыми днями вот возьму куплю на колонке бензину и сожгу ночью эту песочницу их чтоб они там не орали…

 
***
Тело было дано мне с правом пользования
которое, однако, имело свои ограничения,
в числе прочего не разрешалось
получать травмы,
поддаваться обычным хворям,
серьезно заболевать, даже ненамеренно,
сексуально использовать себя до определенного возраста (который при этом не уточнялся),
безвременно умирать (время умирать при этом не уточнялось);

также не уточнялось, когда право пользования сменялось правом владения, и я понятия не имела, как это ускорить.

Тело было у меня для того, чтобы любящие родственники могли
ворошить мне волосы,
зачмокивать меня мокрыми поцелуйчиками,
тискать меня, пища от любви прямо в ухо,
приходить в ужас от моего диатеза,
фаршировать меня так называемой полезной пищей,
скармливать мне лекарства,
сетовать при мне на мою неуклюжесть (а иначе зачем?),
трястись надо мной.

Потихоньку я привыкла к тому, что мое тело — ценный предмет заботы других людей. У меня — только право пользования. Но при том я не могу употреблять тело для своих нужд. Иначе меня могут призвать к ответственности. Кстати, это не всегда было плохо.

Я выбрала алкоголь. Никакого курева, никакой наркоты.
Я выбрала девственность. Никаких беспорядочных связей.
Я выбрала осторожность. Никаких глупостей.

Я выбрала душу.

Тушка оказалось чем-то вроде сопутствующей нагрузки,
вроде навязанного родителями автомобиля,
который требует слишком дорогого сервиса,
техосмотров
и топлива,
на что нет
средств.

Вот так и бегает

до сих пор