Поколение между

Выпуск №12

Автор: Марина Хоббель

 

You see, I’m somewhere in between,
My life is falling to pieces,
Somebody put me together!
(Faith No More)

 

Это не бес, искуситель людской,
Это, увы! – современный герой!
(Н.А.Некрасов)

 

Он кажется безобидным и выглядит печально, у него затасканный свитерок неприличного светло-коричневого цвета – и попахивает от него чем-то таким невысказанным: не до конца вымытым запахом пота, приправленным мощной отдушкой порошка «Аист» и пиратского дезодоранта «Пальмолиф» из киоска. Пшик-пшик, подмышки отекают на недомытую маечку, недомытая маечка испускает миазмы сквозь залежалый свитер. Прокуренные зубы и вечное отсутствие денег, деньги на сигареты добываются у мамы, причем их хватает только на вонючие сигареты марки «Корона», но бросить курить он не может, потому что это «такой кайф» – затянуться сигаретой после удачно сыгранного концерта. Не то чтобы концертов очень много на данный момент, но когда они будут, и в большом количестве, тогда придет черед шикарных сигарет, ну типа ритуал такой: шикарная сигарета после удачно сыгранного концерта, репортеров просят подождать, великий пианист должен в тишине и покое выкурить свою сигарету. А пока он гордо оповещает:

–Я был лучшим пианистом в училище.

–Это звание такое? – интересуюсь я. – Первый шаг на пути к заслуженному артисту?

–Нет, ну серьезно, – волнуется он. – Мне моя педагогиня говорила, и все это знали.

–Ага, супер, – безучастно киваю я. – А в консерватории ты тоже самый лучший?

Он медлит и уклончиво замечает, что это зависит от того, как посмотреть. Есть разные параметры, и по некоторым параметрам он однозначно лучший, и педагог у него – самый признанный пианист в республике, который берет к себе только особо отличившихся, да вот помощи от него не дождешься, такая уж он сволочь. Правильно, ему-то не надо было прилагать усилий, ему папаша-композитор все устроил, вот он и сидит теперь весь такой типа признанный, а на самом деле ясно же, что не дотягивает до мирового уровня, и может статься, он просто боится конкуренции.

–И завидует, – добавляет пианист. – Потому что я вообще-то лучше его играю, вот он меня и придерживает.

–Может, к другому педагогу перейти? – предлагаю я.

–Ну так они ж играть не умеют! Совсем никакие, – вздыхает он.

Пианист дробненько стучит стоптанными пальчиками по клавишам, и меня завораживают быстрота и точность ударов, как завораживает любое умение, которым сам не обладаешь.

–А вот еще приезжал в консу профессор Голдсмит из Штатов на мастер-классы, – рассказывает пианист, – и все, конечно, хотели ему поиграть, целая очередь выстроилась, но он из всех в итоге выбрал одного меня, представляешь? Всем сказал: отдыхайте, а со мной занимался, и я потом спрашиваю его: а можно мне к вам приехать учиться? – а он такой: приезжай, не вопрос, прикинь? Простенько так. Так что я сто пудов уеду. Надо только тоефл сдать. Но это просто формальность. Голдсмит сам говорил, что это формальность. Мне бы только в Штаты попасть… Один мой приятель уехал к Голдсмиту после первых мастер-классов, давно еще, и у него теперь вообще нет проблем, вообще никаких, прикинь?

–И когда же ты уедешь?

–Я ж говорю, – вздыхает он, – надо тоефл сдать, а он стоит сто долларов, где мне взять такие деньги? Конкурс бы какой выиграть, но эти конкурсы на самом деле – полная туфта. Жюри смотрит только чтоб не мимо нот, вот и побеждают те, кто барабанит лучше всех. А толку-то? Вон китайцы барабанят лучше всех, но их же слушать невозможно: играют, как роботы, чувства – ноль, зато ровненько и чётенько. И в конкурсах берут премии на раз-два-три.

Он отворачивается к раздолбанному пианино и некоторое время сосредоточенно играет из второй части «Аппассионаты», я смотрю из окошка на мокрые февральские консерваторские задворки, пианист обрывает игру на полутакте и восклицает:

–Блин, так обидно! Мало того, что сто долларов за тоефл, так еще и в Москву надо ехать, чтоб его сдать.

–У меня сестра живет в Москве, – меланхолично замечаю я.

–Правда? – оживляется он.

–Двоюродная сестра, – уточняю я. – Намного старше меня. Брат поддерживает с ней контакт. Кстати, она тоже по музыкальной части. Певица.

–Оперная?

–Нет, другая. Эстрадная, что ли. Она в Европу куда-то ездила и работала там несколько лет. Пела с ансамблем. Потом вернулась и купила себе на вырученные деньги большую квартиру в Москве. Раньше она в Подмосковье жила.

–Крууто, – тянет пианист, с обидой и завистью в голосе. – Жалко, что я петь не умею. У меня приятель с компанией каждый год ездит в Германию петь на улицах и нехило стрижет капусту. Умел бы я петь, я бы тоже с ними ездил. Правда, в последнее время их полиция начала гонять. Там какой-то новый закон вышел, по которому нельзя петь на улицах, так что теперь это стремное дело.

–Как это ты петь не умеешь? – удивляюсь я.

–Я в ноты не попадаю, голос не слушается, – объясняет он. И опять приступает к «Аппассионате». Я слежу за проворной беготней мягких пианистических пальчиков и размышляю. Профессор Голдсмит из Штатов. Хм. Может, из него в самом деле получится какой-то толк?

 

Моя проблема заключается в том, что пианист порешил для себя, будто встретил в моем лице большую любовь своей жизни. У меня же он вызывает, если отвлечься от завороженности умением быстро и вдохновенно перебирать пальцами по клавишам, скорее отвращение. Пожалуй, если бы он не преследовал меня своей любовью, то не вызывал бы у меня ровно никаких чувств, был абсолютно нейтрален, как любая неидентифицированная и невыделенная часть множества, любой неизвестный представитель человечества. Увы, стоило ему приблизиться настолько, чтобы я начала различать его на общем нейтральном фоне, как тут же в нем обозначились и выпятились отталкивающие черты. Но, может, ему и правда светит великое будущее? Кто его знает. На всякий случай я решаю не пороть горячку и приберечь пианиста до выяснения обстоятельств.

Дело происходит в Минске в середине девяностых. Как и все наше поколение рожденных в семидесятые, он одержим идеей перемещения, отъезда во внезапно открывшийся мир вовне, всем тем труднодостижимым, доступным пока лишь особым счастливчикам, дорвавшимся до заветного игольного ушка. Никого не интересует, что ожидает по ту сторону, ведь каждому ясно: там райские кущи, зеленые заливные луга. С той стороны сведения скупы, счастливчики загадочно улыбаются и молчат, в редкие приезды на родину в меру сорят деньгами, покупая пиво восхищенным, полным тоскливой зависти друзьям и порционно рассказывая сказки о райской жизни. Мы студенты и в основном бедны как церковные мыши, заграница доступна немногим, но все-таки доступна, поэтому уехать для нас равнозначно грандиозному жизненному успеху, ведь тогда у нас сразу все станет хорошо. Мы пережили агонию Союза, успели застать застой, дефицит, бесконечные очереди и перестройку, успели побиться головой о железный занавес, побывать октябрятами и пионерами и наконец перекатились в нищенство начала девяностых, когда первые ушлые представители поколения стали зарабатывать деньги или исчезать в прекрасном ранее закрытом заграничье, или и то и другое сразу, а у нас не было ни денег, ни возможностей, и это стало нашей путеводной звездой на долгие годы – отъезд, все равно куда, неважно как, просто перемещение, отъезд. Зарождение и окончательное утверждение диктатуры сыграло в этом свою победную роль, и мы еще больше возжаждали исхода хоть куда-нибудь, только подальше от свинцовой безнадеги и отсутствия перспектив.

Но странно, несмотря на общую устремленность, многие так и зависли где-то между закрытым застойным детством, когда любой пришелец извне был восхитительной экзотикой, почти небожителем с олимпийских склонов с амброзией в одной руке и нектаром в другой, а поездка за рубеж была примерно так же невероятна, как дантовское восхождение из ада в рай, – и новым миром внезапной бессистемности с постепенным массовым нарастанием денежно-технической потенции и просачиванием вовне, в освоение и присвоение ранее закрытых пространств. Мы зависли там, где перемещение стало единственным условием и показателем успеха, и это зависание незаметно распространилось на все, к чему мы прикасались и что пытались делать. Мы зависали в бесполезной учебе, потом в работах, которые казались временным решением проблемы безденежья в ожидании работы мечты, в заранее обреченных отношениях, в квартирах, в долгах, во всем временном-вечном, всегда посередине, в ожидании лучшего, которому непременно когда-нибудь предстояло произойти. Когда-нибудь неизвестно когда, а мимо нас тем временем жужжали минуты, дни и годы. Мы постепенно погружались в безвременье и при любой попытке пошевелиться проваливались все глубже, наблюдая все те же усы на трибуне, которым, казалось, не могло быть конца и от которых не могло быть иного спасения, кроме побега.

Поддавшись миграционной лихорадке, один мой знакомый на заре девяностых уехал в Южную Африку, бросив почти законченный стоматологический факультет. Он собирался проникнуть туда нелегально, шел через пустыню, через весь континент, ночевал на песке, наверняка воровал, подхватил малярию и едва не отдал концы, но добрался. Через несколько лет переехал в Штаты, а еще через четверть века вернулся на родину параноидальной развалиной и никогда ни при каких обстоятельствах не рассказывал, как его встретила вожделенная цель, как он жил, почему вернулся. Нес околесицу и ненавидел бывших друзей. Считал, что все несчастья – от них. Ну что ж, таким оказался его личный итог, но в момент его отъезда никто ничего не знал, все просто стремились наружу и для всех пересечение границы было залогом навсегда удавшейся жизни.

Кроме айтишников, наилучшие перспективы в этом смысле, как ни странно, были у музыкантов. Оркестры и хоры ездили на гастроли, в свободное время почти полным составом пели и играли на улицах, зарабатывая этим приличные для наших краев деньги, гоголем возвращались обратно, ехали опять, иногда получали приглашение поработать в местных оркестрах, уезжали надолго, вдруг возвращались, и этой свистопляске не было конца. Что и говорить, у многих, в том числе у меня, видимых надежд на эмиграцию не было. Пределом мечтаний стала хотя бы возможность куда-нибудь съездить на время, чтобы посмотреть, как оно там.  

 

Так получилось, что пианист нарисовался в моей жизни, когда мои длительные скучные отношения со школьной любовью неумолимо сходили на нет, а диктатура набирала силу. Школьная любовь (ах, он так мне нравился, когда я училась в десятом классе, а он в одиннадцатом) оказался далеко не тем увлекательным типом, которого я себе вообразила в пылу подростковой влюбленности. В школе он загадочно бродил, потряхивая длинными волосами, и был предметом моего жгучего интереса и фрустраций, поскольку все ограничивалось многозначительными взглядами, а познакомиться нам довелось только в университете. Первые полгода прошли в радостной эйфории сбывшихся желаний, и это несмотря на то, что ни один из нас не соответствовал идеальным образам, сконструированным полудетскими мозгами другого. Не знаю, что он воображал обо мне, но явно не то, что получил. Наверное, я слишком мало им восхищалась. Была для него недостаточно гламурна и не слишком ориентировалась в модных веяниях, незнание которых он, расчетливый потребитель культурных продуктов, считал синонимом полной интеллектуальной отсталости.

Я же, основываясь на его сумрачной внешности разочарованного денди и высокомерной манере держаться, вообразила себе для начала какие-то нечеловеческие таланты, особую глубину суждений и силу душевных порывов. Их не оказалось. Вообразила себе немыслимо интеллигентную семью с длительной культурной и может даже трагической историей. Ее не было и близко. Вообразила круг знакомых запредельной значительности, вершителей судеб и властителей умов. Какое там. Школьная любовь был обычным студентом из более чем обычной семьи. Правда, у него на первых порах водились кое-какие деньги, для меня фантастические, благодаря работе в фирме школьного приятеля, но фирма в скором времени закрылась, деньги закончились, одна высокомерная манера никуда не делась.

Трудно сказать, заблуждался ли он сам на свой счет. Со стороны казалось, будто он весьма высоко оценивал свои способности и даже обладал некоторым даром навязывать окружающим такое же лестное о себе мнение. При этом держался он ото всех ровно на таком расстоянии, чтобы не подвергать себя риску быть разоблаченным, и эта точно рассчитанная дистанция заставляла предполагать где-то у него внутри сомнения неизвестных пропорций и неизвестной осознанности. Он умничал, самоутверждался (чаще всего за мой счет, ведь я была под боком), попутно обесценивал мои интересы, насмешничал, снисходительно кривился по поводу высказанных мнений, свои же мнения держал при себе, опасаясь ударить лицом в грязь, а если все-таки что-то озвучивал, то тщательно перед этим просчитывал, насколько высказанное оригинально и впечатляюще, насколько оно соответствует высоким стандартам и его образу молчаливого интеллектуала, всегда на несколько шагов опережающего собеседников, проверял и перепроверял. Было всего несколько надежных имен, признание великости которых он не опасался демонстрировать публично, хоть и с подобающей случаю ироничной улыбочкой, чтобы его не приведи бог не заподозрили в детской наивности. Это были конвенциональные гении того времени вроде Питера Гринуэя и Ларса фон Триера, Умберто Эко и Борхеса, в дополнение к ним он откапывал гениев, широкой публике не известных, но почитавшихся другими гениями, и через это как будто приобщался к касте избранных. Все остальное попадало в категорию скудоумного, неоригинального и недостойного внимания. Он был какой-то странной огламуренной версией Клима Самгина, и мне очень быстро стало с ним тоскливо.

У меня было ощущение, что его мучило осознание полной своей неспособности создавать культурные продукты, вечная обреченность быть потребителем, пусть сто раз подкованным и ориентированным. Поэтому он не упускал случая субтильно подчеркнуть несовершенство продуктов, создаваемых мной. Когда мы познакомились, мне не было еще и двадцати, и продукты мои не отличались особым качеством. Но дело было даже не в качестве. Его, похоже, задевал сам факт того, что я могла производить что-то новое, в то время как он, превосходивший меня по всем параметрам, не мог. Он жаждал быть учителем, хотел почитания и уважения, но выбрал для этого изначально провальную стратегию: кажется, он искренне верил, что стоит ему поконкретнее убедить меня в полном моем по сравнению с ним невежестве, бесталанности и культурном идиотизме, как я тут же замру от восторга и соглашусь на его бесповоротное доминирование. Я на это была совершенно не настроена, однако он не сдавался, давил и давил в одну точку и жутко мне этим надоел.

Постоянная дистанция, которая призвана была сообщить окружающим, на какой недосягаемой для них высоте он находится, имела результатом отсутствие друзей и более-менее осмысленного круга общения, кроме нескольких довольно придурковатых одноклассников обоего пола. Их придурковатость особенно выделялась на фоне претенциозности школьной любви, и все они обладали одним и тем же свойством – непоколебимой уверенностью в себе, обычной для людей ограниченных. В какой-то момент мне стало окончательно ясно, что, даже несмотря на эффектную внешность и способность пускать в глаза пыль, школьной любви не светил великий успех. У нашей совместной жизни тоже не было будущего, и, вместо того чтобы стать волшебной горой, она все больше и больше приобретала вид осеннего перекопанного поля невыносимо унылых очертаний. Как у Гейне: и боже мой, опять заморосило! Тем не менее мы долго еще валандались вместе, и я настолько к нему привыкла, что смирилась с положением вещей и не думала о возможном расставании. К тому же я не наблюдала в непосредственной близости от себя никакого другого варианта, и не верила, что он возможен. Школьная любовь был по крайней мере типом приятной наружности со смутными абрисами вероятной условно денежной работы в будущем. Мы на полном серьезе собирались через полгода пожениться.

Вот тут-то и появился пианист со своими проворными стоптанными пальчиками. Я пела тогда в студенческом хоре, хор собирался в декабре на гастроли в Швейцарию с репертуаром из Эдисона Денисова и рождественских кантов. Я пошла в этот хор исключительно ради увлекательных поездок, и мне как раз предстояла первая из них. Пианист, как ни странно, тоже гундел в басах и вдобавок аккомпанировал ехавшей с нами оперной певице. Пока мы всю осень репетировали и готовились, пианист не обращал на меня ровно никакого внимания, как и я на него.

По дороге же в Швейцарию случилось так, что я очутилась с ним в одной компании, когда наш автобус остановился в Праге и хор в полном составе вышел погулять, разбившись на небольшие группы. Из всей нашей группы пианист показался мне наиболее безопасным кандидатом, чтобы фотографировать меня на фоне пражских видов, но даже с этой задачей он справился, как впоследствии выяснилось, очень плохо. Буквально в каждом проявленном кадре я потом обнаружила или углы, затемненные его пальцами, или края, засвеченные его дурацким пластиковым пакетом, который он за неимением рюкзака вечно таскал в руках. Цифровых камер тогда, понятно, еще не было. К сожалению, за время этих пражских гуляний он успел воспылать ко мне чувством и всю оставшуюся поездку набивался в кавалеры. Я его едва терпела. Его вид подрывал все мои представления о прекрасном. Мне казалось, в нем не было ничего привлекательного, вообще ничего. И мне было где-то за себя неловко, за такую свою примитивную фиксацию на внешности, но в то же время: а почему бы и нет? Себя-то я считала принцессой. В поездке мне хотелось развлечений и веселья, поэтому я терпела болтающегося рядом пианиста – развлечения ради и чтобы не наносить ему непоправимых душевных травм (думала я), ведь он был так безобразен, бедняжка, и имел несчастье втюриться в такую фею. Зато дома меня ждал прекрасный принц – и никто не знал, до чего он тосклив, мы идеальная пара, да-да, мы созданы для красной ковровой дорожки, которой никогда не будет, но этого никто не знает, так пусть думают, будто она возможна. Идеальная пара, влюбленный квазимодо, как-то так. По окончании гастролей я намеревалась тут же от него отделаться.

Но вернувшись домой отчего-то замешкалась. Скука, любопытство и наивный расчет поймали меня в тройную ловушку. Мне стало интересно посмотреть изнутри на эту другую жизнь – жизнь музыкантов, очень от меня до тех пор далекую, тоже зацикленную на изыскании путей проникновения за пределы нашей родины, но не просто так, а с помощью мистического, недоступного мне умения. Это было все равно как съездить в Африку без риска подхватить подкожного червя и попасть в лапы к партизанам. Или как по кунсткамере пройтись. Совсем другое, не похожее на то муторное, кажущееся устоявшимся, вечным, а ведь мне только двадцать один – и где эта чертова жизнь? Где эти люди, которым беззаботно и весело, у которых сильные чувства и страсти кипят, они вообще где-то существуют? Может быть, они там, где день за днем играют на разных инструментах? И даже если нет, то еще меньше они в нашем со школьной любовью скукоженном безнадежном мирке. Может быть, как раз среди сладостных звуков классической музыки меня поджидали судьбоносные встречи и прочие фантастические вещи?

Ободренный моей нерешительностью и усмотрев в ней подтверждение несомненных, хоть пока и подавляемых чувств, пианист не стал пускать дело на самотек и принялся доставать меня денно и нощно. На тот момент у него были заработанные в Швейцарии деньги, которые он тут же с неимоверной скоростью начал спускать на вино и такси. Видя это безрассудное расточительство, я с трудом заставила его на остатки гонорара приобрести комплект одежды поприличнее, чтобы хотя бы не умирать от стыда в его присутствии. Вид у него от этого кардинально не улучшился. На обновление всего гардероба денег не хватило, и пианист продолжал ходить в темно-синей зимней куртке покроя а-ля кафтан, сшитой на подпольной китайской фабрике, – приталенной на резинке и расходящейся юбочкой на заду. Одной этой куртки с лихвой хватало, чтобы отравить весь мой день, в то время как школьная любовь с юных лет был одержим и своей внешностью, и костюмом.

Пианист ежедневно подкарауливал меня в университете и умудрился не только перезнакомиться с моими друзьями, но и вызвать у них симпатию, чем школьная любовь никогда не мог похвастаться, уж слишком снисходительную манеру по отношению к ним он когда-то себе избрал, с завуалированными наездами и многозначительными насмешливыми ухмылочками. Пианист очаровал моих друзей безобидностью и простотой («ну надо же, пианист, а такой свой в доску парень»), хотя эта простота весьма меня смущала, мне хотелось образованных и утонченных кавалеров, достойных восхищения, замираний сердца и прерывистого дыхания, но почему-то как раз такие мне не попадались вообще никогда, и возникал вопрос: а существовали ли они в природе? Для моих же друзей причастность пианиста к музыкальным сферам свидетельствовала о достаточной утонченности сама по себе, даже несмотря на его любовь к идиотским анекдотам и дурацким прибауткам, типа когда он называл «Аппассионату» «а-пососи-она-той». Или вдруг выдавал что-нибудь наподобие «полюбите пианиста, только быстро, быстро, быстро». Мои друзья приняли его с распростертыми объятиями (служитель искусства, еще бы) и начали приглашать на посиделки вместе со мной, чего он, собственно, и добивался.

Мало того, он регулярно напрашивался ко мне домой и даже вызвался репетировать соседскую девочку на нашем старом пианино, лишь бы иметь повод лишний раз помаячить у меня перед глазами. Бедняжка, у него ведь совсем не было денег, как уж тут было лишить его возможности заработать! Закончилось все тем, что он прочно утвердился на нашей кухне в компании моей мамы, которая прониклась к нему светлыми чувствами, опять же по контрасту со школьной любовью, ходившим хмырем и считавшим разговоры с моими родственниками занятием абсолютно себя не достойным.

Пианист заманивал меня в консерваторию и представлял своим многочисленным «приятелям». При ближайшем рассмотрении оказалось, что кроме игры на инструментах и устройства за границей их занимали только выпивка и посещения музыкальных мероприятий. Пианист же приятельствовал со всеми и каждым, он умудрялся как-то так нейтрально вести беседу и вставлять такие подходящие фразы, что везде и всем приходился ко двору. Он был такой вечный «бета-самец», неопасный и удобный, ни на что не претендующий, а на самом деле усердно и ловко маскирующий и свои амбиции, и полное отсутствие интереса ко всем, кто не мог быть ему полезен.

Особенным успехом он пользовался у пожилых дам типа моей мамы, которым он казался обаятельным молодым человеком и которые охотно прощали ему и невзрачную внешность, и недостаток образованности, ведь он был таким доброжелательным собеседником. Впрочем, один раз у него нашла коса на камень и с этим контингентом. Прозорливая профессорша консерватории обозвала его прогульщиком и вруном и наотрез отказалась допускать к экзамену. «Представляешь, какая тварь?» – стенал пианист, пересказывая мне историю их давней вражды, и я соглашалась, хоть и с некоторым сомнением, ведь на занятия к профессорше он таки не ходил, и не было ничего удивительного в том, что та на него взъелась. Однако у пианиста была мощная поддержка в лице проректора, поэтому хоть профессорше и удалось добиться исключения пианиста из консерватории, проректор его живенько восстановил. Тем не менее пианист остался неудовлетворен, ведь профессорша и после такого фиаско стояла как скала и по-прежнему требовала посещения своих занятий, полностью игнорируя великие таланты пианиста и проректорскую поддержку. «Скотина, ее убить мало, – сокрушался пианист. – И как ее земля носит?!»

Профессорша была едва ли не единственной, кто не поддался его чарам. Пожилые дамы наперебой рвались помочь безденежному бедняжке, а бедняжке только того было и надо. Даже моя мама принялась всячески его опекать, в связи с чем школьная любовь с еще меньшей охотой снисходил до переговоров с моими родственниками.

Много раз я пыталась дать пианисту от ворот поворот, и иногда он даже как будто соглашался, но всегда появлялся снова. Школьная любовь поинтересовался у меня однажды после моих жалоб на доставучесть пианиста: «Ну так что, мне ему морду набить, что ли?» – на что я неуверенно ответила: «Было бы кому». Я слабо представляла себе этого денди набивающим морду кому бы то ни было. За сим он успокоился и умыл руки. Пианист и ему казался абсолютно неопасным: уж очень тот был убог на вид. Школьная любовь и подумать не мог, что такое, прямо скажем, неказистое существо способно составить ему конкуренцию в любовных делах. Он пребывал в относительном спокойствии и расслабленности.

Пианист тем временем старательно промывал мне мозги своей неземной любовью и тем, что никто никогда не будет меня любить так, как он. Мне это с одной стороны льстило, а с другой – вызывало отвращение, особенно его мерзкий интимный шепоток, когда он пытался поведать мне о своих глубоких чувствах, и косноязычные записки, которыми он намеревался растопить лед в моей душе. Там было о его страданиях, и о том, что он готов на все, лишь бы завоевать меня, и еще о его эротических мечтах, от которых меня передернуло, как дохлую лягушку от гальванического тока, после чего я попросила его раз и навсегда избавить меня от этой части его эпистолярных опытов. Вдобавок к тому, что пианист абсолютно не умел выражаться ни устно, ни письменно, он и читал только повести о Джеймсе Бонде и Ильфа с Петровым.

Пытаясь примирить наличие пианиста в моей жизни с актуальными на тот момент планами на будущее, я отвела ему роль поклонника, призванного развлечь ослепительную меня, пока муж (школьная любовь) торчит на работе. Однако я не желала терпеть рядом с собой невежду, будь он хоть трижды пианистом, и начала снабжать его самыми базовыми книжками, попутно разъясняя, почему каждый приличный человек должен иметь их в своем активном запасе. Пианист самоотверженно принялся их штудировать, предполагая, что это поможет ему в его амурных устремлениях. По мере повышения уровня начитанности пианиста мои друзья приходили от него все в больший и больший восторг («ну надо же, мало того, что пианист, так еще и умные книжки читает, и даже может ввернуть цитату при случае»), а пианист предъявлял все больше и больше претензий по поводу школьной любви, который на правах жениха давно уже обосновался у нас в доме. Такое развитие событий совсем не входило в мои планы. Я устроила пару скандалов, смысл которых сводился к тому, что, мол, ежели тебе не нравится существующее положение вещей, то, будь любезен, катись отсюда ко всем чертям. Пианист заявил, что школьная любовь вовсе меня не любит, и это видно невооруженным глазом. Я подняла его на смех и при первой же возможности поинтересовалась у школьной любви, любит ли он меня. Школьная любовь, который раньше не моргнув глазом отвечал утвердительно, на сей раз уклонился от ответа, чем не только меня оскорбил, но и заронил семя сомнения в мою душу.

Пианист же принялся угрожать мне самоубийством и исповедоваться моей маме, с тем чтобы она донесла до меня яростный вихрь его чувств. Мама, исполненная жалости к пианисту и неприязни к школьной любви, охотно взяла на себя роль почтового голубя. Пианист околачивался возле нашего дома, зная о присутствии школьной любви, и вызывал меня на разговоры на пожарную лестницу (мама предательски открывала ему дверь, к тому же он по-прежнему репетировал соседскую девочку на нашем пианино), которые обычно заканчивались картинным закидыванием ног за перила балкона – мол, если не выгонишь школьную любовь, я вот прям сейчас выкинусь за борт, и моя безвременная кончина будет на твоей совести. Я в ужасе и омерзении убегала в квартиру, где встречала укоризненные взгляды мамы и уверения школьной любви, что пианист никуда не выбросится и я могу успокоиться по этому поводу раз и навсегда. Пианист трезвонил в дверь, мама его утешала. Через пару месяцев я осознала наконец, что он тупо портит мне жизнь и что я начинаю, помимо общего отвращения, испытывать к нему еще и вполне конкретную ненависть.

Однако в тот момент включился какой-то странный парадокс, который все окончательно извратил и испортил, и который я так никогда и не смогла себе объяснить: отвращение приобрело такую интенсивность, что стало вдруг завораживать, как быстрая игра на рояле, как пропасть, как бездонная трясина, поглощающая измерительный шесток без следа с тягучим «чпок». По интенсивности отвращение переросло все остальные чувства и благодаря этому утвердилось на месте прямо противоположного интенсивного чувства – любви, примерно как радиоактивные изотопы вытесняют законные элементы, встраиваясь в не предназначенные им цепочки и отравляя неосторожный организм. Пианист разросся до пропорций Слендермена, стал зловещим демоном, антигероем, пожирателем бледных дев, притягивающим и отталкивающим, и мне в моем разрушительном устремлении в бездну добавлял эндорфинов контраст между прекрасной мной и безобразным им, и осторожное удивление окружающих, почему такая небесная фея пребывает в компании жуткого тролля и даже как будто что-то в этом находит. Все ли в порядке с этой феей? Are you OK, Anny?

Пианист по-прежнему каждый божий день заявлялся в университет и дожидался меня после занятий, после чего пытался или увязаться за мной и моими друзьями, или под тем или иным предлогом, например прощального разговора, затащить меня в консерваторию, чтобы там сыграть что-нибудь страстно-романтическое типа «Скитальца» Шуберта и попытаться в очередной раз довести до моего сведения, какое великое будущее ждет его несомненный талант.

Интенсивность отвращения плюс мимолетная мысль, что, возможно, ему в самом деле удастся пожать плоды если не славы, то какого-никакого профессионального успеха, явились тем поворотным пунктом, который нарушил равновесие всей конструкции. Почему бы в таком случае хотя бы не использовать его в качестве трамплина, подумала наивная я и тем самым наделила пианиста ценностью, которой он не обладал. В каком-то смутном близком будущем я представила себе настоящего принца, не подделку типа школьной любви и не перевертыша типа пианиста, а самого настоящего, и существовать он мог разве что в отдаленных местах, в дальних странах, поскольку среди нашего контингента я к тому времени не надеялась его найти. Но в отдаленные места надо было еще попасть, и в свете этого планы пианиста осчастливить собой чужие страны как нельзя лучше соответствовали моим устремлениям.

Школьная любовь если где-то и недоумевал, то не подавал виду. В его голове по-прежнему не укладывалось, что пианист может представлять для него угрозу. Сталкиваясь с пианистом возле моего дома, школьная любовь презрительно его не замечал. Да и я каждый раз повторяла, что у меня с души воротит от пианиста и я сплю и вижу, как бы мне избавиться от него раз и навсегда. Это было почти правдой, я только умалчивала об эндорфинных штормах и о временной перспективе, о том, что избавление от пианиста отнесено в ту точку, когда он отыграет свою роль и его можно будет отправить со сцены прочь.

Манипуляторская душа пианиста между тем интуитивно просекла, что в моем отношении к нему произошел крен, который он ошибочно принял за вызревающую любовь, и он решил использовать это на полную катушку. Он почувствовал, что стоит немного поднажать – и желаемое окажется в пределах досягаемости, как яблоко с подставленной стремянки. Его стремянкой стал профессор Голдсмит, и теперь это имя не сходило с его уст. Пианист задумал изловить меня на американскую мечту, раз ничто другое на меня не действовало. Зная, что мои познания в английском несравненно выше его собственных, он привлек меня к написанию слезных писем Голдсмиту и однажды даже уговорил ему позвонить, чтобы передать на словах, как пианист жаждет поехать к нему учиться. Возможно, он просто хотел, чтобы Голдсмит таким образом стал для меня еще более осязаемой реальностью. Я позвонила. Профессор вежливо со мной поговорил, хотя по всему чувствовалось, что он не совсем понял, чем обязан такой чести. Со страха в конце разговора я забыла, как по-английски прощаться, сказала «спасибо» и бросила трубку.

В довершение ко всему пианист из кожи вон лез, чтобы еще больше понравиться моей маме, понимая, что это его самый главный союзник в тылу врага. Он повадился ездить с нами на дачу и охотно участвовал во всяких дачных работах маме на радость. Стоит ли упоминать, что школьную любовь на дачу было не затащить ни под каким предлогом. Когда мама затеяла по весне большой перевоз старой мебели, пианист не только вызвался помогать, но еще и привел с собой друга детства, чтобы совсем уж сразить наповал все мое семейство.

А буквально за пару дней до большого перевоза он вывел из строя звонок на нашей входной двери, заподозрив, и не напрасно, что я нахожусь в квартире вместе со школьной любовью, пока мама на даче готовится к приему мебели и выбрасывает совсем уж древние предметы обстановки. Фантазия его наверняка рисовала самые неприглядные сцены, которым он всеми силами стремился помешать. Правда же была в том, что мы со школьной любовью мыли на кухне предназначенный для дачи старый холодильник. Подгоняемый недобрым предчувствием, пианист возник на нашем этаже и принялся трезвонить в дверь. Меньше всего мне улыбалось провести следующие пару часов в разбирательствах по поводу того, почему это школьная любовь так-таки не изгнан из квартиры, и в созерцании закидываемых за перила ног, поэтому я не открыла дверь. Однако пианист каким-то образом учуял, что его параноидальные идеи весьма близко соответствуют действительности, и не прекращал трезвон по крайней мере в течение получаса. Все это время я закатывала глаза вместе со школьной любовью и в итоге укрепилась в мысли, что пианист – просто эпический придурок, а школьная любовь хоть и скучен, но во всяком случае адекватен. Заинтересовавшись непрекращающимся трезвоном из нашей квартиры, на общий коридор выполз сосед и попытался довести до сведения пианиста, что раз ему не открывают, то велика вероятность того, что в квартире никого нет, но пианист только нахохлился на соседа и продолжал тиранить звонок, пока не перегорели провода и тот не приказал долго жить. С тем пианисту и пришлось убраться восвояси.

В день великого перевоза я устроила ему разнос за испорченный звонок, а когда он попытался было уличить меня в том, что я была дома вместе со школьной любовью, то и вовсе подняла его на смех. Уж не полицией ли нравов он себя возомнил? Его дело грузить мебель, раз назвался грузчиком. Закидывать ноги за перила балкона в присутствии друга детства и моих родственников пианисту было не с руки, но прекращать атаки на школьную любовь он отнюдь не собирался.

–Ты его вовсе не любишь, – шипел пианист.

–Да что ты говоришь, – равнодушно отзывалась я.

–Нет, ты его точно не любишь, раз ты до сих пор не отправила меня куда подальше, – гнул свое пианист.

–Между прочим, я пыталась, – напомнила я.

–Не так уж сильно ты пыталась, – нагло парировал он.

–Ах вот как? Ну и катись отсюда.

–А вот и не покачусь.

–И напрасно.

–Потому что я знаю, кого ты любишь.

–О? И кого же?

–Меня! – триумфально провозгласил пианист.

Я засмеялась. Ну что тут скажешь? Это было просто смешно.

–Знаешь что? – сказала я. – Я никого не люблю. И еще знаешь что? Я ничего тут не собираюсь менять.

Тогда он опять начал уверять, чуть не разрывая рубашку на груди, что сделает все для того, чтобы я его полюбила.

–Этого никогда не случится, – заверила я в припадке жалости к его идиотизму, однако было похоже, что его идиотизм оказался из серии неизлечимых.

 

Между тем школьная любовь начал постепенно прозревать, что ситуация выходит из-под контроля. До появления пианиста частенько бывало так, что я по вечерам долго ждала прихода школьной любви, который работал в газете и возвращался довольно поздно, когда я уже готова была сдаться и лечь спать. Существование это было мрачное, наполненное вечным бесполезным ожиданием и скукой – и пока я ждала, и когда школьная любовь наконец переступал порог нашего дома. Дошло до того, что я и в самом деле засыпала вечером у него под боком, пока он читал или слушал музыку. Чтобы придать хоть какой-то смысл нашему общему времяпрепровождению, школьная любовь затеял ремонт и перепланировку моей комнаты, что заняло у него по крайней мере пару лет, но к появлению пианиста было практически закончено. Возникал вопрос: и что дальше? Единственный ответ, который приходил в голову школьной любви, был: жениться. С появлением пианиста ситуация изменилась коренным образом. Теперь уже школьной любви приходилось дожидаться меня в одиночестве в свежеотремонтированной комнате. Приходя, я жаловалась на приставания пианиста, но если разобраться, то какова была альтернатива? По-прежнему проводить тоскливые вечера наедине со школьной любовью? Мои друзья никогда не приглашали его в гости вместе со мной, а из своих друзей у него были только придурковатые одноклассники, которые в свою очередь никак не признавали меня.

Поняв, что надо срочно что-то делать в плане совместных развлечений, чтобы я не искала их в другой компании, школьная любовь к лету насобирал денег на поездку в Ригу. Конечно, я поехала. Я была счастлива сменить обстановку. К тому же меня некому было удерживать: в то самое время пианист отправился на конкурс в Швейцарию, который проспонсировала швейцарская дама средних лет – его контингент, любительница музыки и организатор зимних концертов с хором и оперной певицей. Пианист еще зимой не преминул разжалобить ее своим безденежьем и несчастьями и раскрутить на оплату конкурса. Проживать и столоваться он собирался у нее на дому. К сожалению, весь конкурс закончился большим пшиком: пианист не прошел дальше отборочного тура, однако побывал в Швейцарии и заодно продемонстрировал мне, как он собирается строить свою будущую жизнь – на дурачках-меценатах, любителях искусства.

–Во все времена творческие люди жили за счет спонсоров, – важно объяснил он мне накануне своего отъезда. – Так и должно быть. Я не могу заниматься музыкой и одновременно горбатиться на какой-то отстойной работе.

Больше всего на свете он был озабочен поисками спонсоров-тяжеловесов, чтобы хватило на всю оставшуюся жизнь, однако в ожидании благодетелей не гнушался и мелкой сошкой, будь то его собственная мама, я, моя мама, его приятели или мои друзья, с которыми я вскладчину покупала выпивку, а пианист только вздыхал о своем бедственном положении и охотно угощался.

–Прекрасная мысль, – заметила я. – А как насчет меня? Если я, например, пишу нерентабельные романы, то кто мои потенциальные спонсоры? Согласись, трудно писать нерентабельные романы и одновременно зарабатывать на жизнь.

На этот вопрос у пианиста не было однозначного ответа, но он заверил меня, что как только обзаведется приличными спонсорами, то облагодетельствует и меня тоже. В двух словах таков был его план на ближайшее будущее.

–Вот увидишь, это только начало, – говорил он, имея в виду швейцарскую даму. –Кто-нибудь там обязательно меня заметит.

Никто его там не заметил. Я в это время гуляла по Риге со школьной любовью и наблюдала, как наши скудные сбережения не выдерживают конкуренции с местными ценами. За три дня накопления последнего года были потрачены подчистую, и как тут было не вспомнить пианиста, прохлаждавшегося за чужой счет на берегах Женевского озера? Школьной любви никогда не удалось бы раскрутить ни одну пожилую даму даже на рваный рубль. Означало ли это, что способ добывания денег пианиста был лучше, чем заработки школьной любви?

Поездка в Ригу ознаменовалась тем, что я в пух и прах разругалась со школьной любовью по дороге домой. Поводом послужил нахальный сосед по купе, которого мы застали развалившимся на лежанке с сигаретой в зубах. Сигаретный дым струился голубыми полосами, сосед курил не переставая. Я попыталась открыть окно, но не тут-то было. Оно не открывалось, а сосед не собирался останавливаться на достигнутом. Более того, он принялся отпускать двусмысленные шуточки по поводу моих напрасных стараний и смехотворной чувствительности, в результате чего я разозлилась не столько на нахала, сколько на школьную любовь, который в ответ хитро ухмылялся и иногда подхихикивал, что было вдвойне позорно и неприятно. Я не стала устраивать скандал в поезде, но сойдя на перрон родного города заявила, что не потерплю такого обращения. Школьная любовь на это возразил, что я сама спровоцировала ситуацию своей суетой вокруг окна. Надо было молчать, таков был его вердикт.

–Молчать?! – взвилась я. – Сейчас я тебе расскажу, что надо было делать! Во-первых, какого черта он курил в купе? Во-вторых, какого черта ты меня не поддержал? Ты ухмылялся так, как будто был на его стороне!

–Не был я на его стороне. Просто ты вела себя глупо, вот и все.

У меня аж дыхание перехватило. За неимением лучших аргументов я ограничилась эпохальной пощечиной и гордо удалилась домой. Там я собрала вещи школьной любви в его же сумку и села дожидаться его возвращения.

Школьная любовь вернулся, даже несмотря на пощечину. В его характере было первым идти на примирение. На этот раз я намеревалась временно отказать ему от дома и убить тем самым двух зайцев: примерно наказать школьную любовь за недостойное поведение и умиротворить пианиста, который вот-вот должен был вернуться из Швейцарии, чтобы тот в конце концов прекратил каждый день в десять утра заявляться к нашему дому проверить, не ночевал ли тут его соперник, и устраивать мне мерзкие сцены ревности. Школьная любовь иногда подночевывал и у родителей, особенно с тех пор, как к нам повадился пианист.

Выслушав мои объяснения, что при таком отношении я не вижу перспектив в нашем совместном проживании, школьная любовь вздохнул, забрал сумку и отправился домой. Конечно же, я рассматривала его изгнание как временный вариант, хотя давно известно, что нет ничего более постоянного, чем временное.

Прошло еще около полугода, прежде чем школьная любовь окончательно исчез из моей жизни, но он исчез, и когда мне стало ясно, что это безвозвратно, я почувствовала ностальгическое сожаление и печаль оттого, что из моих ближайших планов о мужьях и поклонниках пропала составляющая «мужья». Никакие более сильные переживания меня не посетили, тем более что где-то в отдалении уже назревали планы о принцах из далеких стран, и для этих планов школьная любовь в качестве мужа стал бы ощутимой помехой. Самое интересное, что больше всех всполошилась мама школьной любви, когда чадо с вещами вернулось под родимый кров, и это при том, что она с самого начала терпеть меня не могла и приложила массу усилий, чтобы вырвать чадо из моих когтей. У нее ушло почти два года на то, чтобы смириться с моим существованием. Приняв блудного сына, она устремилась к телефону для прояснения обстановки. Понятное дело, правды она не услышала ни от родного дитяти, ни от меня.

Школьная любовь продолжал появляться у нас дома, мы даже ходили на всякие мероприятия и в кафе – настоящий ренессанс по сравнению с последним унылым годом, – и иногда он оставался на ночь, но я все чаще и чаще выправляла его домой, а он не очень-то сопротивлялся. В течение этого полугода школьная любовь обзавелся дамой на стороне, и я его быстро раскусила, так неумело он это скрывал. Принимая во внимание пианиста и даму, мы со школьной любовью сошлись на том, что нам лучше остаться «просто друзьями». И еще какое-то время тянулась эта заранее обреченная на провал галиматья с «дружбой», а потом закончилась и она. Школьная любовь канул в Лету, как будто его никогда и не было.

 

Вот так получилось, что пианиста по приезде из Швейцарии ожидал оглушительный триумф. Нет нужды описывать, в какой он пришел экстаз, когда узнал, что школьная любовь у нас больше не живет. Я надеялась, что смогу наконец отдохнуть от безобразных сцен, но не тут-то было. Пианист, теперь уже, как он себе вообразил, на правах законного «друга сердца», только еще больше активизировал атаки и шантаж, чтобы окончательно устранить школьную любовь. Что ж, ему это в конце концов удалось – все-таки дни школьной любви в любом случае были сочтены. И удалось застолбиться у нас дома и на даче. Но добился ли он желаемого, если желаемым для него было большое ответное чувство? Можно ли этого в принципе добиться, особенно такими сомнительными способами?

Я смирилась с его присутствием не в последнюю очередь из-за боязни одиночества после исчезновения школьной любви. Ради собственного спокойствия мне до определенной степени удалось абстрагироваться и от его внешности, которая мне еще не так давно казалась образцом уродства (несмотря на уверения мамы, что пианист обаятелен и благодаря этому симпатичен), и от нытья о неземной любви, которое теперь, в отсутствие других претендентов, вызывало только раздражение и скуку. Даже фигурой пианист не удался. От зада вверх он был тощ, тщедушен и при этом кругл, как бревно. На щуплом тельце сидела большая голова с орлиным носом, а вся конструкция покоилась на крепких ножках-столбиках, как будто позаимствованных от другого туловища и имевших тенденцию выгибаться коленками назад. Вдобавок ко всему он был соломенно-рыжей масти, весь в веснушках и следах от давних юношеских прыщей. И как, скажите на милость, можно было испытывать влечение к такому существу? Разве что в порыве тотального саморазрушения, как у Достоевского, когда бездна гипнотизирует и тянет вниз, как у Ставрогина с его Лебядкиной, наказание за неспособность любить, что-то в этом духе.

До тотального саморазрушения у меня дело, к счастью, не дошло. Но еще через какое-то время со мной случилось то, что случается с насильно выданными замуж малолетними невестами из обскурных уголков нашего мира: я привыкла к пианисту, как когда-то привыкла к школьной любви, и хотя там все начиналось с увлечения, а тут с отвращения, результат оказался примерно одинаковым. Хотя нет, подспудная двойственность осталась, и стоило мне вспомнить суицидальные угрозы, скандалы на пожарной лестнице и мерзкие записки, как отвращение воскресало, полыхало яростным пламенем и взывало к отмщению. Я заталкивала его поглубже, строила баррикады и в итоге настолько преуспела в самообмане, что начала абсолютно серьезно размышлять, а не так ли на самом деле может выглядеть счастливая жизнь в согласии и любви, и не люблю ли я его, как он меня уверяет? Но даже несмотря на привычку, даже несмотря на эти приступы странного малодушия, при которых я мысленно конструировала сценарии возможного будущего вместе с пианистом и примерялась к этим картинкам, в перспективе у него было слишком мало шансов.

Пианист, кажется, и сам понимал, что положение его шатко, и ради удержания своего драгоценного трофея ему необходимо поставлять обещанные товары, причем беспрерывным конвейером. Он принялся с еще большим жаром обрабатывать профессора Голдсмита. Профессор же Голдсмит показал себя весьма ускользающим типом. Он вроде бы что-то делал, но не говорил, что именно. Пианист фрустрировал так интенсивно, что искры летели фонтаном, а профессор Голдсмит никак не хотел принимать это к сведению. Да и что ему было за дело до фрустраций пианиста? Он был все-таки не дамой средних лет, чтобы изнемогать от желания обогреть скулящую собачку.

Тем временем моя мама пристроила безденежного бедняжку на четверть ставки в университет лаборантом. Сам бедняжка устроился в музыкальную школу аккомпаниатором для малолетних струнников. Больше денег у него от этого не стало. Зарплаты улетали со свистом, вжик-вжик – и нету, потраченные на сигареты, такси и прочую дребедень. В самом деле, зачем себя ограничивать, если денег все равно катастрофически мало, а рядом присутствуют их надежные источники? Пианист уже с полным основанием дни напролет торчал в нашей квартире, столовался у нас постоянно и разве что не ночевал. Рассчитывался за стол и дом походами в магазин и на рынок, а также дачными работами. Ценный союзник в лице моей мамы тоже нуждался в постоянной подпитке. Пианист был не дурак и понимал, что, лишившись такой поддержки, он лишится многого.

 

Профессор Голдсмит наконец объявился после ряда отчаянных писем, оставленных им без ответа, и в приказном порядке велел сдать тоефл и доложить о результатах. Пианист заметался в поисках ста долларов на тест. Я связалась через брата с двоюродной сестрой в Москве и договорилась о проживании. Сто долларов нашлись у друга детства, который к тому времени работал по контракту в Германии. Работал он в области высоких технологий и деньги зарабатывал приличные. А раз так, то, по мнению пианиста, ему сам бог велел делиться. Этот друг детства был мягким тихушником, любителем музыки и прочих искусств, то есть самым что ни на есть спонсорским контингентом пианиста. Выслушав жалобы безденежного бедняжки на жизнь и на ускользающие из-под носа возможности, он согласился одолжить ему сто долларов «до лучших времен». Забегая вперед, можно сказать, что времена эти никогда не настали. Встречаясь потом с другом детства, пианист каждый раз картинно вздыхал:

–Надо же тебе как-то эти сто долларов отдать…

На что друг детства неизменно отвечал:

–Да ладно, отдашь, когда получится.

Пока через какое-то количество лет не подытожил:

–Знаешь что, будем считать, что это тебе подарок на день рождения.

На чем пианист и успокоился.

Итак, получив свои сто долларов через вестерн юнион, пианист помчался в Москву. На что он рассчитывал, непонятно, поскольку английский у него был на уровне советской школы. В общем, тоефл он блистательно провалил.

–Да ерунда это все, – повторял он после провала, – бюрократы там просто прицепились, тоефл им подавай. Ну, тоефл так тоефл, нате вам ваш тоефл. Голдсмит говорит, это все фигня, прорвемся.

Разумеется, оказалось, что не такая уж это была фигня. Выслушав рассказ о несданном тесте, Голдсмит сообщил, что это значительно усложняет ситуацию.

–Какая скотина! – завел свою волынку пианист. – Сам же говорил, что это все фигня, а теперь, понимаешь, никакая не фигня! Только сто долларов зря потратил!

И пианист принялся страстно наяривать Голдсмиту в Штаты.

–Смотри, как бы ты ему не надоел, – предостерегла я, но на такой глубокий анализ межличностных отношений пианист был не способен. Вцепившись в кого-нибудь, он не отпускал, пока не добивался своего если не мытьем, так катанием уж точно. Понимание отчаянности своего положения и страх потерять свой блистательный трофей (my preссcious) удесятеряли его силы. Этот его вожделенный трофей был, прямо скажем, очень ненадежным приобретением и излучал готовность воспользоваться шансом, откуда бы этот шанс ни свалился.

 

Блистательный трофей жаждал путешествий и впечатлений, и пианист решил нас обоих записать в очередной любительский молодежный хор с прицелом на фестивальные поездки в Европу. Хоть он и не умел петь, и голос имел довольно противный, но в силу профессии легко читал с листа и более-менее сносно вел мелодию. Я читать с листа не умела, зато пищала приятным голоском и попадала во все ноты, стоило мне только выучить свою партию. Тетка-дирижерша приняла нас с радостью. Ближайший фестиваль намечался летом в Италии. Пианист незамедлительно поставил дирижершу в известность, что он осчастливит ее хор, только если нас обоих возьмут на этот фестиваль.

–Конечно, о чем речь, – удивленно заверила она.

–Знаю я ее, – бурчал пианист, – она такая свинья, так и жди от нее подлянки.

Однако все шло своим чередом. Я попискивала, пианист гундел басом на репетициях, дирижерша искала студентов-хоровиков, чтобы укрепить все партии к фестивалю. За месяц до поездки огласила состав, укрепленный хоровиками по всем четырем фронтам, чин чином собрала паспорта и отнесла в итальянское посольство. Ничто не предвещало беды, пока за пару недель до поездки не грянул гром.

Дирижерша объявила на репетиции, что с каждого причитается по пятьдесят долларов на оплату европейских дорог, по которым собирался ехать наш автобус. Пианист вспетушился и опросил на перерыве хоровиков, что они думают по поводу неожиданных расходов. Хоровики дружно сообщили, что их это не касается. Они слишком ценны для хора, чтобы платить за что бы то ни было. Пианист ринулся к дирижерше и получил отлуп. Ни он со своим противным голосом, ни я со своим правильным попискиванием особой ценности для хора не представляли, так что все возможные издержки распространялись на нас точно так же, как на остальных рядовых хористов-любителей. Пианист был вне себя от возмущения и склонял дирижершу по всем падежам. Денег у него, понятно, не было, но даже если бы они и были, он посчитал бы за оскорбление подчиниться таким неслыханным требованиям. Как-никак он был профессионалом, а не мальчиком с улицы. Пианист пригрозил, что никуда не поедет, раз такое дело. Дирижерша подумала и сказала, что так и быть, освободит его лично от необходимости вносить пятьдесят долларов, но никак не меня. Пианист на такое был не согласен.

–Тоже мне, придумала! – возмущался он. – А сама себе в карман эти деньги положит. У нее прозвище знаешь какое? Жадюга! Она никогда никому и цента не заплатила, все себе подгребла. Это ж надо дойти до такой наглости, требовать пятьдесят долларов с носа якобы на какие-то там дороги!

Он так распалился, что заразил и меня своим запалом. Я, конечно, смутно догадывалась, что в Европе существуют платные дороги, но не до такой же степени? Или до такой? А заплатить водителям? А бензин?

–Да сколько там стоит этот бензин! – голосил пианист. – Никак не тысячу долларов!

В итоге он утвердился в желании наказать дирижершу за ее неимоверную жадность и никуда не поехать. Я колебалась. Фестиваль поблизости от Флоренции казался мне заманчивым предприятием. Да и что такое пятьдесят долларов, если разобраться?

–Если у нас будут визы, мы и без дирижерши куда-нибудь съездим, – уговаривал пианист, – ну вот хотя бы в Германию к другу детства! Ты подумай, не надо будет ни на какие репетиции ходить, сами себе хозяева, это ж совсем другое дело!

Я нехотя уступила. Пианист кинулся к другу детства, и тут вдруг выяснилось, что тот вовсе не стремился нас принимать. Он снимал квартиру у хозяев, которые жили на верхних этажах в том же доме, и до смерти боялся, как бы кто не пронюхал, что мы заявились в Германию с итальянскими визами, и как бы его за это не выперли с квартиры, а заодно с работы и из страны. Друг детства жил по принципу «как бы чего не вышло» и держался как скала, не поддаваясь на уговоры, коль скоро дело доходило до его личных опасений. Обматерив за глаза друга детства, пианист начал изыскивать другие возможности и вспомнил о некой музыковедше, которая обучалась в городе Кельне и по счастливому стечению обстоятельств неровно дышала к другу детства, который в свою очередь был одно время увлечен ее подругой. Пианист начал обрабатывать музыковедшу и заодно друга детства, чтобы тот на нее повлиял. Друг детства повлиял. Музыковедша согласилась нас приютить на недельку в своем студенческом общежитии с тем расчетом, что, может, и друг детства тоже захочет с нами встретиться. Пианист рассматривал возможный приезд друга детства как оплату нашего проживания у музыковедши и неустанно ныл: «Ну приедь, ну что тебе стоит?» Друг детства пытался от этого отбояриться, до Кельна ему было далековато, да и музыковедша его мало интересовала.

Все это пианист согласовал еще до отъезда хора. В день отъезда мы пришли к пункту отправления, чтобы забрать наши паспорта, и изобразили радость, удостоверившись в наличии в них итальянской визы. Это было сделано, естественно, для уязвления дирижерши, однако наши радостные лица не произвели на нее слишком сильное впечатление. У нее оставался полный автобус плательщиков и достаточно рабочей силы в лице хоровиков, чтобы не опозориться на фестивале.

 

Поездку в Кельн спонсировала я одна, причем пианист как-то так хитро себя повел, что это прошло под маркой закономерного итога его тяжких трудов по организации проекта.

Музыковедша встретила нас крайне кисло. Было очевидно, что она согласилась на эту авантюру исключительно ради надежды повидать друга детства. По случаю летних каникул в общежитской квартире на четверых осталась одна музыковедша, остальные разъехались кто куда. На время нашего визита она переместилась в комнату соседки, предоставив нам свою собственную комнату. В город мы ходили каждый день пешком, поскольку трамваи были слишком дороги для моего тощего кошелька. Еду мы тоже привезли с собой. Только один раз музыковедша снизошла и приготовила обед на всех, это были макароны с мясным соусом, возможно даже из консервов.

Обычно мы вставали и уходили раньше нее, а приходили довольно поздно, чтобы минимизировать наше совместное времяпрепровождение. Но однажды почему-то заявились раньше и засели в музыковедшиной комнате играть в кости. В комнате соседки в это время происходила непонятная возня, смысл которой мы уловили, только когда до нас донеслось хихиканье музыковедши и приглушенный мужской голос. Вскоре дверь открылась, и на общий коридор выполз голый молодой человек, имевший очевидную цель омыть телеса в душе. Увидеть нас он явно не ожидал, перепугался и бросился обратно, прикрывая по мере возможности на бегу интимные части тела. Через некоторое время он появился опять, уже одетый и вместе с музыковедшей. Парень оказался придурковатым, нес ерунду и громко смеялся глупым блеющим смехом. Музыковедше вся ситуация была явно неприятна, в особенности тот прискорбный факт, что мы застукали ее с таким непрезентабельным кавалером и еще, чего доброго, все донесем другу детства. Она совершенно правильно опасалась: пианист уже мысленно потирал ручки, предвкушая сладкую месть. 

Мстительные планы он принялся вынашивать с того дня, когда мы, придя из города, обнаружили в ванной записку следующего содержания: «А раковину все-таки попрошу за собой мыть, особенно если у тебя насморк». У меня отвисла челюсть, однако я не преминула сделать выговор пианисту. Он тут же заявил, что вообще не имеет привычки сморкаться в раковину, а музыковедша – записная дура и стерва, с чем я после такого ее выступления в общем-то не могла не согласиться.

Все это время пианист отважно бомбардировал друга детства, чтобы тот приехал расплатиться с музыковедшей, и кормил записную стерву обещаниями, что друг детства несомненно нас всех осчастливит своим визитом. Тот явно не горел желанием тащиться поперек всей Германии ради тщетных надежд музыковедши, но пианист по своей привычке не отставал.

Между тем подошел срок нам заказывать обратные билеты. По плану мы должны были уехать в субботу, когда заканчивались наши визы. Поутру в четверг пианист позвонил в автобусную фирму, в которой у нас была бронь, и попросил два билетика на субботу. Там ему сказали, что на субботу билетиков нет по той простой причине, что в субботу не ходят автобусы.

–Как не ходят? – возмутился пианист. – Перед отъездом нам сказали, что ходят!

На том конце ему что-то популярно объяснили. Пианист вздохнул и поинтересовался:

–А когда ходят? – и после паузы: – В воскресенье? Ну, давайте в воскресенье.

Услышав слово «воскресенье», музыковедша чуть не подпрыгнула до потолка.

–Я уезжаю в субботу вечером! – заверещала она. – Какое нафиг воскресенье?!

–Ну, что я могу сделать? – отбивался пианист, положив трубку. – В субботу автобусы не ходят, а ходят в воскресенье.

–А завтра? – допрашивала музыковедша.

–В пятницу тоже не ходят.

Музыковедша рвала и метала. Видя такое дело, пианист попробовал сделать ход конем:

–Слушай, раз мы в субботу не уезжаем, друг детства точно сможет приехать. Ему же не надо в субботу работать.

Музыковедша на это яростно отчеканила:

–Я. Уезжаю. В субботу.

–Так это ж вечером, – немедленно парировал пианист.

–Мне надо собираться днем!

–Соберешься, никуда не денешься, – утешил пианист, видя наметанным манипуляторским глазом, что музыковедша все же колеблется и по-прежнему надеется на встречу с другом детства.

–Может быть, мы бросим ключик в почтовый ящик? – робко встряла я.

–Не хочу я ни в какой почтовый ящик! – отрезала музыковедша.

–Ну, мы можем тогда подружке отдать, – предложила я.

–Какой еще подружке? – музыковедша смотрела на меня, как на слабоумную, и была явно не настроена на сотрудничество.

–Той, которая заходила на днях.

–Ей делать нечего, только за ключами ездить! – рявкнула музыковедша.

–А ты спроси, – посоветовал пианист. – Ты не волнуйся, мы что-нибудь придумаем.

Но музыковедша продолжала волноваться самым недвусмысленным образом. Терпеть неудобства ради нас она была абсолютно не намерена, да и надоели мы ей за эти дни порядком. К тому же застукали ее в самый неподходящий момент с самым неподходящим придурком. Что и говорить, музыковедша не могла дождаться, когда же мы наконец уберемся ко всем чертям. На этой напряженной ноте мы оставили ее одну и отправились в город.

–Как неприятно, – заметила я, едва мы вышли на улицу. – Что же теперь делать с этим ее отъездом? Была бы возможность, я бы слиняла как можно скорее, лишь бы не видеть ее кислой мины!

–Вообще-то автобусы ходят в пятницу, – хитро сообщил пианист.

Я остановилась:

–В пятницу? Так чего ж ты сказал, что в воскресенье?

–Да так, я подумал, что хорошо бы остаться еще на денек.

–Но музыковедша совершенно не в себе!

–Ну и что? Так ей и надо, раз она такая сука.

–Нет, слушай, надо вернуться и сказать, что мы уедем в пятницу.

–Да ну, расслабься. Ничего с ней не станет. Да и как мы теперь ей скажем? Дело сделано.

Чем больше я думала на эту тему по дороге в город, тем больше злилась на пианиста. Добро бы еще музыковедша никуда не собиралась. Или друг детства в самом деле решился нас навестить. Или физиономия музыковедши была бы чуть менее перекошенной. Но она испускала такие недружелюбные флюиды, что могла бы запросто пробуравить дырку в наших телах не хуже лазерной пушки и возжечь потом вечный огонь на наших трупах. И сплясать вокруг него боевой индейский танец с томагавками. Я мучилась большими сомнениями и под конец дня велела пианисту еще раз позвонить в автобусную контору и перебронировать билеты на завтра. Он артачился и никак не мог взять в толк, чего это я так нервничаю. К тому же ему совсем не хотелось выставлять себя в неприглядном свете и идти на поводу у какой-то стервозной дуры. У него были свои цели, ему хотелось подольше побыть в Кельне, а все остальное его мало интересовало.

Музыковедша поджидала нас дома, и вид у нее был такой похоронный, что я испугалась, не случилось ли чего ужасного.

–Я позвонила другу детства, – начала она замогильным голосом.

–Да? И что? – заинтересовался пианист.

–Он не приедет, – совсем мрачно сообщила она.

–Как не приедет? – притворно удивился пианист. – Вот зараза, ведь обещал же!

–Нет, он не приедет, он никогда и не собирался, – подтвердила музыковедша, уничтожая нас разъедающим кислотным взглядом, в котором ясно читались все ее мысли по поводу обманных обещаний, купивших нам проживание на ее территории. – А потом я позвонила в автобусную контору, и там мне сказали, что автобусы ходят в пятницу.

–Как в пятницу? – еще более удивился пианист, а я в это самое время готова была провалиться сквозь землю, потому что врал он, на мой взгляд, не слишком убедительно. – Почему же они мне не сказали, что в пятницу?

–Не знаю, – отрезала музыковедша. – Не суть важно. В любом случае, я перебронировала вам билеты на пятницу.

–А, перебронировала? Ну, очень хорошо! Спасибо большое! Видишь, как все отлично устроилось, а ты переживала.

Пока пианист рассыпался в преувеличенных благодарностях, я видела по лицу музыковедши, что она нисколечко ему не верит, но тихо торжествует свою победу и гордится своим умением выводить на чистую воду проходимцев типа нас. Вечер прошел тихо и мирно, утром следующего дня мы упаковали чемодан и отправились домой, и нет слов, чтобы описать, до чего гадко у меня было на душе и до чего неловко за пианиста, который всю дорогу поносил музыковедшу последними словами.

В довершение ко всему она решила нанести упреждающий удар и нажаловалась другу детства, будто мы пытались ее обмануть. Друг детства обратился за разъяснениями к пианисту. Тот, бия себя кулаком в грудь, возмущался:

–Да мы, да ты что, да никогда на свете! Мне на самом деле сказали в конторе, что автобусы ходят в воскресенье, а пятницу даже не упомянули! Уж не знаю, что она там себе насочиняла! – и он в ярких красках описал, какая музыковедша на самом деле дрянь и как она в буквальном смысле отравила нам все пребывание в городе Кельне. И конечно, он не преминул рассказать о придурковатом молодом человеке, который время от времени ее навещает. – Видно, она уж совсем десперадос, это ж надо до такого опуститься! – радостно подытожил пианист.

Положив трубку, он удовлетворенно прокомментировал:

–Ну вот и прекрасно, так ей и надо, этой сучке. Ишь чего придумала: звонить ему и ябедничать. Небось хотела меня с ним поссорить, стерва недалекая!

 

По истечении четырех лет со дня знаменитых мастер-классов и трех лет со времени нашего знакомства пианист начал терять надежду на отъезд к Голдсмиту. Тот по-прежнему не мычал и не телился и оставлял без внимания изобретательные письма пианиста. В конце концов пианист решил, что надо прорабатывать другие направления, и по новой обратился к теме конкурсов, на этот раз с целью получить деньги за первую премию, которую он намеревался взять.

–Надо поехать на какой-нибудь заштатный конкурс, – рассуждал он. – Там конкуренции меньше. И вообще это безобразие, что я до сих пор не лауреат. Уже скоро поздно будет ездить!

Пианисту вот-вот должно было стукнуть двадцать семь.

Порывшись в интернете, он откопал затрапезный конкурс в стране басков и послал туда заявку. Попутно он выяснил, что один его приятель-пианист, переквалифицировавшийся в оркестровые дирижеры, ездил на этот самый конкурс в прошлом году вместе со своей подругой-пианисткой, где та удостоилась одной из первых премий. Разумеется, это стало поводом для пианиста обругать приятеля-дирижера за подлое сокрытие информации. Он был до того оскорблен, что высказал свое фе не только мне, но и самому дирижеру, правда, в форме пассивно-агрессивного дружеского упрека: что ж ты так, а еще друг называется.

–Конкуренции боялись, – констатировал он, пораскинув мозгами. – Хотели, чтоб подружка-пианистка стала лауреатшей. Может, он и сам надеялся, но он же играть не умеет, вот и перекинулся на дирижерство.

Так или иначе, у пианиста опять со всей остротой вставала проблема денег. Ему нужно было как минимум добыть долларов пятьсот, а поскольку денег на сей раз не было и у меня тоже, то он в припадке отчаяния хотел уже было пойти на попятный и никуда не ехать, когда я сама предложила ему попробовать пройтись по возможным зарубежным спонсорам. Из возможных спонсоров откликнулась одна лишь швейцарская дама средних лет и прислала ему триста долларов, вырученных на продаже диска с оперной певицей, и двести долларов из собственного кармана. Я была поражена ее щедростью и приказала пианисту вернуть швейцарской даме двести долларов при первой же возможности. Опять же забегая вперед, можно сказать, что он не только не подумал возвращать долги, но и вовсе забыл о швейцарской даме, как только она перестала представлять для него спонсорский интерес.

Раздобыв деньги на поездку, пианист обратил свои взоры на французское посольство, где ему предстояло открывать визу. По слухам, атташе по культуре был большим любителем музыки. Пианист отправил ему видео с записью своего выступления и напросился на аудиенцию. Аудиенцию он получил, атташе и впрямь оказался восторженным поклонником Эвтерпы и пообещал поспособствовать в получении бесплатной визы. Пианист важно прошествовал в посольство, сослался на атташе – и вуаля, бесплатная виза украсила его паспорт. После этого он возгордился несказанно и все время повторял, что вот, мол, ему надо только показать себя нужным людям, чтобы те пришли в восторг и организовали ему безбедную жизнь.

В таком победном настроении он отправился на конкурс. Премию он не получил и лауреатом не стал, зато был награжден специальным призом зрительских симпатий от спонсоров – местной телефонной компании. Представитель компании торжественно вручил пианисту в качестве вознаграждения мобильный телефон с прилагавшейся к нему испанской сим-картой. Деньги с сим-карты пианист потратил на звонок мне, чтобы живописать восторги спонсоров и прочей публики. На том же конкурсе он познакомился с русской пианисткой из Голландии, которая, по словам пианиста, прониклась к нему самыми светлыми чувствами. Что это были за чувства и существовали ли они вообще, мне никогда не суждено было узнать, однако факт оставался фактом, что вернувшись домой пианист получил электронное письмо, в котором пианистка интересовалась, не желает ли он в августе приехать в Голландию, чтобы поступить в класс профессора из России – педагога этой самой пианистки. Профессор имел доступ к какому-то загадочному фонду, оплачивавшему учебу русских талантов.

В то же самое время вдруг активизировался профессор Голдсмит и в свою очередь прислал письмо, в котором сообщал, что уладил проблемы с тоефлом, так что пианист может смело собирать чемоданы и приезжать в августе. Пианист оказался в незавидном положении буридановой ослицы. Он никак не мог решить, где же у него больше шансов, в Голландии или в Штатах, и боялся прогадать. Голландия манила своей близостью, Америка – предполагаемым успешным обустройством приятеля, некогда уехавшего к Голдсмиту. Но и в том, и в другом случае в который раз на повестку дня вставала проблема финансов, причем на сей раз немалых. Какую бы страну он ни выбрал, на первое время ему надо было иметь по крайней мере тысячу долларов, а то и больше.

Пианистка в радужных красках расписывала жизнь в Голландии. Русский профессор, с которым через нее связался пианист, уверял, что тот мгновенно устроится на работу, где будет грести деньги лопатой и не только с лихвой очень быстро окупит свою первую тысячу, но и будет посылать запредельные суммы нуждающимся домой. Такие перспективы грели душу пианиста. Что это были за работы, которые ждали его в Голландии, ни профессор, ни пианистка не уточняли, да и пианиста это мало волновало. В его представлении это были некие необременительные работы, где за небольшие усилия платят втридорога. Например, за игру на рояле в баре или кафе, ведь должны же быть в Голландии бары и кафе с роялями, которые только и ждут, чтобы к ним прикоснулись умелые стоптанные пальчики. 

Профессор Голдсмит ничего такого не обещал, как пианист ни пытался выудить из него соответствующую информацию, поэтому буриданова ослица вскоре склонилась в сторону Голландии, которая расцветала в его мечтах наподобие дивного райского сада. В самом деле, многие по-прежнему так и представляли себе свой отъезд на постоянку: стоит пересечь границу, и все проблемы уладятся сами собой, потому что тебя там, разумеется, ждут не дождутся. Не успеешь оглянуться, как сразу на голову упадет небесная манна, престижная работа, дом, машина и прочие блага цивилизации, так что дело за малым: попасть туда, где это все выдают. И хотя до пианиста доносились отголоски чужих неудач и крахов, он не придавал им значения. Тем более что главные действующие лица сами пытались по мере сил скрывать свои провалы, боясь прослыть законченными лузерами, не сумевшими воспользоваться золотым выигрышным билетом.

Однажды и мне довелось послушать грустную историю одного из приятелей пианиста, приехавшего на побывку из Франции. Встретившись с нами, а было нас, кажется, всего трое или четверо, он не спешил раскошеливаться на традиционное пиво. Всем показалось это странным, пианист приставал к нему и так и этак: мол, пивка хочется и вообще. Французский гость понял, что так просто ему не отделаться, и купил-таки всем по бутылке, хоть и неохотно. После пива у него развязался язык, и не успели мы оглянуться, как на нас уже полились печальные рассказы о его жизни в Страсбурге, призванные доходчиво нам объяснить, почему после первой бутылки никому из нас не достанется по второй. В частности, он поведал нам о том, как в период полного безденежья под угрозой голодной смерти наловчился воровать хлеб со столиков ресторанов, куда заходил в лучшем своем концертном прикиде якобы покушать и уходил ничего не заказав, но зато съев весь хлеб со своего стола. Поделился он с нами и другим изобретальным способом добычи пропитания: в супермаркете он набирал полную тележку бутылок с водой, сдавал их в автомат для пустых бутылок и отоваривался на полученный чек. Выслушав французского гостя, пианист высокомерно посчитал, что с ним такого случиться не может. Уж он-то всем покажет. Ему бы только вырваться, а уж там великое будущее будет его преследовать до тех пор, пока он не соблаговолит его принять. От судьбы ведь не уйдешь.

Деньги на первое время после длительных и упорных поисков нашла моя мама – одолжила под проценты у знакомого бизнесмена, так что не зря пианист все эти годы ее обхаживал.

Я же, развесив уши в ожидании небывалых пианистических успехов и даже где-то в них уверовав, сказала пианисту:

–Ну что ж, раз такое дело, то давай жениться.

–Жениться? – испугался он.

–Ты что, не хочешь жениться? – холодно осведомилась я.

–Хочу, конечно, – заторопился он. – Я думал, это ты не хочешь жениться.

–Я и не хочу, – подтвердила я. – Это из практических соображений. Тебе наверняка будет легче пригласить меня в Голландию, если мы будем женаты.

Пианист был счастлив и горд, и полагал себя во всех отношениях ценным женихом для блистательного трофея. Доказательства были налицо: русский профессор и Голдсмит едва ли не дрались за право иметь его в своих учениках, а сам трофей рвался в ЗАГС.

Я хотела было спустить свадьбу на тормозах и ограничиться посиделками со свидетелем и свидетельницей, но пианист вдруг разнылся, как ему хочется увидеть меня в белом платье с фатой, ну а там, где белое платье и фата, там и гости, и стол, и вся прочая свадебная дребедень, которую я всеми силами пыталась не допустить. Моя мама в обтекаемых выражениях поддержала пианиста. Единственное, на чем я настояла, – это ограничиться избранными друзьями и не приглашать бабушек и неблагонадежных родственников, славящихся привычкой устраивать пьяные дебоши. Наверное, бабушки очень сильно обиделись. Ну а с другой стороны, что за радость присутствовать на таком фарсе? Друзья отбирались из тех, кто не уехал в отпуск и мог поспособствовать долларом в качестве свадебного подарка или услугой в качестве благодарности за приглашение.

Сложно сказать, отдавал ли пианист себе полностью отчет в том, что я выхожу за него замуж исключительно с прицелом на его возможное продвижение в Голландии. Может быть, в глубине души и отдавал, но питался слабой надеждой на неисповедимость любви и находил подтверждение своим надеждам в длительности срока, на протяжении которого трофей оставался при нем. И непохоже было, чтобы его смущал тот факт, что я обращалась с ним все эти годы довольно небрежно. Странно только, что при таком отношении я купилась на нытье о платье с фатой и, мало того, согласилась это все финансировать. Ни сам пианист, ни его матушка не поспособствовали ни единым рублем, и была своя ирония в том, что в итоге свадебный фарс оплачивался стороной невесты. Может быть, я таким образом подсознательно хотела замаскировать свое истинное отношение к затее с замужеством, как знать.

Пианист уезжал в Голландию через пару недель после свадьбы. Время до отъезда прошло в радостной суете и в торжественных обещаниях «свернуть горы», чтобы я как можно скорее к нему присоединилась. Горы предполагалось сровнять с землей в течение максимум полугода.

Какое-то время после его отъезда меня еще смущал абстинентный синдром: уж очень удобно было иметь под боком пианиста, которого можно было в любой момент отправить в магазин или на рынок, или по каким другим насущным вопросам. Но чем дальше, тем абстиненция была слабее, а там и вовсе исчезла. Тут-то я и поняла, что иметь пианиста в Голландии гораздо приятнее, чем под боком в нашей квартире. Оставалось дождаться свернутых гор.

 

Увы, первые разочарования не заставили себя долго ждать. Началось все с того, что пианист вселился не в шикарные апартаменты, как ему хотелось бы, а в крохотную комнатушку, которую ему к тому же пришлось делить с другим только что приехавшим пианистом, получившим кличку Бубен. Бубном он был назван из-за того, что когда-то еще в прошлой жизни простодушно пытался увязаться за компанией знакомых музыкантов, собиравшихся в Европу зарабатывать на жизнь старым добрым способом – пением на улицах, и, не умея петь, предлагал подыгрывать им на бубне. Ясное дело, его не взяли. Новым знакомым в Голландии история показалась настолько феерически смешной, что Бубна тут же за глаза окрестили Бубном.

Комнатушка была размером примерно три на четыре метра, со старинным ковровым покрытием и полусгнившими рамами с одинарным стеклом. В том же доме в других комнатах проживали еще минимум семь человек, на нижнем и чердачном этаже – по голландскому студенту, а в комнатах на втором этаже – гроздья сменявших друг друга русских музыкантов. Бубен показался пианисту редкостным болваном, поэтому он начал приятельствовать с молодым человеком, проживавшим в комнате по соседству. Сосед был младше пианиста лет примерно на пять и встречался с голландкой, только что вышедшей из школьного возраста и поступившей в консерваторию в Амстердаме по классу флейты. Сам сосед был пианистом. Комнату, в которой кантовались Бубен и пианист, снимал вообще-то сосед и пересдавал им с выгодой для себя, так что, приятельствуя с соседом, пианист считал его все-таки отъявленным негодяем и кровопийцей.

Через этого ушлого соседа пианист вскоре устроился на работу в пиццерию мойщиком посуды. Туда же пришвартовался Бубен. Уже первые зарплаты в пиццерии ясно дали понять, что ни о какой помощи нуждающимся дома при таком раскладе не может быть и речи. Надо было искать дополнительную работу, но пианист испытывал такие неописуемые моральные муки от необходимости мыть посуду в пиццерии, что просто не в силах был вдобавок к этому заниматься поисками другой работы. Ну и потом, ему и так хватало забот – например, беспокоиться за свои пианистические руки, которые нужно было беречь как зеницу ока, а не погружать два вечера в неделю в мыльный раствор. Потыкавшись туда-сюда и посмотрев на занятия остальных музыкантов из бывшего нерушимого союза, пианист уяснил, что его таланты рискуют оказаться невостребованными в Голландии в еще большей степени, нежели на родине, поскольку в довершение ко всему он не может связать двух слов ни на каком языке, кроме русского. Тем не менее на курсах языка он решил сэкономить и выучить голландский на слух. Можно заранее предположить, какой это имело плачевный результат, учитывая его абсолютную неспособность к языкам.

Мне он о своих затруднениях, впрочем, старался подробно не рассказывать. То ли пребывал в шоке от катастрофического несоответствия ожиданий и обнажившейся вдруг суровой действительности, то ли боялся, что я, находясь далеко и разочаровавшись из-за отсутствия видимых результатов, незамедлительно соскочу с крючка. Единственное, что мне стало известно, так это что взятая с собой тысяча разошлась у него на всякую непонятную ерунду в течение первых двух недель, но работы в пиццерии ему пока хватало на необходимые расходы.

Русская пианистка, устроившая его приезд в Голландию, почему-то вдруг очень сильно переменилась по отношению к пианисту и показала себя, по его словам, натуральной стервой, тогда как он полагал, что она станет для него родной матерью и заботливой рукой проведет мимо всех подводных камней. Пианист списал это на то, что она имела на него виды, однако все ее планы пошли прахом, как только она обнаружила обручальное кольцо у него на пальце. Я не могла даже в горячечном бреду представить себе, чтобы пианист был способен хоть кого-то заинтересовать своей персоной, и поэтому предположила, что интерес у нее был совсем другой, а именно укомплектовать класс для профессора и заслужить тем самым его патриаршую благодарность.

На профессора пианист тоже жаловался. Непохоже было, чтобы тот собирался расшибаться в лепешку, помогая своим ученикам стяжать профессиональную славу в чужой стране или хотя бы найти работу и каким-то образом устроить свою жизнь.

–А чего ты, собственно, ждал? – спросила я, выслушав дежурные жалобы пианиста на то, что ему никто не помогает. – Он же тебе ничего не должен. У него есть класс, есть зарплата, он всем доволен.

С этим пианист был в корне не согласен. Раз профессор его заманил в Голландию и вынудил сыграть марш отходный Голдсмиту, то совершенно очевидно, что он просто обязан был принять живое участие в судьбе своего ученика.

С возмущением он пересказывал слова одного виолончелиста из Минска, давно окопавшегося в Голландии в местном оркестре:

–Ты представляешь, какой гад! Он прямо так и сказал: мне здесь никто не помогал устроиться, и я тоже никому не собираюсь. Это же надо, какое животное! Даже информацией ему жалко поделиться!

Когда виолончелист собрался в Минск навестить свою зазнобу, пианист заодно нагрузил его передачкой для меня, и я имела счастье лично познакомиться с этой «белобрысой скотиной». Виолончелист оказался словоохотлив и зануден. Вручив мне передачу, он устроился у нас на кухне и еще часа полтора нагонял на меня тоску, пока я наконец не выпроводила его под благовидным предлогом. Вместе с конфетами виолончелист привез приглашение в Голландию от пианиста – или, вернее, от профессора по просьбе пианиста, – с которым я бодро отправилась в немецкое посольство получать визу.

Отстояв длинную очередь с четырех утра, я попыталась сдать документы, но получила от ворот поворот от высокомерной девушки в окошке. С плохо скрываемым пренебрежением она оглядела приглашение и поинтересовалась, какое такое отношение я имею к профессору, раз он меня приглашает. Отношения к нему я, понятно, не имела никакого и поэтому сказала как есть, что еду в гости к мужу, обучающегося у профессора.

–Ах, к мужу, – протянула девушка, собрала мои бумажки и придвинула их обратно ко мне. – Тогда можете сразу забирать документы. Визу вам все равно никто не откроет.

–Почему? – пискнула я.

–Потому что нет никакой гарантии, что вы вернетесь, а не останетесь там нелегально, – объяснила высокомерная девушка, предварительно закатив глаза от моей бестолковости.

С тем мне пришлось уйти. Дома я позвонила пианисту и обрисовала ситуацию. Пианист развил бурную деятельность и заставил-таки профессора изобразить товар получше. Профессор изобразил приглашение от лица своей жены-японки, с которым я опять потрусила в немецкое посольство. Наученная горьким опытом, я рассказала трогательную историю о своей дружбе с японкой и о том, как мы познакомились в прекрасном городе Москве через мою двоюродную сестру. Посольская работница, не менее высокомерная, чем первая, выслушав мой рассказ, спросила:

–Так и зачем вы туда едете?

–Как зачем? – удивилась я. – В гости.

–На три месяца? – с непередаваемым сарказмом в голосе осведомилась она.

–А что тут такого?

–Девушка, я вас умоляю, – простонала посольская работница. – Никто не ездит в гости на три месяца.

–Как это не ездит? Очень даже ездит, – попыталась было я.

–Не рассказывайте мне сказки, – отрезала она. – Что вы там будете делать три месяца? Да и не нужны вы там никому три месяца, – но документы взяла.

Визу мне открыли на двадцать один день с конца декабря до середины января.

–Ничего-ничего, – уверял пианист. – Как только ты приедешь, мы сразу на месте подадим документы на воссоединение семьи. Я ходил в полицию узнавать, мне сказали, что можно. Так что назад ты не вернешься, это точно.

 

Тем временем знакомый бизнесмен, невзирая на аккуратно выплачиваемые ему проценты, начал проявлять беспокойство о судьбе своей тысячи долларов. Я дала задание пианисту кровь из носу добыть деньги. Прошло какое-то время, и пианист гордо отрапортовал, что тысяча имеется, уклончиво дав понять, что тысяча эта заработана его тяжким трудом. Я удивилась, поскольку, по последним сведениям, каторжная работа в пиццерии приносила мало дохода.

–Как это ты вдруг так быстро насобирал тысячу? – засомневалась я.

–А вот так, – отозвался пианист, и голос его вибрировал от тихой гордости и скромного достоинства.

–И билетик мне, пожалуйста, оплати, раз такое дело, – тут же добавила я. Пианист оплатил и билетик, уж очень ему хотелось показать, как резко возрос его достаток с переездом в Голландию и какой он вообще парень хоть куда, мастер улаживать дела и зарабатывать деньги.

Я не особенно доверяла оптимистичным планам пианиста насчет воссоединения семьи, уж больно легко это выходило на словах. И не напрасно я им не доверяла. Когда я приехала в Голландию и мы в самом деле пошли в полицию, чтобы удостовериться в визовых возможностях, то получили популярное разъяснение от принявшего нас клерка, что никаких таких возможностей у нас нет.

–Как это так? – запетушился пианист на своем ломаном английском. – Мне сказали, что можно! Что как только она приедет, то сразу можно и подавать.

–Не знаю, кто вам что сказал, – вежливо отозвался клерк, – но правила таковы, что документы на воссоединение семьи подаются в голландское посольство.

–Но она же уже тут! – запротестовал пианист.

–Это не имеет отношения к делу, – стоял на своем клерк. – Она тут по гостевой визе, выданной в немецком посольстве, и должна уехать обратно, чтобы подать документы на воссоединение семьи. Вы как проживающий в Голландии можете это сделать отсюда, но ей в любом случае придется уехать, пока дело находится на рассмотрении у голландских властей.

Пианист вознамерился тогда продлить мою гостевую визу до трех месяцев, но и это оказалось невозможно, опять же из-за того, что виза была получена в немецком посольстве. Пианист закручинился. Его имиджу мастера улаживать дела был нанесен ощутимый урон.

–Вот скоты, – запыхтел он, едва мы вышли из полиции. – Найти бы того ублюдка, который мне сказал, что все можно!

–И что бы ты ему сделал? – полюбопытствовала я, но пианист оставил вопрос без внимания.

–Наверное, ты ему неправильно объяснил, – предположила я.

–Все я ему правильно объяснил! И он сказал: можно, не вопрос. Специально, наверное, сказал, из вредности, вот падла! – и пианист продолжал на чем свет стоит поносить голландскую полицию, голландские законы и голландское правительство, вставляющее палки в колеса приезжим студентам, вместо того чтобы распластаться в пыли и вознести благодарственную молитву, что такие великие таланты почтили своим присутствием их страну.

Так или иначе, но по всему выходило, что мне через пару недель предстояло возвращаться обратно. И не то чтобы я очень расстраивалась по этому поводу. Если бы я смогла остаться, меня бы ждало печальное и нищее существование. На что пианист рассчитывал и о чем думал, мне было непонятно. Да и дом, в котором он обитал, произвел на меня удручающее впечатление. По мрачной раскраске интерьера можно было предположить, что здесь ничего не ремонтировалось по меньшей мере с семидесятых годов, а то и дольше. Во всем жилище было сыро и промозгло, одинарные стекла запотевали, вода стекала на рамы и дальше на пол с ковровым покрытием, рамы гнили, доски под покрытием, видимо, тоже. К счастью, Бубен уехал домой на рождественские каникулы, но должен был вернуться в конце января. Если бы я осталась, то где, интересно, я бы жила? Или пианист надеялся выселить Бубна? Но чем бы он тогда платил за жилье? Никаких других работ он не искал, уверяя меня, что «их нет», и в то же время виртуозно костерил пиццерию и шефа, притеснявшего работников.

Наступление нового года и нового тысячелетия мы договорились встречать дома у белобрысого виолончелиста вместе с соседом и еще парой музыкантов. Туда же должна была чуть попозже подтянуться голландская флейтистка – подруга соседа, со своими друзьями. Мы принесли с собой каждый по бутылке вина, за все остальное отвечал хозяин.

–Хватит с него, – решил пианист, потратившись на вино. – Он зарабатывает кучу бабок, пусть старается.

И виолончелист расстарался вовсю. Стол ломился от яств, виолончелист вздыхал о своей минской зазнобе, которую ему никак не удавалось перевезти в Голландию, даже несмотря на свою работу в местном оркестре, пианист с соседом налегали на салаты. До поры до времени все протекало довольно мирно. Русские поорали на балконе, когда пришел их новый год, белорусы поорали на балконе и пожгли бенгальские огни, когда пришел наш новый год, в двенадцать часов по местному времени голландцы устроили оглушительный фейерверк, и нам стало неловко за наши убогие бенгальские огни. Не успели отгреметь салюты, как в квартиру ввалилась компания флейтистки в различной степени опьянения. Вся команда состояла из бывших школьных друзей и всем им было примерно по девятнадцать лет. Виолончелисту перевалило за тридцать, пианисту за двадцать семь, мне не так давно исполнилось двадцать пять, хоть я и выглядела примерно на последний год школы.

Один пьяненький малолетка подрулил ко мне знакомиться персонально, долго держал мою ладонь в своей и говорил, как ему приятно меня здесь встретить, а потом поразмыслил чуток и изобразил галантный поцелуй в ручку. Пианист в это время с напряженной физиономией и застывшей злобной улыбкой пытался оторвать меня от малолетки, и вид имел самый смехотворный. Поцелуй в ручку – это было для него однозначно слишком оскорбительно, и он тут же демонстративно и неуклюже полез ко мне обниматься, чтобы показать малолетке, кто в доме хозяин, а заодно пресечь на корню дальнейшее возможное развитие событий. Малолетка хоть и был нетрезв, но просек ситуацию и тихо ушуршал, потом все резко засобирались в клуб и потрюхали туда пешком, благо было недалеко. Сосед с флейтисткой и ее компанией ушли раньше, мы с пианистом задержались, ожидая, пока виолончелист уберет в холодильник остатки салатов. По дороге мы наткнулись на давешнего малолетку, который сидел на ступеньках чужого дома и безутешно заливался пьяными слезами, пока стоявший рядом друг увещеваниями силился привести его в чувство. Мы прошли не останавливаясь мимо, они нас не заметили.

В клубе народ толпился по углам и попивал спиртное, кое-кто вяло танцевал, но таких было немного. Я отправила пианиста в бар за шампанским и не стала слушать его вздохи, что шампанское слишком дорого. Пока он толкался в очереди, до клуба дотопали малолетка с другом. Малолетка уже не рыдал, был доволен и весел, а при виде меня и вовсе расцвел и резво повлек меня на танцпол. Помня его недавние горькие слезы, я не стала упираться, так что вернувшийся с шампанским пианист обнаружил меня в объятиях малолетки, и лицо у него перекосилось, особенно когда я, проплывая в танце мимо, выдрала у него из рук бокал и уплыла дальше. Малолетка пытался вести со мной светскую беседу. Из-за музыки я ничего не слышала, мы постоянно друг у друга переспрашивали «что? что?» и смеялись. При очередном повороте я обнаружила в рядах танцующих флейтистку в паре с пианистом, который вообще-то танцевать не умел и отродясь не танцевал. У флейтистки вид был отсутствующий, ей это все не особо нравилось, а каменная надутая рожа пианиста пылала плохо скрываемой злобой. Злоба делала его еще более уродливым, и мне была убийственно неприятна мысль, что я каким-то образом довольно бесповоротно с ним связана, в то время как танцующий со мной малолетка если и не был писаным красавцем, то по крайней мере имел свежее полудетское личико, уж во всяком случае нейтральное, а может даже где-то и милое. Как потенциальный кавалер он меня мало интересовал, он был для этого слишком молод и пьян, но заставил вдруг с холодной ясностью осознать, что я трачу свои лучшие годы на абсолютно ненужного, чужого и случайного человека, и мне захотелось как можно быстрее прервать череду этих лет.

Как только отыграла музыка, пианист бросил флейтистку, опять по-хозяйски меня приобнял и с деланной улыбкой позвал «на улицу покурить».

–Не хочу я на улицу, – заявила я.

–Нет, пойдем-пойдем, – с фальшивым добродушием настаивал пианист и тянул меня к выходу. Мне ничего не оставалось, как последовать за ним.

Там он устроил мне грандиозный скандал, обвинив меня в том, что я веду себя «как последняя шлюха» и позорю его перед всеми его знакомыми и приятелями.

–Все смотрели на тебя, как на шлюху! – шипел пианист. – Вон флейтистка-то вела себя прилично, и все девушки вели себя прилично, одна ты!

–Уж не ты ли только что танцевал с флейтисткой? – отбивалась я.

–Это после того, как ты повесилась на малолетку! – брызгал пеной пианист.

–Ни на кого я не вешалась! Он сам меня пригласил. Что же мне, надо было отказаться?

–Конечно!

–Это еще почему?

–Потому что ты моя жена!

–И что?

–Как это что? Ты меня опозорила!

На улицу вышел проветриться виолончелист. Рассмотрев искаженную рожу пианиста, он поинтересовался, все ли в порядке.

–Да, конечно, – с ненатуральным энтузиазмом в голосе отозвался тот. – Все замечательно.

Когда виолончелист, проветрив буйну голову, скрылся в недрах клуба, пианист с новой силой набросился на меня и опять прошелся по всем пунктам моего позорного поведения.

–Так, всё, – подытожил он. – Мы идем домой.

И мне, увы, пришлось идти с ним домой, поскольку больше идти мне было некуда. Всю дорогу он мусолил и так и этак, до чего постыдно я себя вела и как я явно «вешалась» на малолетку, и как все якобы смотрели на меня с нескрываемым удивлением, и как ему было неловко, и как я могла, и как он потом будет всем смотреть в глаза, и как я буду смотреть им всем в глаза, и что это вообще за дела при живом-то муже. Сначала мне казалось, что он несет несусветную чушь, но прошло полчаса, а потом еще полчаса, а потом еще пара часов, в течение которых пианист демонстративно перестал со мной разговаривать и только злобно дулся на тех двенадцати квадратных метрах, что были в нашем распоряжении, и я вдруг уверилась, что и в самом деле вела себя ужасно, опозорив себя и пианиста на веки вечные перед всеми присутствовавшими в клубе. В итоге пианист довел меня до слез, вынудил каяться и просить прощения. Он еще какое-то время покочевряжился, но потом великодушно меня простил, хоть и напомнил еще раз, как это все было непристойно и как я буквально наплевала ему в душу.

Под напором пианиста я в какой-то момент перестала соображать, где правда, а где обман, что реально, а что мне только кажется. Припорошенная вынужденным покаянием, на дне пузырилась давняя ненависть, и я хотела, чтобы пианист исчез из моей жизни, чтобы его просто не было, вообще никогда не существовало, и я могла бы начать все сначала, не отягощенная воспоминаниями об этих годах, потраченных непонятно на что и зачем. Мне захотелось, чтобы в моей жизни внезапно возник кто-то другой, милый и легкий, и чтобы в жизни воцарился покой, такой же прозрачный, как воздух в горах. Этот эпизод вдруг открыл мне глаза на истинную природу пианиста, я поняла, что он был из тех, кого неудержимо развращала власть, из тех, кто, пресмыкаясь и подчиняясь, всегда лелеял мысль о реванше. Даже такая мелкая власть, как моя от него зависимость в течение трех недель, в одночасье превратила его не просто в морализирующего ревнивца, но в натурального тирана, при его-то мелком убожестве и сомнительных достоинствах. Он был мне глубоко противен, и я раздумывала, как мне пережить десять дней, остававшихся до отъезда.

И надо же было тому случиться, чтобы сразу после нового года пианисту поступил звонок из родной страны от камерного оркестра, собиравшегося на гастроли в Барселону. Им внезапно понадобился пианист на замену их собственного заболевшего штатника. Пианисту предложили оплату дороги, стол-дом и пятьсот долларов за услуги, отъезжать надо было через четыре дня. В репертуаре как раз был тот самый концерт Моцарта, который пианист буквально за полгода до отъезда в Голландию играл на родине с оркестром друга-дирижера. Он был в полном восторге.

–Вот, – радостно оповестил он, – у меня всегда так: как только с деньгами полная лажа, сразу сваливается какая-нибудь халтура.

–Не иначе боженька тебе помогает, – сыронизировала я.

–А что ты думаешь? – отозвался он. – Может, в самом деле что-то такое есть! Мне как раз надо и за квартиру платить, и проценты соседу отдавать, на счету ноль, а тут на тебе!

–Постой-постой, – заинтересовалась я. – Какие проценты соседу?

–Ну, – заюлил пианист, – я ему деньги должен… в общем, он одолжил мне денег под проценты.

–Каких еще денег?

–Ну, нужны мне были деньги.

–Ты же говорил, что зарабатываешь достаточно в пиццерии для прожитья, и другая работа тебе поэтому не нужна.

–Но это и не для прожитья.

–А для чего?

Пианист вздохнул и раскололся, что это та самая тысяча для бизнесмена. Тут-то я и узнала, в какой он на самом деле находится заднице. Когда я потребовала денег, пианист одолжил их под пять процентов в месяц у соседа, и теперь не только платил тому за жилье, но еще и регулярно отсчитывал дополнительных пятьдесят долларов в пересчете на гульдены. При такой ситуации поездка в Барселону с оркестром действительно представала натуральным спасением утопающего.

Пианист переживал только, что оставляет меня одну на целых пять дней.

–Ой, ну что ты! Конечно, езжай и не беспокойся, – с притворной озабоченностью его благосостоянием убеждала я. – Может, им так понравится, что они и после будут тебя приглашать? А то, может, появятся другие возможности. Никогда ведь не знаешь, где тебе подвернется нужный человек.

Эти слова были пианисту как бальзам на душу, и он начал готовиться к отъезду. Попутно он договорился с флейтисткой, вернувшейся в Амстердам, чтобы та встретила меня там на вокзале и привезла к месту отправления автобуса. Соседу было дано указание посадить меня на поезд до Амстердама. Кроме того, пианист вызвонил свою знакомую, дочку адвокатши из Минска, и организовал нашу встречу, с тем чтобы я не умирала от скуки в его отсутствие. За сим он и отчалил в Барселону.

Дочка адвокатши позвонила мне на следующий же день. Мы встретились в городе и посидели в кафе. Она оказалась болтливой девицей и тут же выложила мне всю свою подноготную. Ее мама-адвокат приехала в Голландию просить убежища после нашумевшего дела главной банкирши, попавшей в немилость у диктатора всея Беларуси. Мама защищала банкиршу и таким образом очутилась под перекрестным огнем. Во всяком случае, так рассказывала дочка. По ее словам, голландские власти даже не стали толком проверять мамину историю, и мама с дочкой живо получили голландские паспорта. На данный момент дочка обучалась компьютерному дизайну в местной высшей школе и проживала вместе со своим голландским кавалером, с которым пару лет назад познакомилась в ночном клубе, причем дважды. При первом знакомстве она соврала для пущей важности, будто приехала из Австралии. Во второй раз, забыв про первый, рассказала, что родилась в Беларуси.

–А это не ты говорила, что в Австралии? – вдруг спросил кавалер.

Тут она тоже его внезапно вспомнила, но не растерялась, а разыграла изумление:

–Я такое говорила? Не может быть! Ты наверняка что-то напутал. Или это была не я.

Адвокатшина дочка упорно агитировала меня искать убежище в Голландии, и ее не смущали мои аргументы, что прошли те времена, когда голландцы принимали наших соотечественников не глядя и верили всем сказкам, которые им рассказывали на интервью.

–А ты скажи, что тебя преследуют за твои убеждения. Или за белорусский язык, – поучала она. Согласно покивав для приличия, я постаралась поскорее с ней распрощаться. После этого я никогда больше ничего о ней не слышала и никогда ее не встречала.

Оставшиеся дни я в основном сидела дома и читала обнаруженную в углу комнаты очень толстую книжку Сартра. Чья это была книжка, я не знала. Если принимать во внимание характеристику, данную пианистом Бубну, то это едва ли могла быть его книжка. Скорее всего, пианист взял у кого-то почитать. Толстой книжки Сартра мне как раз хватило до отъезда. Вечером накануне к соседу зарулил в гости знакомый, проживавший в другом городе. Я их застала на общей кухне за распитием пива и водки. Опьяневший знакомый тут же принялся подбивать ко мне клинья и рассказывать небылицы о своей удачной музыкальной карьере. Узнав, что я завтра отправляюсь в Амстердам и далее в родную Беларусь, он вызвался меня довезти до Амстердама на своей машине. Я отказывалась. Он настаивал и лез обниматься. Уходя, он театрально поднял палец и сообщил:

–Жди меня завтра в одиннадцать, – после чего нетвердо удалился за дверь.

Завтра в одиннадцать он само собой не появился. Сосед помог мне дотащить чемодан до вокзала, и я покинула сей милый уголок.

 

Пианист начал названивать мне из Барселоны, едва только я по его подсчетам должна была переступить порог родного дома. Его ужасно интересовало, как прошли мои последние дни в Голландии и как я добралась. Я послушно рассказала о дороге и заодно, со смехом, о знакомом соседа с его нелепыми пьяными обещаниями. Пианист от этого рассказа почему-то перетрухнул и принялся превентивно поливать знакомого грязью:

–Он? Да он же клептоман! И алкоголик! Он в полицию попадал уже неизвестно сколько раз!

Как будто мне было до этого дело.

–Он ничего у тебя не спер, нет? Его ж поэтому сосед и держал на кухне, там тащить нечего! Так он, значит, к тебе клеился, вот животное! Но ты не беспокойся, он ко всем клеится.

–Как Барселона? – спросила я, чтобы пресечь его излияния.

–Да что там эта Барселона! Город как город.

–Ты недостроенную церковь Гауди видел?

–Какую еще церковь Гауди?

О господи, подумала я.

–Большую недостроенную церковь странного вида.

–Да хожу я тут каждый день возле какой-то церкви.

–И что?

–Ну, большая церковь. Церковь как церковь.

О господи, подумала я опять и почла за лучшее не углубляться дальше в эту тему.

 

Вернувшись в Голландию, пианист отзвонился и между делом сообщил, что купил себе «маленький, но стильный» телевизор. Я не поверила своим ушам и завопила:

–Ты что, белены объелся?! Какой еще телевизор, когда ты должен кучу денег соседу и платишь проценты?

–Ты не представляешь, как мне тоскливо без телевизора, – заныл пианист. – Если бы я не купил телевизор, я бы точно повесился.

В том же духе он продолжал и дальше: едва у него появлялись деньги, он тут же покупал себе какую-нибудь чрезвычайно нужную хрень, призванную избавить его от угрожающей депрессии, и поэтому постоянно сидел на нуле. Когда он попытался ткнуться к голландским властям с заявлением на воссоединение семьи, ему пришлось уразуметь, что желающий воссоединяться должен быть в состоянии содержать свою семью. Иными словами, пианисту нужно было иметь или хорошо оплачиваемую работу, или довольно крупную сумму на своем счету, достаточную для скромного существования в течение года. Ни того, ни другого у него не было, обещанное при отъезде сворачивание гор неуклонно принимало форму рытья сточной канавы, и канава обещала быть глубокой.

Я начинала понимать, что сделала ставку не на ту лошадку и что все мои усилия по выправлению пианиста за пределы родины пошли на пользу разве что самому пианисту, но никак не мне. Да и пошли ли они ему на пользу, если разобраться? Как здесь, так и там он сидел без гроша в кармане, был бедным студентом и имел исчезающе мало шансов выбиться в люди. Он все надеялся на встречу с нужными людьми, на спонсоров, на помощь извне, на счастливые случайности и считал смертельно унизительной для себя работу типа мытья посуды в пиццерии. Он хотел концертов, аплодисментов, порхающих банкнот, дорогих машин, дорогих сигарет, дорогих ресторанов, пентхаусов и пятизвездочных отелей, апартаментов и отдельной комнаты с концертным стэйнвеем для его занятий. Возможно, он также хотел прислуги и чтоб ему подавали газету на золотом подносе, и чтоб официанты склонялись в подобострастии, и чтоб сам метрдотель выходил его препровождать ко всегда зарезервированному столику. По сравнению с его нынешним положением, непрезентабельной внешностью и этим вечным выражением нахохлившегося драного петушка мечты его были по меньшей мере наивны, но отчего-то его снобизм с годами только крепчал.

Может быть, в этом состояла некая хитрая защитная реакция его несчастной психики, которая не давала самооценке упасть ниже плинтуса, питая его убежденностью в своей непризнанной гениальности. Нет, он не был бесталанным, природа сполна наградила его музыкальностью, но вопрос был в том, выделялся ли он как-то по-особенному в сонме других таких же в меру талантливых музыкантов. Он полагал, что выделялся, и только иногда начинал сомневаться, хватит ли ему техники и можно ли сделать виртуозным то, на что природа слегка поскупилась. В конце концов, техника – это не главное, успокаивал он себя. Вот ведь и гениальные пианисты шпарят мимо нот. Он был уверен, что до успеха ему осталась самая малость: явить свое искусство миру, нужным людям, которые продвинут его на вершину, чтобы мир пал к его ногам, но вот это маленькое последнее препятствие на поверку выглядело абсолютно для него непреодолимым, как и для многих, многих до него и после него. Ему просто-напросто не везло. Сложно сказать, была ли тут закономерность или особая причина. Может быть, не было ни закономерности, ни причины, просто маленький, микроскопический недостаток той особенности и постоянной безупречности исполнения, которая делает кого-то известным, а кого-то нет. В своих представлениях он был скромным молодым человеком с непререкаемым вкусом и бездной таланта, скромным и исполненным достоинства, этаким аристократом духа, а со временем, глядишь, не только духа, ведь влияет же дух на материю, да и вселенная наверняка прислушается к его желаниям, и тогда придут пентхаусы и бентли, он же останется все таким же скромным и исполненным достоинства, совсем как Стив Джобс. Пианист по этому поводу даже воспылал страстью к продуктам компании Эппл и купил себе через пару лет с рук прозрачный эппловский компьютер, понятное дело из-за «классного дизайна».

Как-то раз на прогулке по городу во время моего зимнего визита пианист повел меня к дому своей мечты, попутно со вздохом поведав:

–Я каждый раз хожу мимо и думаю, что хочу, чтобы у меня вот так же было в будущем.

Мне стало интересно, чего же он такого хочет. Предъявленный мне дом оказался обычным, в голландском стиле, то есть узким и влепленным между двумя такими же домами, с большими окнами почти вровень с землей, выходившими прямо на тротуар. За одним из окон открывался вид на почти пустую комнату средних размеров, посреди которой стоял рояль со стульчиком, а на полу и на самом рояле валялись ноты.

–Вот, – завистливо вздохнул пианист, – я хочу, чтоб у меня был дом с такой вот комнатой и чтоб там стоял только один стэйнвей.

–И все? – спросила я. – Это все, о чем ты мечтаешь?

–Нет, ну не все, – обиделся пианист. – Это просто так стильно: один рояль в комнате.

С той поры направление его мечтаний стало мне вполне понятно.

 

Получив от голландских властей недвусмысленные указания о том, что именно ему необходимо сделать для воссоединения семьи, пианист озаботился поисками денег. Вернее, поисками того, кто смог бы одолжить ему требуемую сумму, чтобы он положил ее себе временно на счет, показал полиции, а потом отдал обратно. Разумеется, это было более чем нелегко. Годовой доход – это не то, что просто так себе валяется на счету у каждого рядового голландца для помощи безденежным пианистам, но пианист никак не хотел этого понимать и все думал, что он окружен крохоборами и жмотами. Поиски денег заняли у него два года.

В то же самое время он пытался сдвинуть с места свою музыкальную карьеру, не сказать чтобы очень успешно. Он заключал альянсы с разными музыкантами и играл с ними концерты, в основном в родной консерватории или для узкого круга местной публики. Концерты эти ни к чему не приводили, кроме возможности с кайфом затянуться сигаретой после удачного или менее удачного выступления. От безденежья он перешел на самокрутки, отчего у него вскоре пожелтели, как у бездомного алкоголика, пианистические пальцы на правой руке. Отскобленные накануне отъезда зубы опять покрылись коричневым табачным налетом, скоблить зубы в Голландии было накладно. Вид у пианиста, как и раньше, был довольно потасканый, и я была рада, что он сидит в Голландии, а не маячит у нас дома. Когда я сообщала несведущим людям, что у меня есть муж-пианист, проживающий в Голландии, им рисовалось что-то такое сильно европейское, этакий одухотворенный молодой человек, потрясающий над роялем волосами средней длины, зарабатывающий на жизнь концертами и регулярно высылающий мне деньги, чтобы я могла безбедно существовать на родине. Что ж, меня эти представления устраивали гораздо больше, чем реальное проживание под одной крышей с непутевым мужем.

К лету Бубен съехал на другую квартиру, о чем пианист не преминул мне радостно сообщить по телефону, посетовав попутно, что теперь ему придется платить соседу двойной тариф за комнату. О Бубне было сказано, что его совсем не видать в консерватории, потому что он только и знает, что «заколачивать бабки».

–Заколачивать бабки, – задумчиво повторила я. – Очень интересно. Как же это он умудряется заколачивать бабки?

–Нашел себе кучу черных работ, – объяснил пианист.

–Значит, работы есть, просто надо уметь искать, – подытожила я.

–Так это ж хреновые работы! – заторопился пианист. – Типа в кафешках убирать по-черному. Кому нужна такая работа?

–Ну, вот видишь, Бубну нужна.

–Вот пусть и убирает в своих кафешках, а мне заниматься надо, – сердито буркнул пианист. – Мне некогда бегать по всяким черным работам.

Тем не менее в свете отъезда Бубна ему пришлось-таки искать дополнительную работу, и он ее нашел в фирме, специализировавшейся на уборках школ. А через некоторое время и концерты для местной публики принесли первый ощутимый результат, хоть пока и далекий от честолюбивых мечтаний пианиста.

Голландская певица-любительница средних лет – его спонсорский контингент – заприметила пианиста на концерте со студенткой-певичкой и предложила сотрудничество. Пианист воспринял предложение с великим энтузиазмом и решил, что наступает новая эра его востребованности по музыкальной части. Попутно он с удовольствием избавился от студентки-певички, поскольку та, обманутая его напряженно-дружелюбной манерой бета-самца, избрала его своим поверенным в любовных делах и неустанно в деталях жаловалась на трудные отношения с бой-френдом. Через певицу-любительницу пианист вышел на любительский хор, распевавший в городишке по соседству и тоже состоявший в основном из его спонсорского контингента. В этот хор он вскоре устроился аккомпаниатором и был вне себя от счастья, хотя если бы ему точно такую же работу предложили на родине – аккомпанировать хору пенсионеров – он посчитал бы это оскорблением для своего таланта. Получив эту работу, он первым делом уволился из пиццерии, хоть и был вынужден продолжать уборки в школах.

Старичкам и старушкам в хоре он плакался, как ему тяжело и одиноко без любимой жены и как все сложно и несправедливо устроено в голландском законодательстве, пытаясь их раскрутить на конкретные спонсорские действия. Старички и старушки дружно ему сочувствовали, но ничего более материального предложить на первых порах не могли, хоть пианисту и было очень невтерпеж. Он не отставал и на каждой репетиции в перерыве поднимал тему своих несчастий. Многие старички вскоре утомились все это слушать и потихоньку отвалили пить кофе в отдельной компании, в связи с чем были помещены пианистом в категорию бесчувственных мерзавцев.

 

Пока пианист обрабатывал голландских пенсионеров, моя жизнь шла своим чередом. Я по очереди ходила в гости к своим подругам и обзавелась еще несколькими в дополнение к прежним, чтобы всегда был кто-то, к кому можно наведаться на чаёк-кофеёк.

Периодически я встречалась с другом детства, временно вернувшимся из Германии, в связи с чем матушка пианиста пришла к убеждению, что я наверняка кручу с ним роман. Эта мысль твердо и прочно застолбилась у нее в мозгу, и она принялась наяривать пианисту в Голландию, чтобы «открыть ему глаза». Двигала ею, однако, не материнская любовь, а желание отомстить неблагодарному сыну, который мало того что покинул матушку одну, так еще и женился. Накануне свадьбы она точно так же звонила мне, чтобы «открыть мне глаза» на собственного сына, который, по ее словам, был во всех отношениях сомнительным приобретением. Как будто я и без нее этого не знала.

Пианист ей нисколько не верил. На друга детства он привык смотреть свысока и считал его не иначе как удобной палочкой-выручалочкой на все случаи жизни. Пианист ранжировал людей по степени их полезности и легкости в использовании, и в этом смысле ранг друга детства был достаточно высок. Он был практически безотказен, коль скоро просьбы пианиста не вступали в конфликт с его природной осторожностью, как в случае с достославной поездкой в Кельн. Тогда друг детства внезапно становился упрям, как баран, и стойко противостоял упорному нытью пианиста. Пианист относился к другу детства пренебрежительно еще и потому, что тому долгое время не везло в любовных делах, тогда как пианист сам себя воображал героем-любовником хоть куда. Друг детства неудачно выбирал себе предметы воздыханий и был, по всей видимости, недостаточно активным ухажером, боявшимся получить отказ. Пианист ничего такого не боялся и, раз узрев цель, без долгих рефлексий шел на абордаж, а над робкими попытками друга детства только посмеивался.

Поскольку друг детства сам не проявлял инициативы, опасаясь отказа, в итоге получилось так, что он был запримечен и очарован предприимчивой девушкой на курсах вождения. Надо сказать, что пианиста этот факт задел за живое. Его нисколько не обрадовало, что друг детства наконец обзавелся подругой. Наоборот, он почуял в ней конкурента, который потенциально мог воспрепятствовать дальнейшему использованию друга детства и уж во всяком случае налагал естественные ограничения на время, которое тот мог предоставить в распоряжение пианиста. За глаза он нелицеприятно прохаживался по предприимчивой девушке и вынес такой вердикт:

–Да она просто просекла, что он такой неопытный, но перспективный, вот и решила поймать удачу. Это чистый расчет, небось только и думает, как бы ей в Германию уехать и чтоб он ее там обеспечивал! Ну а ему любая мочалка в радость!

–А как же музыковедша? Она-то ему была не в радость? – напомнила я.

–Дык музыковедша же стерва! И у нее пропорции, как у бегемота! Такая страшная, что даже друг детства на нее не клюнул, – радостно возвестил пианист.

Похоже, пианист полагал, что использовать кого-то позволено только ему одному. Еще он, кажется, полагал, что, вылавливая свой трофей на удочку с наживкой из Голдсмита, он выловил в придачу и большую любовь. Он в самом деле уверился, что теперь, после таких нечеловеческих усилий с его стороны, его трофей навсегда пребудет при нем, и иногда мне начинало казаться, что, несмотря на прокламируемую любовь-морковь, он на самом деле и меня намеревался использовать – как вывеску, чтоб удобнее поплакаться голландским бабушкам, или как стимул и оправдание для поисков спонсоров, или как маркер для своего статуса в иерархии самцов, ведь нет такого бета-самца, который не стремился бы утереть нос всем альфа. Ну и потом, ведь это по большому счету благодаря моей маме, нашедшей деньги, ему вообще удалось уехать в Голландию. Пожалуй, если бы его меркантильный подход к людям был чуть более тонким или если бы он был чуть привлекательнее внешне, то с этим еще можно было бы мириться, но он пёр, как потерявший чувство реальности танк, сигнализируя при этом, насколько тяжела его жизнь, а сам он достоин всяческого участия. Голландия, к сожалению, только усугубила эту его манеру добиваться желаемого, и частенько за эти годы мне бывало за него просто-напросто стыдно.

Друг же детства был во многих отношениях приятный молодой человек, подходящий для легких пикировок и походов в театр, и иногда мне даже становилось немного жаль, что в романтическом плане он совсем меня не привлекал, ведь в общем и целом он был гораздо, гораздо лучше пианиста, и предприимчивая сокурсница вовсе не зря им заинтересовалась. Друг детства был рад и счастлив и собирался жениться. Я побывала у него на свадьбе. Потом он быстро уехал в Германию. Сокурсница через годик отчалила в том же направлении. Я по-прежнему сидела в Минске, пианист по-прежнему окучивал голландских бабушек.

Оставшись в одиночестве на родине, я и близко не изменяла пианисту, но отнюдь не из соображений высокой морали, а просто за неимением могущих меня заинтересовать кандидатов. Вокруг меня время от времени возникали полные надежд претенденты, но были в основном женаты или бесперспективны, и мне оставалось только изумляться их общей умственной отсталости и неспособности здраво взглянуть на вещи. Наверняка многие из них воображали, будто мне в отсутствии мужа ужасно не хватает «мужского тепла», поэтому я представляю легкую добычу, и им, что называется, достаточно «наклониться и подобрать». К тому же добычу, безопасную для их устоявшейся жизнишки, опять же принимая во внимание мужа. Ну а то, что муж у меня был, прямо скажем, не первого сорта, убеждало их в том, что разборчивостью я не отличаюсь, и раз уж снизошла до такого, то непременно снизойду и до них. Это было чрезвычайно отвратно и бессмысленно, и только еще больше укрепляло меня в мысли, что мужское население нашей страны не заслуживает моего внимания.

Пианист изредка приезжал на побывку: один раз летом через год после своего отъезда, потом на новый год и еще раз летом, каждый раз примерно на недельку, каждый раз со стонами об отсутствии денег. Раскрутить кого-нибудь на приглашение для меня, чтобы я могла съездить в Голландию, у него больше не получалось. Он даже в отчаянии попытался было сунуться к другу детства, но тот по своей всегдашней осторожности отказался наотрез: как бы чего не случилось, а ему отвечай.

 

Мне такое положение дел категорически не нравилось. Сточная канава вместо свернутых гор росла и вширь, и в глубину. Пианист показывал себя мало того что непривлекательным, так еще и абсолютно бесполезным субъектом. По всему выходило, что мне срочно надо было искать другие пути, на что мне окончательно открыла глаза временно приехавшая из Голландии приятельница пианиста.

Пианист познакомился с ней в поезде после одной из побывок на родине и по своей привычке на всякий случай начал приятельствовать, то есть регулярно звонить и жаловаться на жизнь. Эта голландская приятельница, девушка позитивная и решительная, поначалу тоже поддалась на его нытье и по собственной инициативе (как ей казалось) одолжила ему денег прикрыть вечный минус на счету, за который он платил проценты банку. Пианист тут же потратил одолженные деньги неизвестно на что и опять оказался в прочном минусе с теми же процентами банку. Выцарапывать обратно свои деньги приятельнице пришлось частями и чуть ли не с боем, причем пианист тяжело вздыхал и сетовал, как ей, мол, не стыдно лишать его последней копейки, когда у нее самой денег – завались.

–Я работаю за эти деньги! – возмущалась она.

–Да-а-а, тебе хорошо, ты работаешь, – тянул пианист с тоской в голосе.

Мне хорошо? – изумлялась она. – А кто тебе мешает работать?

–Так где же взять работу? – стонал дальше пианист.

–Где взять? Сейчас я тебе расскажу. Например, устройся в социальную службу домашним помощником для пенсионеров, как я. Или начни убирать в частных домах, как я.

Приятельница училась в Голландии на медсестру и параллельно зарабатывала достаточно для того, чтобы оплачивать и учебу, и проживание, и посылки родителям в Минск.

–Так я же не могу, мне руки надо беречь! – нудел пианист. – Мне такие работы не подходят.

–Ну, извини, – говорила приятельница, – тогда ничем не могу помочь, но деньги, будь любезен, верни.

У этой приятельницы после первого года учебы случилась накладка с визами, в связи с чем ей пришлось вернуться в Минск. Она считала, что через месяц, самое большее полтора, поедет обратно, однако ни с того ни с сего получила отказ, бюрократическая машина споткнулась и застопорилась, и приятельница в итоге зависла в Минске почти на год.

В течение этого года я, вдохновленная ее позитивной решительностью, очень с ней подружилась. Пианист был этим недоволен, поскольку подозревал, и не напрасно, что через мои разговоры с приятельницей могут всплыть на поверхность мелкие неприглядные факты, последствия его глупого неосторожного вранья, которые мне иначе не суждено было бы узнать. К примеру, такой: в один из визитов приятельницы пианист похвастался ей свадебными фотографиями и своей замечательной женой. На фотографиях приятельница рассмотрела и прокомментировала оригинальный ремонтик комнаты – выстраданное детище школьной любви.

–Да, – скромно потупил очи пианист, – это мы вместе с женой так придумали и сделали.

Когда приятельница уже у меня в гостях воочию увидала тот самый ремонтик и попутно похвалила пианиста, я не поверила своим ушам. Как я ни пыталась постичь, что могло его подвигнуть на такую несуразную ложь, смысл ее полностью от меня ускользал, ведь он отродясь не умел даже шуруп ввинтить в стену, не то что отремонтировать целую комнату. Чем это было? Попыткой представить себя неким абстрактным мачо, настоящим мужиком, кем-то, кем он никогда не был и не мог стать? И как-то сразу припомнились вопли мамаши пианиста накануне свадьбы:

–Он же патологический врун! Вот подожди, ты увидишь, ты сама убедишься, что он постоянно врет, и не жалуйся мне потом, что я тебя не предупреждала!

В самом деле, почему бы ему было просто не промолчать? Или не сказать, что ремонт случился до него? Мне это было решительно непонятно.

В разговорах со мной приятельница отзывалась о пианисте со сдержанным пренебрежением. Впрочем, как она ни сдерживалась, пренебрежение проскальзывало в ее тоне и выборе слов, и мне каждый раз становилось невыносимо неловко, как будто ее пренебрежение к пианисту бумерангом задевало и меня тоже, как будто я была в ответе за его постыдное поведение, за попрошайничество и вранье.

Как раз незадолго до появления в Минске голландской приятельницы пианист уговорил-таки хоровых бабушек одолжить ему денег, чтобы он смог продемонстрировать голландским властям свои материальные способности содержать семью. Он сделал распечатки со счета и в очередной раз подал заявление на воссоединение семьи, теперь уже в полной уверенности, что высочайшее разрешение практически находится у него в кармане. Голландская приятельница была по этому поводу полна здорового скептицизма.

–Не такие уж они дураки, – заметила она о голландских властях и оказалась права. Сразу после нового года пианисту пришел отказ в связи с введением новых правил, по которым одной налички было недостаточно, надо было еще иметь хорошо оплачиваемую работу, чего у пианиста не было и не предвиделось.

–Какие твари! – отчаянно завывал пианист по телефону. – Ведь специально же тянули до нового года, чтобы отказать по этим новым правилам! Какие поганцы!

Мне уже, честно говоря, было просто скучно это слушать.

–Толку с твоего пианиста все равно никакого, – подытожила голландская приятельница за чаем на кухне. – Чем сидеть и ждать у моря погоды, тебе надо действовать самой.

Тогда я задалась вопросом, а не поступить ли мне в голландскую консерваторию по классу вокала, ведь не зря же я пищала в свое время приятным голоском в хоре. Проблема была в том, что петь, особенно оперным соло, я вообще-то стеснялась, но ради такого дела собиралась заняться преодолением застарелых комплексов. У голландской приятельницы нашелся для меня педагог – ее бывший кавалер, студент Института культуры.

Пианисту эта идея ужасно понравилась.

–Вот, – он радостно потирал ручки, – когда приедешь сюда, будем как Вишневская и Ростропович! Будем играть концерты!

Я пыталась взывать к его разуму:

–Послушай, я же вообще-то не умею и не люблю петь, я это делаю только ради визы.

–Ничего-ничего, может, ты еще войдешь во вкус, – не унимался он. – Тут половина консерватории не умеет петь.

Затея с уроками пения ничем хорошим не закончилась. Студент кулька петь меня не научил, а вместо этого начал приглашать сначала пообедать после занятий, потом выпить вина, потом полез целоваться, и уж когда он полез целоваться, мне ничего не оставалось, как посчитать операцию проваленной. К тому же выяснилось, что русский профессор собирается уходить из консерватории, а это означало конец бесплатной учебы для пианиста, тогда как он рассчитывал присоседить еще и меня к мистическому профессорскому фонду. Таким образом вся авантюра с моим поступлением полностью теряла смысл. Мало того, пианисту надо было теперь устаканивать оплату своего собственного обучения. От моего внимания ускользнуло, как он выкрутился из этого положения. То ли развел профессорский фонд на лишний год, то ли выбил себе стипендию, то ли вытряс деньги из спонсоров, не суть важно.

Но нет худа без добра – мне пришла в голову мысль получить от голландской консерватории официальное приглашение на сдачу вступительных экзаменов. Этой мыслью я поделилась с пианистом, и он нехотя согласился, правда, с тем условием, что я спою-таки вступительный экзамен, чтобы ему не потерять лицо перед начальством, которое, если я не спою, как пить дать решит, что мы их надули. Что мы, собственно, и собирались сделать. Я пообещала, что спою, хотя на самом деле даже отдаленно не рассматривала такой вариант. Какое мне было дело до отношений пианиста с консерваторским начальством? Ровным счетом никакого. Да и начальству было наверняка глубоко плевать, буду я петь или не буду. Все-таки посланное мне приглашение было не из чистого золота, как ни крути, так что пианист совершенно напрасно переживал.

Моя голландская приятельница, посмотрев на это все критическим взором, выдвинула предложение устроиться в Голландию няней. Она сама имела годовой опыт няньства и расписывала мне прелести такой жизни. Зависнув на родине, она через знакомых нашла себе работу няней для двухлетней девочки и была убеждена, что это не работа, а легкие деньги практически задаром. Никакой легкости я тут не видела. Я не любила возиться с детьми, не знала, с какой стороны к ним подойти и чем вообще с ними можно заниматься. К тому же перспектива жить с чужими людьми, претендующими на мое время и право решать, чем это время занять, очень мало меня прельщала. Пианист тоже встал на дыбки и кинулся звонить голландской приятельнице, чтобы вставить ей на место мозги:

–Что?! Да чтоб моя жена была у кого-то прислугой? – вопил он в священном ужасе. – Да не бывать тому никогда!

–А что другое ты ей можешь предложить? – резонно возразила голландская приятельница.

Тут ему пришлось поперхнуться и заткнуться, потому что предложить он не мог решительно ничего, кроме липового приглашения.

Голландская приятельница направила меня по адресу няньского агентства, напутствовав следующими словами:

–С тебя не убудет. Не понравится – всегда можно отказаться.

В агентстве выяснилось, что для Голландии я уже слишком стара. Единственной страной, принимавшей нянь в возрасте за двадцать пять, была Норвегия. Я подала документы в Норвегию. Поразмыслив немного, пианист пришел к выводу, что идея все-таки не так уж и плоха.

–Проще будет в гости друг к другу ездить, – сказал он, – никаких виз не надо. А может, и вовсе кинешь свою семью, да и приедешь ко мне на этот год.

–Ага, и чего я этим добьюсь? Высылки из Норвегии и занесения в черный список всех стран Шенгена?

–Ну, в гости же ты сможешь приезжать?

–Не знаю. Наверное.

–Найди себе семью где-нибудь возле Бергена, – поучал пианист, – от Бергена ближе всего к Голландии, будет удобно летать, – и я послушно написала в анкете «Берген», хотя непонятно, в каком бреду он вообразил, будто из Бергена удобнее летать, чем из столицы. Разве что измерил расстояние по прямой по карте.

 

Летом я приехала в Голландию по приглашению от консерватории. Пианист к тому времени давно уже не жил на старой квартире, но съехался с тремя русскими студентами: скрипачом из Санкт-Петербурга и странноватой семейной парой из Пскова, причем он с гордостью поведал, что это благодаря ему, такому ловкому и практичному молодому человеку, они нашли жилье в одном из социальных домов на городской окраине. Социальные голландские дома выглядели вполне прилично, если не считать постоянно сидевших перед подъездами шумных выходцев из бывших голландских колоний, а аренда была не в пример дешевле, чем съем жилья на свободном рынке.

Странноватая семейная пара из Пскова состояла из девушки-пианистки моего возраста, которую голландская приятельница окрестила мамой-курицей, и тромбониста на пять лет младше ее, проходившего под маркой травмированного. Как мне разъяснил пианист, травмирован тромбонист был своими богемными родителями, у которых он рос, как трава, в то время как они прожигали жизнь в безобразных пьянках. Выросший тромбонист открывал рот, только выкурив изрядное количество гашиша, а в трезвом виде не говорил вообще и даже не здоровался. Зато уж после гашиша его было не остановить, а курил он каждый божий вечер на балконе. Мама-курица хлопотала по дому, обстирывала и кормила своих цыплят, а иногда подкармливала и пришлых тоже. Пианист в восторге рассказывал, как у них в коллективе умно распределены все обязанности: сам он отвечает за практические вопросы типа подключения интернета и общения с властями, мама-курица готовит, стирает и следит за скидками в продуктовых магазинах, тромбонист ездит за покупками по указанным адресам, все по очереди пылесосят. Было очевидно, что вся эта орава на самом деле очень хорошо устроилась за мамой-курицей и по большому счету ничего не делает, ну разве что тромбонист безотказно гоняет за продуктами на велосипеде. Особенно пианиста радовало, как мама-курица хорошо готовит.

–И что, ей никто не помогает? – поинтересовалась я.

–Так она ж не хочет, чтоб ей помогали! Она просто любит готовить, – убежденно вразумлял меня пианист.

–Это очень замечательно, – кивнула я, – но ты, надеюсь, не рассчитываешь, что если я сюда когда-нибудь приеду, то прямиком пристроюсь к плите, в то время как ты будешь решать «практические вопросы»?

–Нет, ну… – неуверенно замычал пианист.

–Потому что этому никогда не бывать, так и знай, – подвела итог я.

–Ну зачем ты так прямо сразу… – заныл пианист.

–Как прямо так сразу? Ты в таком щенячьем восторге от кулинарных изысков мамы-курица, что я чувствую, что просто обязана подготовить тебя к жестокой реальности жизни. Я не люблю готовить, поэтому тебе придется принимать в этом деле самое непосредственное участие.

По кислой морде пианиста можно было сделать однозначный вывод, какие мысли посещали его по этому поводу. В мечтах-то он сидел в своей пустой комнате и вдохновенно перебирал клавиши стэйнвея, а на кухне возилась жена и радовала его оригинальными блюдами собственного изобретения.

Ну да бог с ней с готовкой. Голландская приятельница в гостях у пианиста наблюдала сцену покруче. Пока пианист копался в интернете по какой-то своей практической надобности, из ванной вырулила мама-курица со стопкой выстиранного, высушенного и аккуратненько сложенного белья в руках.

–Вот, – сказала она, протягивая стопочку пианисту, – тут все твое. Я сверху положила трусы, в которых дырка. Их, наверное, пора уже выкинуть.

Голландская приятельница онемела, пианист же принял стопку как ни в чем не бывало. Когда голландская приятельница в лицах пересказывала все это мне, я не знала, в какой песок мне зарыться, лишь бы не слышать такого о человеке, который в паспорте, увы, был пропечатан моим мужем.

Вообще же все мое летнее пребывание в Голландии прошло под эгидой нытья пианиста на тему «любишь – не любишь». Отчего-то именно в тот раз ему приспичило прояснить этот вопрос, и он приставал ко мне чуть ли не каждый день. Сначала я как могла уклонялась от ответа, но когда пошли терки типа «нет, я чувствую, ты меня совершенно не любишь» и «я не понимаю, почему ты тогда со мной», и «мне от этого очень больно и тяжело тут из кожи вон лезть и знать, что меня даже никто не любит», и «как ты можешь», и «ты меня обманула», и «ты все это время меня обманывала», то я наконец взбеленилась и взвыла:

–Что значит я тебя обманула? По-моему, ты просто за давностью лет забыл, как было дело. Для начала, я никогда и не утверждала, будто тебя люблю. Это ты рвал рубашку на груди и ревел, что твоих кипучих чувств хватит на двоих. Ты приложил массу усилий, чтобы избавиться от школьной любви, хотя я тебя предупреждала, что ни на какой бонус тебе за это рассчитывать не приходится. Тебя это ничуть не остановило. Ну так и на что ты теперь жалуешься? Если тебя все так не устраивает, то давай расставаться.

Тут пианист смекнул, что пахнет жареным, и несколько сбавил обороты. Расставаться он не желал, но ему по-прежнему было обидно и больно. Он знал, на какие кнопки давить – годы тренировок не прошли даром, – и в конце концов мне стало его жаль, и подумалось, что, какой бы он ни был, все-таки и он достоин того, чтобы его кто-нибудь любил. Расчувствовавшись, я посоветовала вполне искренне:

–Найди себе того, кто тебя полюбит.

Этого он тоже не хотел и продолжал надеяться, что во мне вдруг проснется великое чувство, и продолжал обещать «все для этого сделать», хотя до сих пор для этого не было сделано ровным счетом ничего, если только «все» в его понимании не сводилось к бесконечным жалобам на отсутствие взаимности. И – эта песня хороша, начинай сначала:

–Ну хоть немножко ты меня любишь?

–Прекрати меня доставать! – рявкнула я.

–Ну хоть немножко, а? – упорно зудел пианист, и не было конца этому моральному террору.

–Разве что немножко, – согласилась я, чтобы он от меня отстал, но не тут-то было. Он разочарованно затянул:

–Что, только немножко?

–Катись к черту! – заорала я.

Пианист никогда не отличался способностью вовремя остановиться. Вечно у него выходил перебор. Может быть, поэтому и его жизнь устраивалась с таким скрипом: он слишком сильно давил на потенциальных помощников, пока у тех не оставалось одно желание – поскорее стряхнуть его с себя, как прицепившийся репейник. Справедливости ради стоит добавить, что на хоровых бабушек его методы действовали неплохо. Сполна наслушавшись скорбных плачей о голландских законах, по которым даже наличия одолженных денег недостаточно для воссоединения с любимой женой, бабушки скинулись и купили пианисту электрическое пианино марки «Ямаха», чтобы тому не приходилось ездить далеко-далеко аж в консерваторию для своих занятий, ведь это так депрессивно – не иметь ни жены, ни даже пианино под боком. Пианист остался доволен покупкой.

–Пусть стараются, – таков был его монарший вердикт.

 

На данный момент за «ямахой» сидела мама-курица в наушниках и с сухим костяным звуком колотила по клавишам, готовясь к выпускному экзамену. Накануне экзамена пианист подкатился ко мне:

–Мама-курица спрашивает, не могла бы ты сегодня приготовить обед, а то у нее стресс, завтра экзамен…

Я непонимающе уставилась на него:

–Мама-курица спрашивает меня? А почему не тебя? Или не собственного мужа? Я тут, между прочим, в гостях, тогда как вы проживаете постоянно.

–Ну, ты же все-таки девушка… – обиженно оправдывался пианист.

–И что? – взвилась я. – Это значит, что я должна готовить для вас, безруких оболтусов? Хорошо вы, я смотрю, устроились! Мама-курица не решается даже попросить вас приготовить обед для вас же самих!

–Нет, ну она же тебя просит, – еще более обиженно гундел пианист. – Все-таки если она просит, то неудобно отказывать, у нее завтра экзамен…

–Кому неудобно? Тебе неудобно? Вот и готовь в таком случае сам. А мне очень даже удобно.

–Ну она же готовила все эти дни на нас всех… – не сдавался пианист. – Будет очень некрасиво, если ты откажешься…

О, где слова, чтобы описать то отвращение, которое я тогда испытывала к этому ленивому, никчемному, убогому придурку? В итоге я сдалась, чтобы не расстраивать маму-курицу, и приготовила овощное рагу, дав понять, что это первый и последний раз, когда я для них кулинарю. Мама-курица вольна поступать, как ей хочется, и если ей нравится кормить своих и чужих цыплят, то это ее право и выбор, однако я не собираюсь впрягаться в ту же тележку ради спокойствия и удобства чертовых недоделанных патриархалов. Пианист изображал из себя разочарованного и обиженного, мне было на его обиды глубоко и основательно плевать.

Отыграв свой экзамен, мама-курица тут же полетела на кухню готовить блюда для запланированного банкета в честь окончания года. Кроме известных лиц, на банкет подрулили еще несколько музыкантов, и в том числе одна пианистка со своим голландским мужем. Пианистка была похожа на овцу, вся в белокурых кудряшках и с глазами навыкате. Ее голландский муж был длинный и тощий, и ел за четверых.

–Он больной, – объяснила девочка-овца, – у него с обменом веществ что-то не то, ему надо есть в десять раз больше, чем нормальному человеку, просто чтобы не похудеть. А мне так надоело его кормить! – добавила она в сердцах.

Пока девочка-овца щебетала за столом, голландский муж смотрел на нее полными обожания глазами и неловко улыбался. Пару раз он пытался вставить в разговор свои пять копеек (он немного знал русский), но девочка-овца только пренебрежительно от него отмахивалась. Всем было жалко больного голландского мужа. Все пророчили этой паре скорый конец и оказались правы. Через год девочка-овца получила постоянный вид на жительство и на следующий же день съехала от голландского мужа на заранее приготовленную квартиру. При этом он помогал ей переезжать, что вызвало особенное возмущение всей музыкальной братии, благо что девочка-овца к тому времени оставила свои музыкальные амбиции и поступила на фармацевта, справедливо посчитав, что от такого образования ей будет гораздо больше толку. Сильнее всех возмущался вероломством девочки-овцы пианист и называл ее за неимением в арсенале других эпитетов животным и скотиной.

Между тем приближалась дата вступительных экзаменов, и пианист начал приставать ко мне, чтобы порепетировать мое блистательное выступление.

–Не буду, – сказала я.

–Как это не будешь? – закудахтал пианист. – Ты же обещала!

–Мало ли что я обещала.

–Ты меня подставляешь перед начальством! – заволновался пианист. – Что я им скажу?

–Придумай что-нибудь. Я не собираюсь позориться перед комиссией, когда мы оба прекрасно знаем, что никакая учеба ни в какой консерватории мне не светит.

Пианист пораскинул мозгами, пошел к начальству и рассказал им слезную историю о том, как мы надеялись, что я смогу приехать в Голландию учиться пению, да вот только буквально на днях выяснили, что платить-то нам за обучение нечем.

–А, ну тогда ей нет никакого смысла петь вступительный экзамен, – догадалось начальство, вычеркнуло меня из списков, и на этом разговор был окончен.

Пианист остался до крайности горд своей находчивостью и умением улаживать сложные практические проблемы, а заодно и тем, что довел до сведения начальства, как тяжела и печальна его сиротская жизнь. Начальству это, разумеется, было более чем безразлично.

В тот же приезд мне посчастливилось познакомиться с хоровыми бабушками – главными спонсорами пианиста и певицей-любительницей средних лет, с которой он плодотворно сотрудничал. Певица-любительница была к тому же главной солисткой в пенсионерском хоре. Пианист повел меня на репетицию, чтобы бабушки воочию убедились, как он страдает без такой красавицы-жены. В перерыве я сполна натерпелась позора, когда к нам с пианистом подвалили пожилая мама с великовозрастной дочкой и принялись наперебой сочувствовать нашему незавидному положению. Пианист скорбно вздыхал и поддакивал, и всем своим видом показывал, как мужественно он терпит лишения и несправедливости этого мира.

–Ах, тебе, наверное, так тяжело быть вдали от мужа! – обратилась ко мне великовозрастная дочка.

–Э-э-э, – заколебалась я, – ну да.

Пианист изобразил стоическую улыбку-сквозь-сдерживаемые-слезы, обнял меня за плечи и потянул к себе.

–Просто ужасно тяжело, – привычно загундел он, – просто нет слов.

–Да, да, я понимаю, – сочувственно кивала дочка.

Я тем временем пыталась незаметно выкрутиться из мужних объятий и чувствовала себя нищенкой на паперти, которую натасканный попрошайка обучает заискивающе улыбаться и выгодно демонстрировать свою убогость в надежде на медный грош. К тому же от моего внимания не ускользнули насмешливые взгляды старичков-оппозиционеров, давно отколовшихся от фракции сочувствующих бабушек. Мне было смертельно неловко, а пианист никак не мог понять, чего это я после репетиции сделалась угрюма и сердита, и что меня, собственно, так беспокоит. С его точки зрения все шло просто зашибись, боевое красное знамя реяло перед актуальным бабушкам, и теперь можно было с полным основанием продолжать давить на чувствительные кнопки их сопереживающих душ, чтобы поспособствовать его устройству в Голландии. О воссоединении семьи речь уже не шла: не за горами маячило то время, когда учеба пианиста в консерватории неминуемо должна была закончиться, и ему пришлось бы убираться восвояси, так и не свернув обещанных гор. Не сровняв с землей даже маленький холмик.

По его понятиям, вернуться домой после четырех лет в Голландии было равносильно самоубийству. Он мог протянуть еще два лишних года, поступив в магистратуру, однако единственную возможность остаться на постоянку давала высокооплачиваемая работа. Нанимать на работу его никто не собирался, ведь умел-то он только играть на пианино, а таких умельцев в Голландии было пруд пруди, и он стоял последним в очереди, потому что потенциальным работодателям, чтобы нанять пианиста, пришлось бы сначала доказывать, что во всей перенаселенной Голландии не существует местного специалиста его уровня, ну а они, понятное дело, существовали. Он был неспособен даже толком развлечь публику и только возмущенно пыхтел, что классических исполнителей тупые голландцы хотят низвести до конферансье, которые перед концертом должны подогревать аудиторию шутками-прибаутками, историями из жизни композитора и историями создания произведения. Заигрывание со слушателями пианист однозначно считал ниже своего достоинства. Ему было гораздо приятнее жаловаться на жизнь пенсионеркам. Впрочем, недовольство его в любом случае оставалось чисто умозрительным, ведь никто и не предлагал ему выступать перед избалованной голландской публикой. Самого известного голландского пианиста он злобно величал гороховым шутом за якобы выпендрежную манеру держаться за роялем. По словам пианиста, играл он так себе, а знаменит был исключительно благодаря тому, что продался массам и развлекал их лучше всех остальных. Пианист имел строгие понятия о своей исполнительской чести, и за неимением покупателей намеревался блюсти ее до конца.

Основательно порывшись во всех доступных источниках, он нашел-таки для себя маленькую лазейку. Если бы кто-нибудь организовал благотворительный фонд с культурно-музыкальным уклоном и нанял туда пианиста, то это стало бы достаточным основанием для того, чтобы ему дали рабочее разрешение. Теперь он активно окучивал бабушек и певицу-любительницу с прицелом на организацию такого фонда. Бабушки жались, поскольку это означало приличный денежный взнос в общественную копилку и на оплату пианисту. Пианист не отставал. Показав меня бабушкам, он потащился к певице-любительнице. Там была разыграна примерно та же слезная сцена, и пианист поднял тему благотворительного фонда. Певица-любительница сказала, что она вовсе не против, но это все очень сложно и дорого. Гораздо сложнее и дороже, чем себе думает пианист. Естественно, он полагал, что все это очень дешево и легко, а бабушки жмутся от непомерной жадности и от недостатка сочувствия к его печальному положению. Подумаешь, насобирать пару сотен тысяч! Наверняка у каждой бабушки уже лежит в кубышке нужная сумма, осталось только заставить их с ней расстаться, считал пианист. Вникнуть в реальное положение дел он был не в состоянии, и, может, для его целей так было даже лучше, ведь в этом случае ничто не могло омрачить его святого убеждения в том, что бабушки просто обязаны раскошелиться ему на помощь. Им-то что, когда они от денег так и пухнут.

Пока пианист с упоением доводил до моего сведения, как он ловок и практически ориентирован, мне поступил звонок от норвежской семьи из Осло, которая жаждала видеть меня своей няней с конца августа. Пианист возрадовался моей востребованности, я же не на шутку перетрухнула. До августа было рукой подать, а я вообще-то надеялась, что мне никто никогда не позвонит. Однако к этой семье мне не суждено было попасть. В своих лихорадочных поисках того, кто мог бы в ожидании места в детском саду присмотреть за ребенком, они не учли того факта, что мне требовалась виза, а получить визу за такой короткий срок было нереально. Вместе с тем этот звонок наглядно продемонстрировал, что Норвегия гораздо ближе, чем мне до сих пор казалось, и что я могу туда попасть совершенно без всякой помощи, а сама по себе и, возможно, устроиться там по своему усмотрению. Возникал закономерный вопрос, зачем мне в таком случае нужен пианист, и ответ напрашивался сам собой: он мне не нужен. С тем я и уехала из Голландии домой.

 

Следующая семья, позвонившая мне из Норвегии, жила в районе Бергена, но на приличном расстоянии и от самого Бергена, и вообще от любой цивилизации. Насколько далеко от цивилизации они находились, я выяснила только на месте. Не то чтобы это семейство произвело на меня слишком хорошее впечатление по телефонным звонкам и электронным письмам. Мне гораздо больше понравилась та первая семья из Осло, но никакие другие семьи мне не звонили. Потом я догадалась, что такова была стратегия норвежского агентства – не давать данные нянь нескольким семьям одновременно, чтобы лишить соискателей возможности выбора и таким образом быстро и безболезненно обеспечить нянями нуждающиеся семьи.

Я ощутила что-то вроде зова судьбы и согласилась на бергенское семейство. Мой приезд состоялся в декабре, в самое темное время года. Оказалось, что жили они на хуторе в горах, а до ближайшей автобусной остановки было два километра. Автобусы ходили раз в час днем и вообще не ходили вечером, два километра дороги освещались ровно двумя фонарями. У меня не было возможности вырваться хоть куда-нибудь самостоятельно, и я сообразила, что попала по-крупному. До славного Бергена с аэропортом было три года на оленях, то бишь полдня с пересадками. Вокруг раскинулись леса-горы-фьорд-ледник и редкие малонаселенные пункты. Из четверых детей семейства вменяемым оказался только старший. Двое младших, с которыми мне предстояло проводить дни, ругались, дрались, орали и, конечно, не слушались. Языка я не знала, разговаривать с ними не могла, семейство требовало от меня педагогических чудес, и все это за тот абсолютный узаконенный минимум, который они мне платили.

Полгода до отъезда я тренировалась смотреть за двухлетней девочкой, которую мне передала из рук в руки голландская приятельница. Та девочка была чудесным ребенком, спокойным и послушным, а тут мне презентовали невменяемого трехлетку и вредную пятилетку, которые были не в силах занять себя сами и в случае несогласия норовили запустить друг в друга игрушкой поувесистее. Я быстро вычислила, что семейство не слишком приветствовало мое присутствие на их этажах в нерабочее время, но была этому только рада. Они мне не нравились, и я сама не хотела их ни видеть, ни слышать. Иногда, правда, они вдруг организовывали совместное времяпрепровождение на выходных или вечером, ошибочно полагая, будто я нуждаюсь в общении. Я чувствовала себя обязанной участвовать в их затеях, хотя меня порадовало бы гораздо больше, если бы они просто оставили меня в покое. Все эти празднования дней рождения, прием гостей, завтраки и обеды за общим столом, – все это только меня утомляло и нагоняло тоску.

Единственным лучом света во мраке дней было еженедельное посещение курсов норвежского языка, хотя и там были свои минусы в лице озабоченных курдов и либерийцев, которые посчитали меня подходящим для своих ухаживаний объектом на том лишь основании, что я с ними здоровалась, улыбалась и была не прочь пообщаться в перерыве за чашкой чая, порасспросить об их странах и об извилистых путях в северные края. Курд был в прошлом партизаном, имел протез вместо одной ноги, жену и четверых детей, но это ничуть не мешало ему преследовать меня своей внезапной любовью. Он с энтузиазмом рассказывал истории из партизанской борьбы за независимость Курдистана, о том, что ногу ему прострелили, когда он вплавь через озеро спасался от Саддамовых военных. Если же кроме меня никого не намечалось поблизости, то принимался вдохновенно петь любовные песни, набивался в гости, чтобы «хорошо провести время», и так меня в итоге достал, что я предложила:

–Знаешь что, давай-ка мы спросим у твоей жены, как она на это все посмотрит.

Курд переполошился:

–Что ты, что ты, – залепетал он, – ты же не будешь ей говорить?

–Как это не буду? – удивилась я. – Конечно, буду! Мне же надо выяснить, как она относится к твоим планам приехать ко мне в гости, пока мое семейство катается на своей лодке по фьорду.

–Нет-нет, – запричитал курд, – она к этому плохо относится! Ей это вообще незачем знать!

–Как же незачем? Многоженство – это же нормально, разве нет?

–О нет! – взвыл курд. – Она со мной разведется, если узнает!

–А, ну тогда вопрос решен, – подытожила я. – Тогда и разговаривать не о чем.

После этого курд оставил надежду добиться желаемого, но время от времени подкарауливал меня наедине, чтобы спеть очередную песнь страдания и тоски. Я каждый раз превентивно предлагала посоветоваться с женой, курд каждый раз честно пугался и ретировался.

Либериец обладал чрезвычайно дородной попой и говорил нараспев, как матушка Татьяны Лариной. Он подкатывался ко мне обычно после занятий и интимно зазывал в кафе «посидеть, поговорить». Я отказывалась, либериец обижался, но не прекращал попытки, думая, наверное, что я таким образом просто набиваю себе цену. Однажды я повстречала его после уроков непосредственно возле кафе – единственного на весь городишко. От него тут же поступило предложение пойти выпить кофе. Я отказалась. Либериец обиженно поинтересовался:

–Почему ты никогда не хочешь выпить со мной кофе?

–У меня нет времени, – ответила я.

–У тебя никогда нет времени, – заметил он.

–Совершенно точно, – кивнула я. – У меня никогда нет времени.

–Так ты что, никогда не пойдешь со мной в кафе?

–Боюсь, что нет.

Он оскорбленно выпятил губы, повернулся ко мне широким задом и вразвалку удалился. После этого он здоровался со мной исключительно сквозь зубы, давая понять, как подло я наплевала на его лучшие чувства. Я была на седьмом небе, что хоть этот наконец от меня отстал.

Но даже несмотря на издержки в виде нежелательных кавалеров, я не могла дождаться следующих курсов, чтобы провести день вдали от хутора и семейства, пройтись по небольшой кучке магазинов, купить себе фруктов (семейство на фруктах экономило), поглазеть на народ, представить себе другую жизнь, вообразить себя в этой жизни, временно вычеркнуть из нее все хуторское хозяйство с чадами и домочадцами.

На каникулы семейство всегда уезжало кататься по фьорду на своей парусной лодке. Папа семейства очень гордился этой лодкой, доставшейся ему от умерших родителей, и не признавал другого времяпрепровождения в отпуске, кроме как упакованными вшестером в крошечной каюте. Счастье мое было беспредельно, когда я поняла, что каникул в Норвегии много, а папа семейства совершенно помешан на своей лодке. Уезжая, семейство беспокоилось, как бы я не заскучала одна-одинешенька, и составляло для моего развлечения список работ по дому в дополнение к кроликам и курам, за которыми надо было смотреть в их отсутствие. Я смирилась и с работами, и с кроликами, лишь бы избавиться от семейства. Ни о каких поездках в Голландию, о которых мечтал пианист, даже не шла речь. Кто бы тогда ухаживал за животиной?

Однако пианист жаждал меня увидеть и сам рвался в гости. Остановка была, как обычно, за деньгами, и пианист неустанно стенал по телефону, как он скучает и хочет приехать и как ему не позволяют финансы. Не то чтобы я очень стремилась его принимать, но я как-то незаметно привыкла к навязанной мне роли жены, «скучающей по мужу и мечтающей с ним воссоединиться, а в ожидании воссоединения проводящей с приятностью дни среди сурово-прекрасной норвежской природы». По роли мне полагалось незамедлительно начать вентилировать вопрос о приезде пианиста в гости, чем я и занялась. Я упомянула, что пианист запросто может сыграть домашний концерт. Маме семейства эта мысль очень понравилась, и она связалась с дамой, которая когда-то обучала старших отпрысков игре на пианино. Дама вдохновилась несказанно, и пианиста в итоге даже где-то ожидали: семейству наверняка было любопытно взглянуть на моего голландского мужа и заодно развлечься концертом. Чтобы оправдать общие ожидания, мне пришлось купить ему билет на самолет.

Папа семейства до того расчувствовался и расщедрился, что съездил за пианистом в ближайший городишко, поскольку час был поздний и автобусы уже перестали ходить.

–Вот, – самодовольно оповестил он, входя в дом, – я привез твоего мужа.

По роли мне полагалось возрадоваться и броситься пианисту на шею, изображая большую и чистую любовь, что я и сделала, хотя чувств у меня к нему было не больше, чем к скамейке у крыльца. Все на это купились, папа семейства с видом ученого барана вел с пианистом музыкальные разговоры, мама семейства активно готовила домашний концерт на площадях бывшей учительницы музыки, пианист репетировал на расстроенном семейном пианино, дети уважительно наблюдали через застекленную дверь. Папа семейства поучал пианиста, что, мол, слушателям надо бы рассказать об исполняемых произведениях и их авторах. Пианист хоть и считал по-прежнему такого рода прелюдии ниже своего достоинства, и бурчал, что все желающие могли бы сами накануне концерта почерпнуть интересующую их информацию в доступных источниках типа интернета и библиотеки, и что он вообще не конферансье какой-нибудь, а пианист и скопище всевозможных исполнительских талантов, но все-таки озаботился вступительной речью. Я посоветовала ему записать речь на бумажке и порепетировать, поскольку речь предполагалось произносить на английском языке. Пианист гордо оповестил, что он сварганит такую речь не глядя прямо непосредственно на концерте.

Настал час икс. Концертная публика состояла из старичков – постояльцев близлежащего дома престарелых, местного священника, коллеги папы семейства с женой и еще пары-тройки знакомых. Усевшись за рояль, пианист запинаясь начал мямлить что-то о Брамсе, иногда надолго застывая в мучительных паузах. Его хватило на два предложения, после чего он посоветовал собравшимся лучше прослушать его исполнение – мол, словами не высказать, до чего Брамс хорош. Почти та же история повторилась с Бетховеном. Под занавес пианист сыграл с листа что-то из Грига, справедливо рассудив, что старичкам нет ничего милее родных напевов. Публика не щадила ладоней. Мама семейства пустила по кругу шапку, и в шапку потекли деньги. У пианиста загорелись глаза. После концерта бывшая учительница музыки пригласила за стол избранных граждан, остальные разошлись по домам. Пианист рассказывал о своей учебе в Голландии и попутно сообщил, что был бы вовсе не против приехать в Норвегию работать органистом в норвежской глубинке. Всем это польстило. Собственно, пианист и впрямь рассматривал вариант работы органистом в Норвегии, если ему все-таки не удастся застолбиться в Голландии. Но, как всегда, он самую малость переоценивал свои возможности на норвежском рынке труда и потребность глубинки в органистах: ему почему-то казалось, что стоит только изъявить соответствующее желание, как работа органистом упадет к нему прямо в руки, и не принимал во внимание наличие славной когорты норвежских конкурентов.

По дороге домой папа семейства заявил, что пианист совсем неправильно сыграл Грига.

–Почему неправильно? – удивилась я. – А как же собственная интерпретация?

Папа семейства издал снисходительный смешок и пояснил:

–Так никто не играет.

Дома мама семейства торжественно вручила пианисту конвертик с собранным гонораром. Еще на концерте пианист наметанным глазом углядел, как священник опустил в шапку пятисотенную купюру, и ему страсть как не терпелось подбить баланс. Он ринулся в мою комнату считать деньги. Денег оказалось не так уж и мало. Их оказалось почти достаточно, чтобы возместить стоимость билета на самолет до Норвегии и обратно. Довольно улыбаясь, пианист уже намеревался переложить содержимое конвертика в свой кошелек, когда я бодро подытожила:

–Вот и отлично. А теперь давай-ка ты мне все это сюда.

–Как сюда?! – всполошился пианист. – Это же я заработал!

–Ага, – не без злорадства подтвердила я, – только ты мне должен за билеты. Забыл, что ли?

Крыть ему было нечем, и он жалобно заныл, протягивая мне деньги:

–Ну вот, все забрала… Дай хоть пятьдесят евро за труды, а то я приеду домой совсем без гроша, не за что будет еду купить…

–Ладно уж, – снизошла я. – На тебе четыреста крон, это как раз пятьдесят евро.

–А может, сто? – робко попытался пианист.

–Пятьдесят! – отрезала я.

–Вот ведь какая… – завздыхал пианист. – Я старался, а она…

–Не зря ведь старался, – заметила я. – Насобирал себе на билет.

–Вот видишь, какой у тебя рентабельный муж, – укорил он. – А тебе даже ста евро жалко.

–Конечно, жалко, – засмеялась я. – Радуйся, что я тебе хоть пятьдесят дала, а то ведь могу и передумать!

Пианист понял, что сражение проиграно, и смирился со своей участью. И только время от времени повторял с небольшими вариациями, как попка-дурак:

–А все-таки согласись, муж у тебя рентабельный!

–Рентабельный, рентабельный, – соглашалась я.

Этот приезд пианиста ознаменовался еще одним комичным событием. Папа семейства, узнав, что пианист курит, строго-настрого запретил делать это в доме и поблизости от дома, чтобы дети ненароком не увидели и не получили душевную травму. Пианист то и дело порывался нарушить запрет, и мне приходилось дотошно за ним следить и отправлять курить в поля. И вот в один прекрасный вечер я вышла из ванной и застала пианиста курящим в открытое окно моей комнаты. Я налетела на него как фурия, заставила тут же погасить самокрутку и спустить улики в унитаз.

–Ну я же только две затяжки, – оправдывался пианист, – и все в окошко! Так в лом было выходить опять на улицу!..

–Так бросай курить! – рявкнула я.

Под эти жалобы мы отправились в соседнее помещение, являвшееся конторой, и сели за компьютер, чтоб проверить, много ли нужно Норвегии органистов на данный момент. Не успели мы сесть, как на лестнице послышался решительный топот, и в контору ворвался папа семейства, имевший весьма растревоженный и недовольный вид. Нас за компьютером он даже не заметил, так он был растревожен, и я, увы, догадалась, что именно его взволновало, когда он не долго думая и едва постучав вломился в мою комнату. Никого там не обнаружив, папа семейства обескураженно обернулся – и заметил нас, наблюдавших за его маневрами из-за компьютера.

–О, – сказал он слегка растерянно.

–Ты чего-то хотел? – поинтересовалась я.

У папы семейства поугас недавний задор, и он начал сбивчиво объяснять, что ему наверху запахло сигаретным дымом, так вот он подумал выяснить, не курил ли тут случайно кто. Я обратила грозный вопрошающий взор на пианиста.

–Конечно же нет, – не моргнув глазом горячо заверил тот. – Я все время сидел тут за компьютером.

–Откуда же тогда запах? – еще было попытался папа семейства.

–Вот уж не знаю, – с преувеличенным усердием развел руками пианист. Врал он по-прежнему неубедительно, но папе семейства ничего не оставалось, как ни с чем отправиться наверх вдыхать подозрительный сигаретный запах и досадовать на собственную нерасторопность.

Пианист получил от меня второй внушительный нагоняй, хотя надо сказать, что обескураженная физиономия папы семейства сильно меня порадовала, особенно принимая во внимание ту бестактность, с какой он ворвался в мою комнату.

 

Следующий визит пианиста состоялся на исходе лета. За неделю до этого ко мне наведалась голландская приятельница, ее приезд совпал с прекрасной погодой, походами на пляж и частыми разъездами туда-сюда семейства. Когда же приехал пианист, то погода испортилась, и я только и успела, что еще разок искупаться. Пианист купаться не стал, заявив, что вода для него слишком холодная, зато вознамерился покататься на вёсельной лодке семейства. Ну что ж, мы покатались. На бережку в это время сидела какая-то компания и вовсю веселилась, глядя на неумелые пассы пианиста в лодке. Под смешки веселой компании мне только и хотелось, что погрузиться на дно и никогда больше не всплывать. В этот приезд пианисту никто не стал устраивать концерты, и рентабельность его резко ушла в минус. Тем не менее вел он себя, как капризная примадонна. Все ему было не то и не так, да и я, встречая его в аэропорту в Бергене, не пожелала ни обнять его ни поцеловать – большой контраст по сравнению с прежним приездом, когда я изображала на публику любящую жену. Пианист дулся и ворчал, что все эти походы в горы и в лес ему неинтересны, и чуть не довел меня до белого каления. С великим облегчением я проводила его обратно в Голландию.

Чем реже я видела пианиста, тем меньше мне хотелось его видеть. Я активно искала себе семью в Осло и разведывала, как обстоят дела в университете этого города. Мне мечталось поскорее покончить с няньским периодом и уж лучше пойти опять учиться.

Осенью я съездила к пианисту в Голландию. Это был третий и последний раз, когда я навестила его в том городишке на севере, где он влачил свое убогое существование. Я с трудом выбила себе отпуск у семейства. Хоть они и уезжали сами на своей дурацкой яхте на неделю каникул, но отпускать меня вовсе не хотели, потому что «кто же тогда будет смотреть за курами и кроликами». Моя норвежская приятельница – жена коллеги папы семейства – была вне себя от возмущения, когда услышала об этих аргументах. В последние полгода она была мне поддержкой и опорой, приглашала в гости и на прогулки и рассказывала о моих правах наемного работника, в то время как семейство было кровно заинтересовано, чтобы я оставалась в неведении насчет своих прав, зато хорошо знала об обязанностях и понимала, насколько они велики. За курами и кроликами в итоге согласился присмотреть соседский мальчик в обмен на скромную сумму на карманные расходы. Семейство нехотя меня отпустило, но с условием, что я той же осенью останусь одна на четыре дня с детьми, пока папа и мама слетают к каким-то своим друзьям на север.

 

Из этой поездки в Голландию мне практически ничего не запомнилось. Пианист встретил меня в аэропорту в Амстердаме, и я потребовала прогуляться по городу с непременным заходом в ближайший кафешоп и на улицы красных фонарей. Я пребывала в эйфории от количества километров, отделявших меня от семейства, мне было весело и жарко. Мне хотелось вина, пива, веселья, карнавала, чего угодно, лишь бы поскорее и покачественнее отряхнуть со своих ног чинный и затхлый хуторской прах. Пианист во всем этом играл роль бесцветного фона, неуклюжего статиста, досадных, но не слишком заметных помех на заднем плане. На улицах красных фонарей в тот предвечерний час было пустынно, большинство окошек оказались закрытыми, а те, что были открыты, произвели на меня жалкое впечатление. Туда-сюда по подворотням бродили неопределенные личности и предлагали разные вещества, тут же рядом толклись туристы, девушки в редких окошках или сидели неподвижно на стульчиках, или скрывались за ширмами по своим надобностям, готовясь к работе. Зрелище было несказанно печальным: грязные улочки, следы плевков и рвоты, окурки, утомленные пушеры, туристы с разинутыми ртами, рюкзаками и картами, полураздетые девушки, многие откровенно увядшие, расплывшиеся, их бледные тела в приглушенном красном свете, грузное тело африканки, ставшее в фосфорно-розовой подсветке серым, как застывшая лава, заученная монотонность движений, когда они вдруг поднимались со стульчиков и начинали пританцовывать, завлекая клиентов, смертная тоска в остекленевшем взгляде, спускающийся на все это холодный полумрак, выползающие неизвестно откуда неприглядные субъекты, законченные лузеры, пришедшие отыграться на проститутках за свою никчемную жизнь. Я потянула пианиста обратно к вокзалу.

Городишко, где проживал пианист, тоже был печален в ту осеннюю пору.  Социальные дома собирались в скором времени сносить, и тот ряд, где пианист с мамой-курицей и тромбонистом раньше снимали квартиру, уже снесли. Вся компания временно переехала в соседний дом и была опять озабочена поисками жилья. Выяснилось, что при переезде пианист потерял часть моих книг и разбил мой фотоаппарат – достижение советской техники марки «Зенит». Насчет фотоаппарата я сильно сомневалась. Вполне возможно, что пианист по безденежью загнал его какому-нибудь коллекционеру. Я не понимала, как в принципе можно было потерять вещи при переезде.

–Ну, они были сложены в мусорный мешок, – оправдывался пианист, – наверное, кто-то по ошибке выкинул.

Это объяснение показалось мне верхом кретинизма.

Всю дорогу от Амстердама он распинался о каком-то дурацком пуховом одеяле, которое купил за бешеные деньги со скидкой в пятьдесят процентов. Ему почему-то было жизненно необходимо купить себе это одеяло, и обязательно самое лучшее и самое дорогое, не иначе как в качестве зачина для своей будущей жизни с шикарными сигаретами и апартаментами в пятизвездочных отелях. Наверняка в магазине, покупая одеяло, он пытался изображать из себя состоятельного молодого человека с хорошим достатком и безупречным вкусом – наивная уловка нищего, прозрачная для любого продавца со стажем. Более глупого приобретения я не могла себе представить, но для пианиста, похоже, одеяло действительно стало чем-то вроде символа его будущего благосостояния, и он не уставал расписывать мне его достоинства и жаловаться на сквозняки, которые и явились причиной такого капиталовложения. Ну понятно, сквозняки, кивнула я. Каждый уважающий себя человек должен иметь в своем доме пуховое одеяло за пятьсот евро, особенно если дом этот – натуральная халупа, а у человека нет даже средств на то, чтобы купить себе одежду. Пианист обижался и говорил, что даст мне самой поспать под этим одеялом, чтобы я, так сказать, почувствовала разницу.

Ночью под одеялом я взмокла, как мышь, и чуть не задохнулась. Я с отвращением вернула драгоценный предмет пианисту и потребовала себе другой, тонкий и на синтепоне. Пианиста я не подпускала к себе на пушечный выстрел и решительно отпихивалась при малейшем его поползновении меня приобнять. Он пыхтел и роптал, мне от этого только становилось муторно на душе. В квартире никого не было – мама-курица с тромбонистом куда-то уехали, но никакого возрождения отношений у нас по этому поводу, понятное дело, не произошло.

Я опять сходила с пианистом на репетицию пенсионерского хора, и опять все повторилось, как в прошлый раз: та же самая компания вздыхала и охала, сочувствуя нашему положению, пианист изображал стоицизм, я бессмысленно улыбалась, предоставив ему вести беседу. Бабушки по-прежнему, как и в прошлом году, не хотели раскошеливаться.

 

Через неделю я уехала, твердо решив никогда больше не возвращаться. Пианист был до такой степени мне отвратен, что даже мысли о нем были для меня мучительны. И однако по каким-то неведомым причинам меня одолевали угрызения совести. Как будто я поступала очень плохо, не любя пианиста. Что ни говори, а жалость он умел вызывать мастерски, так что даже я, будучи в курсе его арсенала, сочувствовала его абсурдному выбору меня в качестве спутницы жизни. Он клялся, что не перенесет, если я его брошу, и я в самом деле в это верила, ведь какой нормальный человек станет цепляться за того, кто его последовательно отвергает, если только этот человек не ослеплен своей большой любовью? За прошедшие годы я успела поверить и в то, что никто никогда не будет меня любить так, как он. В его будущую карьеру я уже не верила, и это становилось еще одним поводом для сочувствия и беспокойств о его душевном здоровье, если я вдруг соберусь с ним расстаться.

Видя, что бабушки не мычат и не телятся, пианист, к моему ужасу, начал поконкретнее прорабатывать тему Норвегии. Я в это самое время наконец нашла себе семью в Осло. Семейство оказалось известным в стране, хотя я никогда раньше о них не слышала. Я съездила к ним в гости, и они произвели на меня неплохое впечатление – как выяснилось впоследствии, обманчивое. Я тоже произвела на них неплохое впечатление, и тоже, как выяснилось впоследствии, обманчивое, причем выяснилось это в течение первого же месяца после моего переезда в Осло. Нанимая меня, они рассчитывали на добротную служанку, которая взяла бы на себя все заботы об их младенце и доме, в то время как я мечтала о свободе и всяких столичных культурных радостях, которыми была обделена на хуторе в горах. Когда я приступила к работе у нового семейства, то была представлена их «ангелу-спасителю» – девушке из Литвы, помогавшей им с младенцем и уборкой дома в ожидании меня. С ангелом-спасителем они решили не расставаться и после моего приезда, поскольку помощь им требовалась примерно шестнадцать часов в сутки, включая выходные. С девушкой этой мы довольно быстро подружились, и особенно наша дружба укрепилась после того, как семейство сначала стало недовольно мной, а потом и своим ангелом-спасителем. Мы совместно ставили диагнозы маме семейства, поскольку было ясно, что у той голова полна тараканов, сочувствовали младенцу и делали ставки на то, сколько времени пройдет, прежде чем очередной ангел-спаситель попадет в немилость у взбалмошной мамы. Время это измерялось днями и неделями.

Под новый год, когда мои отношения с семейством уже входили в стадию начинающегося кризиса, пианист вознамерился приехать ко мне в гости. И опять начались старые песни об отсутствии денег и непереносимом желании меня увидеть. И опять я, мучимая угрызениями совести за свое жестокосердие, согласилась его принять. Не желая нарушать семейную идиллию постоянным присутствием служанок в доме, семейство сняло для меня крошечную хибарку-пристройку на соседней улице, с преувеличенным энтузиазмом представив это заботой о моем же благе. В общем и целом они были не так уж далеки от истины: если бы у меня был выбор, я все равно предпочла бы свою хибарку, несмотря на ее потрепанный вид. Наличие хибарки оставляло простор для свободного приема гостей, и пианист незамедлительно решил этим воспользоваться.

Узнав, что новое семейство принадлежит к культурным кругам и довольно в них известно, пианист воспылал надеждой на экономически выгодный домашний концерт. Я сообщила маме семейства, что мой голландский муж с удовольствием явит свое искусство им и их друзьям. Мама семейства согласилась, но с некоторым колебанием, до поры до времени мне неясным. Уже потом, после концерта, я поняла причину колебаний: им просто-напросто некого было пригласить. Друзей у них не оказалось, что в общем-то, если подумать, было неудивительно, учитывая поразительную способность мамы семейства вступать в конфликт со всеми, кого нелегкая заносила в опасную от нее близость. Папа семейства был намного старше мамы, не решался ей перечить и без особых рефлексий пожертвовал и старыми знакомыми, и даже родственными связями ради ее спокойствия. Мама порывисто носилась по дому, гордо вскинув голову и капризно поджав губы. У родственников подгибались коленки, когда они бывали высочайшей монаршей милостью допущены в дом, поскольку всегда существовала реальная возможность не угодить хозяйке и перейти в разряд персон нон-грата. В окружении мамы семейства значительно перевешивали персоны нон-грата, и на концерт пианиста в результате пожаловали, помимо самого семейства, двое соседей мужского пола, один из них скрипач, и еще какой-то спившийся мужичонка, представленный как давний приятель мамы семейства. Этот мужичонка в течение вечера безобразно наклюкался и завалился спать в одной из комнат в цокольном этаже. О деньгах для исполнителя разговор даже не зашел. Наоборот, мама семейства рассматривала это как большую для него честь – сыграть концерт в ее доме.

Однако поразмыслив немного, она решила все-таки отблагодарить цирковую собачку за труды на манеже и навязала мне поход в ресторан за ее счет.

–Я хочу, чтобы вы вместе сходили в ресторан и отлично провели время, только вы двое, – безапелляционно заявила она.

Наверное, она рассчитывала на слезы благодарности, я же вместо этого начала отнекиваться.

–Нет, – настаивала мама семейства, – ты должна пообещать мне, что вы пойдете сегодня в ресторан. Ну, пообещай же мне, что вы пойдете, закажете себе вкусную еду и обязательно бутылочку вина. Да, обязательно бутылочку вина! Я хочу, чтобы у вас был романтический вечер вдвоем. Пообещай мне сейчас же!

Романтический вечер вдвоем – это последнее, о чем на тот момент мечтала моя душа. Идти с пианистом в ресторан, да еще за счет мамы семейства, казалось мне унизительным. Я продолжала отнекиваться, а мама семейства постепенно теряла терпение и уже едва не рычала о хорошо проведенном времени. В итоге я вынуждена была уступить. Мало того, мне пришлось благодарить ее за невероятную щедрость и доброту, потому что это было именно то, чего она ожидала и жаждала. От моих лживых благодарностей она подобрела и даже полезла обниматься на прощание. Я пришла в свою хибарку мрачнее тучи с сообщением о навязанном мне подарке. Как и следовало ожидать, пианист от этой новости пришел в неописуемый восторг.

–Не заплатила за концерт, так хоть ресторан оплатит, – удовлетворенно и строго прокомментировал он, пытаясь скрыть ту щенячью радость, которую на самом деле возбудила в нем перспектива покушать и выпить за чужой счет.

Он действительно не понимал и не чувствовал унизительности своего и моего положения. Или же ему было на это давно и основательно плевать, ведь за свою жизнь он так привык побираться. Я намеревалась, несмотря на заказанный столик, остаться дома, но пианист рвался в ресторан, закусив удила, и даже проливной дождь его не остановил. Я ворчала и жаловалась всю дорогу, пытаясь довести до сведения пианиста, почему этот поход мне глубоко претит, пианист откровенно не понимал моих переживаний.

Ресторан оказался, ясное дело, дорогим. Не самым дорогим, но все же довольно солидным. Столик нам достался у самого окошка, с видом на наши отражения в темной витрине и на капли дождя на стекле. Пианист тут же напустил на себя самый что ни на есть снобский вид, изображая из себя привычного посетителя таких вот ресторанов, впрочем, не слишком успешно. Созерцая его напыженную физиономию, я готова была провалиться сквозь землю. Официант вручил нам меню и карту вин. Принимая книжечки, пианист благосклонно кивнул, все с тем же напыженным выражением на лице. Однако поза его была напряженной, а не вальяжной, одежда дешевенькой, а облик по-прежнему неказистым, и все его нелепые попытки сойти за важную персону выглядели в лучшем случае комично.

Мы заказали обед. Я попросила официанта посоветовать нам выпивку к еде, и он предложил шампанское. Принес урну со льдом на ножке, открыл бутылку и налил нам чуть-чуть в бокалы на пробу. Пианист с видом знатока поднял бокал и посмотрел на свет, потом поболтал вино и понюхал, потом набрал в рот и хорошенько погонял туда-сюда. Наконец проглотил и чопорно кивнул официанту. В винах он разбирался не лучше меня. Для чего ему понадобился этот дегустаторский спектакль, мне было сложно понять, но сцена эта для меня была совершенно невыносима, и желание меня посетило одно: сообщить пианисту, что он законченный дурак. Официант обратил свои взоры на меня.

–Да, отлично, – сказала я, и он налил нам по полному бокалу.

Вскоре подоспели и наши заказы. Я откровенно страдала, пианист же был страшно доволен и купался в лучах своей воображаемой славы. Он пытался вести со мной беседу, единственной темой которой было обсуждение достоинств дорогих ресторанов вообще и этого конкретного ресторана в частности.

–Такая вкусная еда, – причмокивал он. – Сразу можно понять, что ресторан высшего класса. И заметь, официант такой вышколенный!

«Вот только ты – деревня деревней, чертов сноб, еще мизинчик отставь, когда берешь бокальчик, чтоб все видели, какие мы баре», – хотелось сказать мне, но я ничего не сказала, потому что пианист и в самом деле отставил стоптанный мизинчик, прихлебывая из своего бокала и распинаясь уже о том, что мама семейства не просто обязана была проставить нам этот поход, но еще и заплатить приличную сумму за концерт. Тоже мне, вообразила. Решила дешево отделаться. Так вот не будет ей больше никаких концертов. Что я, мальчик, что ли, играть за бесплатно?

Я усиленно делала вид, что мы с пианистом едва знакомы, и слушала его излияния с вежливо-отстраненным видом. Я была сопровождающим лицом, терпящим неудобства по долгу службы. Я вежливо благодарила официанта, когда он подбегал подлить нам шампанского в бокалы, пианист же замолкал и чопорно отстранялся, давая официанту понять, что он, разумеется, не вовремя, однако пианист слишком аристократически воспитан, чтобы это хоть как-то показать.

Я не стала растягивать наш романтический вечер дольше необходимого. Когда все было съедено и выпито, я решительно отказалась от кофе и десерта и велела пианисту выметаться из-за столика. По дороге домой я сообщила ему, что вечер этот был от первой до последней минуты отвратительный, и если он этого не понимает, то мне добавить больше нечего. Пианист не понимал.

–Да, и кстати, – сказала я. – Будешь должен мне за свой самолетный билет. Двести евро.

Деньги на билет пианист одолжил у оперной певицы-любительницы, рассчитывая заработать на домашнем концерте и таким образом вернуть долг. Поскольку за концерт ему ничего не перепало, то на двести евро пришлось раскошелиться мне, причем, зная  идиотичную манеру пианиста транжирить чужие деньги, я строго-настрого наказала ему немедленно по приезде доставить всю сумму певице-любительнице и даже не думать о возможности потратить ее на что-нибудь другое. Пианист поклялся мне, что так и сделает. Сделал ли он это на самом деле, навсегда осталось покрыто мраком неизвестности. Так или иначе, но оперная певица-любительница, у которой охотно побиралась вся гоп-компания в лице пианиста, мамы-курицы и тромбониста, вскоре закрыла доступ к активам, сказав, что они, по всей видимости, живут не по средствам, раз им все время приходится одалживаться. Бурю возмущения в рядах соратников было просто не передать словами. Пианист позвонил мне и завел свою всегдашнюю скорбную песнь:

–Представляешь, какая скотина? Как у нее вообще язык повернулся такое сказать! Ей бы так жить, как нам! Жалко ей, понимаешь! – и так до бесконечности. Попутно выяснилось, что мама-курица «такая больная» и не может работать, что от тромбониста-гашишиста никакого толку, а оперная певица-любительница должна наконец понять, что обязана пианисту по гроб своей ничтожной любительской жизни, раз такой гений вообще согласился аккомпанировать ее более чем посредственным завываниям.

 

Однако в тот же год пианисту несказанно подфартило: через свой хор он познакомился с супербабушкой-миллионершой, увлеченной музыкой, и где-то в невообразимом далеке забрезжила надежда уладить авантюру с благотворительным фондом. Пианист сделал боевую стойку и ринулся на новую жертву. Миллионерша быстро прониклась к нему сочувствием. Тем не менее раскрывать кошелек она не спешила, даром что была миллионершей, а пианист аж пыхтел от нетерпения. Шел пятый год его пребывания в Голландии, и из всех его достижений самым основным был сам факт пребывания в стране. К миллионерше он едва ли не лез без мыла в задницу, набивался в друзья и сопровождал в увеселительных поездках по культурным и практическим надобностям. Во время одной из таких поездок сидевшая за рулем миллионерша вдруг плавно повела рукой в направлении проносящегося мимо ландшафта и сообщила:

–Это все мое.

–Что именно? – поинтересовался пианист, обозревая поля, перелески и небольшой заводик на заднем плане.

–Все, – пояснила миллионерша, – все, что ты видишь, и в придачу еще то, чего не видно за лесом.

Пианист преисполнился благоговения.

–Представляешь, как круто? – захлебывался он по телефону. – Скромненько так сказала: это все мое, а там дофига всего! Настоящая миллионерша! Блин, да ей ничего не стоит организовать этот фонд, для нее это просто копейки! Чего она жмется?!

И он удесятерил усилия. Следующий учебный год был последним, когда он мог находиться в Голландии в качестве студента, а организация фонда со всеми бюрократическими проволочками никак не могла занять меньше времени, чем весь этот год. Он бомбардировал миллионершу и ее знакомых хоровых бабушек своими несчастьями, а поскольку миллионерша никак не собиралась создавать фонд единственно ради того, чтобы уладить постоянное разрешение на пребывание для пианиста, то он одновременно пытался представить себя выгодным вложением капитала: ему бы только денег, а уж он всем покажет, развернется на полную катушку. Чтобы нанять пианиста на работу в фонд, необходимо было в любом случае доказать, что от него стране Голландии ожидается большая культурная польза. Да и миллионерша хотела гарантий, что пианист не просто так будет получать зарплату. Нужны были идеи, visions, высокие цели и слоганы. У пианиста с этим был большой напряг, креативностью он отличался только в плане красочного описания своих скорбей и печалей. Машина скрипела и продвигалась медленно.

Видя такое дело, пианист на всякий случай подал документы на церковную музыку в консерваторию Осло, имея в виду работу органиста в норвежской глубинке. Для меня этот проект выглядел не менее утопическим, чем организация благотворительного фонда, но когда я попыталась поговорить с пианистом, он взвыл, что ему все надоело в Голландии, особенно безрезультатно биться как рыба об лед, и если с фондом ничего в ближайшее время не сдвинется с мертвой точки, то он точно приедет в Норвегию, ведь он так мечтает жить вместе со мной.

 

Весной я навестила свою голландскую приятельницу. Она жила в небольшом городке на юге Голландии вместе со своим бой-френдом – симпатичным дядечкой, который увлекался всякими духовными практиками и работал с аутистами. Пианист рассчитывал, что я заеду к ней на денек, а потом сразу к нему на север, но я безжалостно остудила его пыл, дав понять, что вообще к нему не собираюсь. Со вздохами и стонами он напросился приехать к нам.

–Только ж у меня совсем нет денег… – привычно заканючил он.

–Ничем не могу помочь, – отрезала я. – Нет денег, так не приезжай.

Деньги тут же волшебным образом нашлись, и пианист нарисовался в квартире бой-френда. Конечно, он намеревался гостевать столько же, сколько и я, но я заранее попросила приятельницу по возможности ограничить его пребывание, что и было сделано. Пианист получил сообщение, что его готовы принимать в течение пары-тройки дней, да и то с вычетом его доли на еду.

Поняв, что наши отношения с пианистом находятся в глубоком упадке, голландская приятельница и вовсе перестала с ним церемониться. Когда он раскрыл кошелек, чтобы расплатиться за стол и дом, она взяла деньги со словами:

–И еще верни-ка мне те пятьдесят евро, что ты должен с незапамятных времен.

–У меня нету, – попытался было пианист.

–Да? – отозвалась она. – А что это я только что видела у тебя в кошельке? Банкноту в пятьдесят евро. Гони ее сюда.

–Последние пятьдесят евро хочешь забрать! – принялся стенать пианист. – И не стыдно?.. Мне жить будет не на что…

–Знаешь что, – довольно раздраженно прервала она, – эти пятьдесят евро мои, и они мне тоже нужны, так что давай их сюда.

И пианисту пришлось расстаться с банкнотой.

На следующий день мы поехали к морю смотреть на дюны и прибрежные валы. От ветра занимало дыхание, и было так холодно, что город Осло по сравнению с южноголландским мартом представлялся тропическим курортом. Пробежавшись бодрой рысью по побережью, мы ворвались в ближайшее кафе согреться за чашечкой кофе. Дожидаясь официанта, мы обсуждали, кто что будет заказывать. Я нацелилась на капучино и обратилась к пианисту:

–А ты что будешь?

Со знакомым мне чопорно-снобским видом тот скромно сообщил:

–Я возьму айриш кофе, – и огласил то же самое подошедшему официанту.

–Что за айриш кофе? – заинтересовалась необразованная я и полезла за справкой в меню. Айриш кофе оказался самым дорогим кофейным напитком, который здесь подавали, и затянул на добрых десять евро.

–С коньяком, – со скромным достоинством пояснил пианист. – Прекрасно согревает в холод.

–А не рановато ли закидываться коньяком? – рассеянно прокомментировала я, смутно удивляясь выбору пианиста. Уж так ли у него нету денег, раз он заказывает себе айриш кофе?

Удивляться мне пришлось недолго. Когда кофе был выпит, и я выслушала снобские замечания пианиста о том, как ему сразу стало хорошо и тепло, и каким во всех отношениях прекрасным вкусом обладает айриш кофе благодаря удачному сочетанию и правильному соотношению кофе и коньяка, к нам подошел официант со счетом. Все дружно загремели монетками, и только пианист остался сидеть в безмятежной неподвижности.

–А ты чего ждешь? – спросила голландская приятельница, уложив свою стопочку на поданный нам чек. – Мы уходим.

–А у меня нет денег, – отозвался пианист и невинно посмотрел на меня.

Сложно сказать, что я в тот момент почувствовала. Не ярость, нет. И даже не гадливость, поскольку невозможно было испытать к пианисту большее отвращение, чем я уже к нему испытывала. Возможно, изумление. Возможно, презрение. Возможно, досаду оттого, что я заранее не оговорила условий этих кофейных возлияний. Одновременно мне стало смешно. Пианист со своим имбецильным снобизмом был в самом деле просто смешон. Айриш кофе, подумать только! Прекрасно согревает внутренности, особенно если за него не надо платить. А уж вкус ну однозначно небесный.

–Какого хрена ты заказывал айриш кофе, если тебе нечем за него платить? – все же полюбопытствовала я.

–Ну, ты сама спросила, что я буду заказывать, – отозвался пианист. – Вот я и заказал.

Конечно же, я заплатила за этот чертов айриш кофе. Пианист был настолько жалок и смешон, что у меня даже не возникло желания каким-то образом его наказать, к примеру отправить в тот же день домой. Мне и в голову не пришло, что его поступок мог быть продиктован чем-то иным, кроме очевидного скудоумия. Мне и в голову не пришло, что он, возможно, пытался таким образом проверить, гожусь ли я и дальше для использования в качестве спонсора, и при каких условиях, так что айриш кофе был просто пробным камешком, небольшим тестом, проверкой меня на податливость, которую я блистательно прошла. Пожалуй, мне стоило бы тогда не раскошеливаться, а вовсе оставить пианиста в этом кафе, чтобы он сам разбирался с персоналом. Что и говорить, все мы крепки задним умом.

Впрочем, этот эпизод в кафе стал для меня своего рода точкой невозврата, после которой я поставила на пианисте окончательный крест. Но опять же, опасаясь за его душевное здоровье, я ничего ему не сказала, – как показали дальнейшие события, совершенно зря. Душевное здоровье пианиста – это последнее, о чем мне стоило беспокоиться.

 

Вернувшись в Осло, я тут же завела себе кавалера – молодого человека с писательскими амбициями. Он был начитан и пропахивал умные книжки на испанском языке, амбиции имел более чем великие, но рассказы писал более чем посредственные. С самого начала он меня не слишком интересовал, и я согласилась на его ухаживания исключительно разнообразия ради и еще ради того, чтобы проверить, не превратилась ли я в мумию за все годы, бесцельно и тупо потраченные на пианиста. Лет этих как-то незаметно набралось семь с хвостиком, из них почти пять я считалась его женой. Чувствовала я себя, надо сказать, натуральной мумией, завернутым в саваны и закованным в саркофаги иссушенным тельцем, над которым неутомимо бдит сторож-некрофил – фигура трагикомическая, обреченная, несмотря на все свои некрофильские устремления, без всякой надежды торчать на посту, ведь если мумию развернуть, она рассыплется в прах, и сторожу остается только тоскливо вздыхать, созерцая позолоченную внешнюю оболочку. В этом смысле молодой человек подвернулся более чем кстати, и я воспряла духом в его компании. Я открыла для себя новый мир под названием «ночной город Осло» и с воодушевлением принялась посещать до тех пор мне не известные злачные места и ночные заведения.

Моему новому кавалеру не терпелось предстать передо мной во всей полноте своего таланта, и он при первой же удобной возможности предложил мне для прочтения свои рассказы. Признаться, я ожидала чего-то если уж не совсем великого, то хотя бы любопытного, чего-нибудь этакого прекрасно-печального с глубоким подтекстом. Увы, продравшись через пару опусов, я абсолютно разуверилась в писательском будущем молодого человека, и мой к нему интерес значительно поугас. Огорчать его я, однако, не стала и даже притворно похвалила. Повстречались мы после этого совсем недолго – что-то около двух месяцев, и расстались без драм и сожаления.

За время этого короткого романа я приняла у себя в гостях голландскую приятельницу с бой-френдом. Те пришли в полный восторг от Норвегии, в особенности от ее малонаселенности и общей природной дикости. Более того, Норвегия им настолько приглянулась, что они даже стали поговаривать о возможном переезде.

Пока я занималась гостями и выгуливала их по Осло, мне вдруг начал названивать пианист и клянчить деньги на курсы вождения. О правах он мечтал уже давно. Он мечтал о них еще в период своего пребывания на родине и уж во всяком случае полагал, что в Европе и Америке машины выдают при пересечении границы, поэтому права ему будут жизненно необходимы, как только он покинет родную страну. Права для него тоже стали чем-то вроде символа ожидавшей его лучшей жизни. Одним из символов, по крайней мере. Но, как обычно, действительность превзошла самые смелые мечты в точности примерно до наоборот. Машину ему никто не выдал, купить ее ему было не на что, и права ему были поэтому совершенно не нужны. С чего он вдруг опять занялся проработкой этой темы, мне было неясно. Он упорно клянчил восемьсот евро и оправдывал это тем, что «мне же надо будет водить машину, когда я приеду в Норвегию, а в Норвегии курсы вождения намного дороже». При этом он как-то так это говорил, что я нисколечко не верила, будто он вообще собирается в Норвегию, но испытывала всегдашнюю жалость, замешанную на известных ингредиентах: отвращение, гадливость и неспокойная совесть.

–Ты мне еще двести евро должен с зимы, – напомнила я.

–Я все верну летом! – клялся и божился пианист. – Это совершенно точно! Летом мне можно будет работать на полную ставку, вот я и заработаю!

Этому я тоже не верила, поскольку не было еще лета, в которое пианист заработал бы что-либо сверх прожиточного минимума.

–Закон тут новый вышел, – горячо уверял меня пианист, – теперь всем студентам можно работать на полную ставку летом, не только голландцам, так конечно же я буду работать и все-все тебе верну к августу.

Нет, я по-прежнему сомневалась в его способностях зарабатывать деньги. Да и не нужен он мне был в Норвегии, с правами или без. Да и жалко мне было денег, заработанных бессмысленным и скучным трудом, в то время как пианист даже не пытался найти себе приработок, кроме уборки школ два раза в неделю и пенсионерского хора. Однако он не отставал. Я спросила у голландской приятельницы и ее бой-френда, что они думают по этому поводу. Приятельница советовала вообще ничего не давать. Бой-френд высказал такую мысль:

–Одолжи ему примерно половину из того, что он просит. Ты тогда ему как бы не откажешь, но в то же время не совсем пойдешь у него на поводу.

На том и порешили. Я одолжила пианисту около шестисот евро, голландская приятельница согласилась положить деньги на свой счет и перевести пианисту в Голландии. Пианист опять торжественно поклялся, что все вернет к августу.

К сожалению, мне не достало тогда прозорливости, чтобы сообразить, что этих денег мне никогда уже не видать. Хоть его нытье и казалось мне неубедительным, и я подозревала подвох, моей фантазии хватило только на предположение, будто он по-прежнему надеется на голландских бабушек с миллионершей во главе, и права ему нужны с прицелом на Голландию, а не Норвегию. Я и не думала, что он, может быть, уже тогда не рассматривал вариант отдачи долга, что он, возможно, давно догадался, до какой степени у наших «отношений» нет будущего и решил напоследок раскрутить меня настолько, насколько позволяли его попрошайнические способности. Я не соотнесла эпизод в прибрежном голландском кафе с этими новыми стенаниями о правах, ослепленная угрызениями совести из-за своей нелюбви к пианисту.

 

Через пару месяцев пианист получил приглашение от норвежской консерватории приехать на вступительный экзамен. Он тут же позвонил мне и заныл, что у него нет денег на билет, так не могла бы я и т.д. От такой неслыханной наглости я взбеленилась не на шутку и воззвала:

–Совесть поимей! Ты мне и так должен восемьсот евро.

–Ну так я же все отдам… – жалобно заканючил пианист.

–Ты мне пока еще ничего не отдал. И никакой работы на лето не нашел, так как ты в таком случае собираешься рассчитываться с долгом? И когда?

На это пианисту было нечего сказать, и он попытался взять меня на понт, как когда-то в Голландии:

–Если ты не одолжишь мне денег на билет, то я вообще не смогу приехать!

Вряд ли он забыл, как мало ему тогда помогли его дурацкие угрозы. Наверное, в его арсенале просто не нашлось навскидку более подходящих манипуляторских штучек. Или же он по глупости решил, будто я на этот раз поведусь на шантаж просто из чувства долга и вины.

–Вот как? – осведомилась я. – Ну так и не приезжай.

–А как же экзамен?! – в ужасе заблеял пианист. – Я же не сыграю экзамен!

–Ну, значит, не сыграешь, – я пожала плечами.

И опять деньги на билет чудесным образом нашлись, и разобиженный пианист приперся в Осло. Мой роман с амбициозным молодым человеком к тому времени уже себя исчерпал, так что меня в продолжение этого визита никто не беспокоил звонками и не приглашал на увеселительные ночные прогулки. Дело было в середине июня, пианист сидел в консерватории и усердно репетировал «Аппассионату», которой он за неимением в репертуаре церковной музыки решил впечатлить приемную комиссию. Слов нет, до чего мне за все эти годы надоела «Аппассионата» в исполнении пианиста. Вечно он играл эту «Аппассионату», да «Кампанеллу», да «Рапсодию на тему Паганини», да баллады Брамса, и от его однообразного репертуара на меня веяло неизбывной печалью, шелестом прожитых лет, предчувствием неудавшейся жизни.

Я дорабатывала свои последние дни у семейства и не собиралась в дальнейшем поддерживать с ними контакт – впрочем, как и они со мной. После работы я приходила к пианисту в консерваторию, где он готовился к экзамену. И опять, как много лет назад, он вдохновенно играл свою «Аппассионату», а я сидела на подоконнике и слушала. Ничего не изменилось. Ни тебе пентхаусов, ни концертов, ни поданной машины, только консерватория и экзамены, и кто-то его оценивает, и кто-то хвалит, и амбиции еще трепыхаются под гнетом свинцовых реалий, но пентхаусы и лимузины и самолетный бизнес-класс растворяются в розовой дымке, дымка тает и открывает одно лишь страстное желание во что бы то ни стало зацепиться в этой части света, неважно в качестве кого и как. От всех великих амбиций остается всего лишь место на карте – то, где ему в мечтах рукоплескали полные залы, – пустое, без залов, без признания и успеха, просто место, ставшее вдруг тем абсолютным максимумом, к которому стоит стремиться. И он стремится. Надрывается и чуть не плачет, что ему приходится прилагать гигантские усилия ради того, что другим достается по рождению – другим, недостойным, какая несправедливость! Но все равно, это место – его успех, предел, застилающий глаза, мешающий понять, что все напрасно, и с каждым годом неудержимо тают его шансы стать великим пианистом, затягивающимся дорогой сигаретой после удачно сыгранного концерта. Самокрутки, унылые репетиционные консерваторские залы, а в самых радужных перспективах – унылая работа в провинции, и ему, пожалуй, жутко от таких перспектив, он все еще надеется их избежать, стенает об ударах судьбы и недостатке полезных людей на его пути, просит меня купить ему шоколадку и печенья, и я, исполненная брезгливой жалости, топаю в магазин за заказанным, где оставляю часть своих заработанных денег, поскольку у бедняжки по-прежнему, как всегда нет ни гроша.

Конечно же, комиссия впечатлилась «Аппассионатой», где уж ей было не впечатлиться, но усомнилась в искренности намерений исполнителя. Начальник комиссии осторожно поинтересовался, с чего это пианисту вдруг вздумалось поступать на церковную музыку, и тот со слезой в голосе поведал, как ему всегда нравился орган и как он мечтал научиться на нем играть. Комиссия прониклась рассказом, закрыла глаза на то, что пианист выглядел уж слишком обученным для поступления, и зачислила его в консерваторию. Переезд пианиста в Норвегию начинал приобретать очертания реальности, но эта реальность казалась мне почему-то совершенно иллюзорной. Я представила себе пианиста с чемоданами на пороге моей хибарки и подумала, что так уж и быть, приючу его, убогого, хоть в моих мыслях совместная с ним жизнь была не просто давно мертва и похоронена – она успела сгнить и стать прахом, и могила провалилась и заросла бурьяном, и на то же самое место был уже подхоронен амбициозный молодой человек со своими бездарными рассказами. Пианист для меня практически не существовал, он был не более реален, чем призрак самого себя, он был мертв, хотя для мертвеца чертовски назойлив. Он регулярно мне названивал, жаловался на жизнь и дотошно расспрашивал о моих достижениях. С некоторых пор он повадился в качестве реакции на рассказы о прелестях Норвегии тянуть: «Клёёёво…» – и меня каждый раз передергивало, поскольку за каждым этим «клёво» я отчетливо видела его неизменных сожителей – тромбониста-гашишиста со своим кальяном и маму-курицу с рекламными листками из продуктовых магазинов, где она отважно выискивает скидки на нужные продукты, чтобы отправить за ними своих оболтусов и приготовить им потом обед. Клёёёво… В какой-то момент я в сердцах рявкнула:

–Оставь ты этот наркоманский жаргон! Что еще за клёво? С души воротит, ей-богу!

Пианист обиделся. Выйдя из-под моего влияния и потеряв в моем лице советника по культуре за пределами классической музыки, он быстро скатился к тому средне-потребительскому существованию, в котором пребывал до нашей встречи, читая книжки о Джеймсе Бонде и развлекаясь голливудскими блокбастерами, однако на сей раз это существование было обманчиво окрашено высокими мыслями о своих выдающихся интеллектуальных способностях и общей культурной образованности, а в довершение всего основательно приправлено великим снобизмом. Нет, про Джеймса Бонда он уже не читал и блокбастеры презирал. Он на полном серьезе воображал себя молодым человеком с бездной вкуса и океаном таланта, что на фоне его глупо надутой физии, скудной внешности и, что уж греха таить, ограниченной образованности создавало комический эффект. Как в том кафе на побережье, он был и жалок и смешон со своими потугами на принадлежность к культурной элите. Вся его культурность сводилась по большому счету к интерпретаторству, которое он сам полагал настолько особенным, что этого, по его понятиям, с лихвой хватало для того, чтобы распространить мистический отсвет гениальности на все сферы его деятельности и все его интересы. Вполне понятно, что такой уберменш просто обязан был испытывать беспримерные моральные муки от необходимости зарабатывать на жизнь уборками школ – и он их испытывал. И без конца жаловался на судьбу. Однажды он позвонил и с плохо скрываемой дрожью в голосе поведал о том, как бабушка-миллионерша попросила его покрасить ей гаражные ворота за пятьдесят евро в час.

–Угу, – отозвалась я, – прекрасно. И что?

–И что?! – в священном трепете повторил он. – Ты представляешь, что я чувствовал, когда красил эти чертовы ворота?!

–Э-э-э… радость? – предположила я, не без желания его позлить.

–Радость?? – взвыл пианист.

–Она тебе хорошо заплатила, так почему бы не порадоваться? Она тебе даже, прямо скажем, переплатила…

–Она меня на место поставила, – яростно прервал он. – Показала мне, кто я такой!

–А ты, конечно, до сих пор думал, что она тебя приняла в свой миллионерский клуб? И для этого катала в своей машине и показывала владения? Ну так похоже, что ты ошибся. После всех твоих жалоб она решила оказать тебе материальную помощь, замаскированную под покраску ворот, чтобы тебя же не унижать, так будь благодарен. Ты же сам стонешь направо и налево о том, как ты бедствуешь без денег!

–Мне совсем не такой помощи от нее надо, – злобно прошипел пианист. – Пусть лучше фонд организует. Тоже мне, нашла себе прислугу! Ворота ей крась, понимаешь. Пятьдесят евро в час! В задницу пусть себе засунет эти пятьдесят евро! Это ж надо, как меня опустила! Вот тебе ведро с краской, иди крась ворота!

И в этом духе он распинался еще минут десять, разбрызгивая желчь с ядом по поводу миллионерского вероломства. Что и говорить, классовая ненависть – великая вещь, и нет ненависти очевиднее, чем к благодетелям и меценатам за их змеиные подачки, особенно если подачки эти слишком ничтожны, чтобы удовлетворить потребности получателя.

Но то ли миллионерша особо вдохновилась малярскими способностями пианиста, то ли в самом деле прониклась его бестолковостью и непрекращающимся нытьем, то ли наслушалась квохтания хоровых бабушек о неминуемом отъезде пианиста, когда закончится его удаленная магистратура в Гааге, только афера с благотворительным фондом к концу лета вдруг начала приобретать очертания реальности: миллионерша вроде бы согласилась стать главным вкладчиком. Кажется, наиболее вероятной причиной изменения курса все-таки стал нажим со стороны сочувствующих бабушек, которых пианист уже несколько месяцев планомерно стращал своим близящимся отъездом: вот, мол, раз вы такие нерасторопные, придется мне опять скитаться по миру. Бабушки стенающей толпой помчались к миллионерше, та дрогнула, а пианист в очередной раз оказался в положении буридановой ослицы: с одной стороны, ему светили, как красное знамя, благие намерения миллионерши, хотя от намерений до конкретного исполнения путь был тернист; с другой стороны, его ждала консерватория города Осло с весьма сомнительными видами на будущее по истечении двух лет обучения. И то и другое казалось зыбким, однако зыбкость Норвегии была неизмеримо больше, и чаша весов опять склонялась к Голландии. Боясь прогадать, пианист тянул время и не решался пока играть марш отходный консерватории. Вместо этого он затаился в своей норке, не отвечая на звонки консерваторской администрации, и как никогда сношал бабушек, требуя железных гарантий.

В это самое время у меня на горизонте появился очередной молодой человек, и мне стало очень интересно узнать, собирается ли пианист приезжать в Осло. Я сильно сомневалась, что новый молодой человек задержится у меня надолго, никаких особо бурных эмоций он у меня не вызывал, но проявлял крайнюю настойчивость, поэтому я в кои-то веки принялась звонить пианисту, чтобы прояснить ситуацию. Каково же было мое негодование, когда пианист перестал отвечать и на мои звонки тоже. Уж не знаю, что он себе вообразил. Вряд ли он мог серьезно верить, будто я жду не дождусь его приезда и буду очень разочарована, узнав о его решении сделать полную ставку на бабушек и миллионершу. Но, может, он и в самом деле так считал. В итоге, когда мне оборвали телефон из консерватории с вопросом, где же это пропадает их студент, и мне на это было нечего сказать, кроме как «понятия не имею», я призвала пианиста к ответу по электронной почте и велела немедленно уладить это дело. Пианист уладил по своему всегдашнему обыкновению, наврав с три короба про перетруженую руку, из-за которой он вообще не может играть и не знает, приедет ли когда-нибудь учиться в славный город Осло. Ему поверили, посочувствовали, пожелали скорейшего выздоровления и сказали, что если с рукой дела поправятся, то он всегда сможет начать учебу в следующем году, пускай только заранее даст им об этом знать.

Уяснив для себя, что никакой приезд пианиста мне не грозит, я испытала большое облегчение и приняла ухаживания настойчивого молодого человека. В тот момент меня посетило озарение: я почему-то была убеждена, что никогда больше мне не придется увидеть пианиста в Норвегии, а ежели он паче чаяния все-таки припрется в следующем году, то это произойдет уже без моего участия, и размещаться он будет не на моей жилплощади. К сожалению, настойчивый молодой человек действительно оказался героем не моего романа. У него были впечатляющие внешние данные, которые, собственно, меня первоначально и привлекли, – скорее всего, по контрасту с вермишелеподобным сложением и отчаянно непривлекательной физиономией пианиста, но увы, при ближайшем рассмотрении выяснилось, что он был из той породы ограниченных типов, которые не настолько глупы, чтобы не чувствовать своего потолка, и для которых поэтому наличие потолка является вечным поводом для фрустраций.

Сначала он восхищался моими успехами в норвежском и тем, как я легко поступила в магистратуру и беззаботно там учусь. Он считал, что ему необычайно повезло, раз такая принцесса обратила на него внимание и согласилась с ним встречаться. Потом мои успехи стали его угнетать, проснулись давние комплексы, засверкал хрустальной радугой его потолок, и он принялся мне доказывать, что и сам не лыком шит и в интеллектуальном плане парень хоть куда, ничуть не хуже меня, и семья у него прекрасная, и в школе он слыл первым учеником. Увлеченный этим занятием, он постоянно бился головой о свою хрустальную сферу, и его это сильно раздражало. Он то жаловался на то, что я вечно читаю, то на то, что я в грош его не ставлю, и даже доходил до оскорблений (мол, ты что, думаешь, раз ты такая умная, то ты лучше всех?), намекая на мое незавидное финансовое положение, не соответствующее непомерно раздутому, на его взгляд, самомнению. Потом он вдруг раскаивался и ныл, что он меня не стоит, что я гораздо его лучше и он прекрасно это сознает. Эти отношения были явно обречены, однако я, избавившись в мыслях от пианиста и оказавшись на свободе, почему-то не спешила их прерывать. Наверное, привычка быть с кем-то удерживала меня на месте, и я ждала, когда подходящая новая кандидатура возникнет вдруг из ниоткуда и избавит меня от необходимости решительных действий. Но подходящая кандидатура все не появлялась, а настойчивый кавалер все глубже и глубже погружался в пучину недовольства собой и досады на меня.

 

Осенью, в самом начале этого нового романа, я опять съездила в гости к голландской приятельнице. Ее бой-френд к тому времени практически стал бывшим бой-френдом, но они продолжали жить под одной крышей, оставшись друзьями и не обзаведясь новыми увлечениями.

Пианист стал опять призывать меня к себе на север, на что я только фыркнула и сказала, что приехала вовсе не к нему, а к голландской приятельнице, где и планирую остаться. Если ему так неймется меня увидеть, то так и быть, пускай заскочит на денек. В довершение ко всему я потребовала перевести мне хотя бы сто евро из долга. Пианист повздыхал, постенал, потом заявил, что в таком случае точно не сможет приехать, чем очень меня обрадовал, и я с еще большей настойчивостью принялась требовать должок и угрожать, что вовсе не стану с ним встречаться, если он не переведет денег. Деньги пришли, ровно сто евро. Пианист не появился, но вознамерился встретить меня на обратном пути в Амстердаме и проводить на самолет. Я не видела в этой встрече никакого смысла.

Тем не менее он действительно приперся на вокзал к моему поезду. С прозорливостью отвергнутого претендента осмотрел рюкзак, одолженный мной у настойчивого молодого человека, и подозрительно спросил:

–А что это за рюкзак такой?

–У знакомых одолжила.

–У каких знакомых?

–А тебе какое дело? – огрызнулась я. – Ты-то их все равно не знаешь.

Он на этом не успокоился и еще пару раз возвращался к той же теме: нет, так чей это все-таки рюкзак? Я каждый раз от него отмахивалась, но про себя дивилась его внезапной наблюдательности и способности делать вполне обоснованные выводы из увиденного. Как будто вернулись времена отчаянных попыток вытеснить школьную любовь с насиженного места, как будто не было этих всех почти уже девяти лет.

В аэропорту мы сели за столик в кафе, однако так ничего себе и не купили. Мне ничего не хотелось, а у пианиста, понятно, не было денег. Может быть, он рассчитывал, что я в итоге сжалюсь и что-нибудь закажу себе и ему, но я так ничего и не заказала.

Я даже не пыталась вести себя прилично. Пианист по случаю нашей встречи приоделся, по его представлениям, весьма элегантно. На нем была черная кожаная куртка, когда-то очень дорогая, и я мгновенно ее узнала: это была куртка с плеча мужа капризной мамы семейства, у которой я в прошлом году нянчила младенца. Перебирая гардероб, она милостиво разрешила нам с «ангелом-спасителем» отложить то, что нам понравится, а остальное занести в пункт приема подержанной одежды. Я отложила в том числе и эту куртку, и отдала ее пианисту. Это было в тот самый его зимний приезд, ознаменовавшийся бесплатным домашним концертом и бесславным походом в ресторан. Помнится, он долго охал над курткой, над ее качеством и мягкостью кожи, покроем и прочими достоинствами. Она была ему явно велика, но пианист считал, что это совсем незаметно, а выглядит он в ней просто великолепно – на миллион евро, не меньше. В этой своей куртке он сидел теперь все с тем же напряженно-нахохленным видом, который ему самому казался верхом аристократизма, и ужасно меня раздражал. Меня бесила его напыщенная физиономия, и на все вопросы я отвечала ему сквозь зубы.

–Ну ты же ко мне приедешь, когда у меня наконец все образуется с фондом? – вопрошал он.

–Не знаю, – уклончиво отзывалась я. – Я только что поступила в магистратуру.

–А после того, как она закончится?

–Тогда тем более не знаю, до этого еще два года, долгий срок.

–Зачем тебе вообще эта магистратура?

–Что значит зачем? А как я иначе получу разрешение на пребывание? Да и лишнее образование еще никому не вредило.

–Нафига тебе учиться в Норвегии, если можно переехать в Голландию? С фондом остались одни формальности, все уже на мази.

И он принялся расписывать мне свои великие планы: мол, если все удастся, то он первым делом организует под эгидой фонда и за их деньги серию концертов по всей Голландии под названием «Таланты с Севера», чтобы помогать таким же бедным студентам, каким был он сам, которому никто-никто, ну вообще никто никогда ничем не пособил. Не считать же в самом деле помощью старания хоровых бабушек. Убогая идея, убогая подоплека, попытки оправдать кипучую деятельность ради своего блага притворными заботами о подрастающих талантах. Меня мутило от одного его присутствия. Я слушала вполуха.

Через столик от нас сидел молодой человек азиатской наружности. Он был утонченно красив, и под нескончаемый нудный зудеж пианиста вдруг предстал передо мной воплощением всего желаемого и недостижимого, всего прекрасного, проносящегося мимо меня, мимо моей жизни с потерянными минутами, днями и годами, чтобы упасть в воронку вечности, в необозримое поле не представившихся возможностей, нереализованных желаний и всех людей, которые могли бы что-то для меня значить, но так никогда мне и не встретились. Я подумала с горечью: может быть, вот этот самый молодой человек при счастливом стечении обстоятельств смог бы стать самым лучшим партнером, посланным мне судьбой. Может быть, если бы рядом не торчал нелепым суккулентом пианист, мы бы встретились глазами, улыбнулись друг другу и все развернулось бы из этой улыбки, как скрученный спиралью листик папоротника разворачивается под солнцем. Но нет, азиат настукивал что-то свое на клавиатуре ноутбука, а рядом со мной пианист по-прежнему распинался о своих жалких планах и перспективах. Из всех его мечтаний, думала я, из всех его упований осталось только это: любой ценой врасти в этот клочок перенаселенной земли, не осознавая мелкую ничтожность своей возни, не отдавая себе отчета в том, что изначальный его выбор был провальным.

 

Это был последний раз, когда я видела пианиста in real life. Он еще попробовал пригласить меня к себе на Рождество, чтобы, как он выразился, спасти наши отношения, но я, разумеется, никуда не поехала.

В следующие полгода он продолжал изредка звонить то мне, то голландской приятельнице, в основном чтобы пожаловаться на злокозненную нерасторопность бабушек и на свой близящийся по этому поводу нервный срыв. Он по-прежнему всячески обхаживал свою миллионершу, постоянно ошивался у нее в доме и рассмешил голландскую приятельницу до колик своим искренним недоумением, почему это дети бабушки-миллионерши его не любят и даже не считают нужным скрывать свою неприязнь. «В самом деле, как же так? – хохотала голландская приятельница. – Ведь он всего лишь зарится на часть их наследства. Совершенно непонятно, чего это они так на него взъелись». Вздыхал он ей и насчет денег, которые был мне должен и которые никак, ну просто никак не мог вернуть, и все из-за подлости жизни и неразворотливости бабушек. Его магистратура должна была закончиться этой весной, но он не стал сдавать выпускной экзамен и растянул ее таким образом еще на полгода, но это были уже точно последние полгода, после чего ему при провале затеи с фондом пришлось бы или вернуться на родину или прорабатывать другие варианты, которых по определению не было, если только не считать вариантом норвежскую консерваторию.

Пока суть да дело, я успела расстаться с настойчивым молодым человеком и съездила летом в Барселону вместе с голландской приятельницей и ее бывшим бой-френдом. Когда я посвятила пианиста в свои летние планы, он даже не посетовал, что я не приеду к нему в гости. Не похоже было, чтобы мое отсутствие как-то очень сильно его огорчало. Если его что и расстраивало, то разве только тот прискорбный факт, что у меня были деньги на поездку в отпуск, а у него по-прежнему не было. Я не преминула напомнить ему о долге, пианист в очередной раз клятвенно пообещал все вернуть, но вместо этого затаился и вовсе перестал отвечать на мои письма, чем окончательно убедил меня в полной своей неадекватности.

Я провела остатки лета в одиночестве или случайных ни к чему не ведущих знакомствах и под осень решила, что час настал, чтобы развестись с пианистом. Поскольку он не отвечал на звонки, я известила его об этом письмом. Он моментально перезвонил, и я сняла трубку с некоторым трепетом, однако вовсе не потому, что опасалась его реакции. Его поведение в последние месяцы явно демонстрировало, что большая любовь давно иссякла, и я была заинтересована только в том, чтобы он из вредности не взбрыкнул и не принялся вставлять мне палки в колеса, а сделал все так, как от него требовалось. К моему большому облегчению пианист не выказал особого удивления, но все же под занавес упрекнул меня с печалью и горечью в голосе:

–Ты никогда меня не любила. Ты даже никогда мне не звонила, чтобы вот просто так. Только если что-то было нужно.

Я не совсем понимала, зачем ему опять понадобилось бомбардировать меня бессмысленными жалобами на отсутствие взаимности, когда его собственные чувства высохли и испарились. Единственное правдоподобное объяснение заключалось в том, что он, представляя себя по привычке пострадавшей стороной и навешивая вину на меня, возможно, всего лишь подводит базу под свое нежелание возвращать мне долги. Может быть, он таким образом решил поквитаться за все расходы, которым я была виной, и заодно отомстить за коварство, с которыми я обманывала его все эти годы. Наверняка в его представлении все так и было: я заставила его поверить в свое доброе отношение, вовсе его не любя, и только пользовалась его доверчивостью и некими мифическими благами, которые, как ему казалось, он предоставил в мое распоряжение. Он расшибался в лепешку, я же бессовестно пожинала плоды.

Я не стала напоминать в очередной раз, что любовь в нашем союзе с моей стороны никогда не подразумевалась, и почла за лучшее округло выразиться о несомненной к нему привязанности, которая, может, где-то даже лучше, чем любовь. Воодушевившись моими обманно мягкими речами, он еще раз попытался расписать блестящие перспективы наступающей осени, когда ему выдадут разрешение на работу и зарплату от наконец образовавшегося фонда, чтобы я прониклась осознанием того, как много теряю, но я была твердо намерена все это потерять и на роскошные перспективы не повелась.

Развод прошел спокойно, и когда все закончилось, я сначала испытала неописуемую радость. Все оказалось просто – и пианист растаял прошлогодним снегом, стал абсолютным посторонним, замкнулся змеиным кольцом в своей давней нейтральной чуждости, оставил меня снаружи. Однако после первой эйфории освобождения внутри меня взрыло почву и разрослось, как гриб, совсем другое чувство: как будто меня жестоко обманули, успешно обвели вокруг пальца, лишили радостей совсем других отношений с людьми, которых я сама могла бы любить, заставили потратить бесценные годы жизни непонятно на что из страха катастрофических последствий, которых никогда и не предвиделось. Все эти годы, в течение которых пианист ныл мне о своей неземной любви, все эти годы, когда я ему верила и опасалась за его нежную психику, и наконец, все эти годы, когда я была убеждена, что никто никогда не будет меня любить так, как он, все это было одним долгим, грандиозным надувательством. Разве он когда-нибудь меня любил? Я была его вожделенным трофеем, которым можно похвастаться, почувствовать себя на коне, но трофей этот был ложным, завоеванным путем шантажа, подлога и преследования, и любил ли он, если подумать, свой трофей? Как вообще можно любить трофей? Наши отношения изначально строились на обмане, попытках удержать при себе то, что рвалось прочь, попытках манипулировать, вить сети из чувства вины, настоящей и будущей, если вдруг он, не выдержав моего вероломства, пойдет ко дну. Но вот у меня в руках бумаги о разводе – и никто не пошел ко дну, любовь забылась, нежная психика на поверку оказалась вполне устойчивой, и только я осталась сидеть с ощущением впустую потраченных десяти лет жизни – ради чего?

 

После развода наши контакты более-менее эффективно прекратились. Пока мы общались по практическим вопросам, он еще успел пожаловаться на учредителей фонда с миллионершей во главе: приняв его на работу, они указали в контракте зарплату, как требовали голландские власти, однако обязали пианиста выплачивать половину обратно, поскольку работал он слишком мало, чтобы оправдать издержки. Вся его работа заключалась в аккомпанировании все тому же пенсионерскому хору и еще одному похожему хору из соседней деревни. Пианист посчитал истребование половины денег вопиющей несправедливостью и аж задыхался от возмущения. По его представлениям, бабушки были обязаны его беспрекословно спонсировать за все те страдания, которые он перенес по их вине, дожидаясь, когда же они наконец устроят его жизнь. Никакой благодарности он не испытывал и считал, что они мало того что слишком все затянули, но еще и отбирают теперь его же кровные деньги.

­–Ну какие это твои деньги? – пыталась урезонить его я. – Это деньги фонда, и ты сам говоришь, что столько не работаешь.

–Если бы мне дали работать, я бы работал, – злобно парировал пианист, очевидно намекая на свою идиотскую так и не реализованную идею концертов «Таланты с Севера», которая учредителям показалась, видимо, такой же провальной, как и мне, а также на свое пламенное желание играть концерты в лучших залах Голландии, которые по его понятиям учредители должны были ему организовать. Учредители в свою очередь полагали, что и так расстарались ради него с большим запасом.

По ходу дела он попенял и на то, что бабушки не спешат брать на зарплату маму-курицу, которую он тоже попытался пристроить в фонд и которой, по словам пианиста, грозила неминуемая высылка из страны, если бабушки не поимеют совесть. Я смутно подивилась его хлопотам о маме-курице. Хлопоты о ком бы то ни было, кроме себя самого, были совсем не в его натуре.

–Ну, я их очень понимаю, – заметила я, – зачем им еще одна статья расходов, когда у них уже есть ты. Если вас станет больше, то и деньги скоро закончатся.

–Да у них этих денег как грязи! – возмущенно запыхтел пианист, и я не стала возражать, выслушав старую песню о том, какая мама-курица больная и какие бабульки черствые душой, раз не хотят этого понимать.

Не без злорадства, замаскированного под озабоченность моим будущим, он спросил о моих планах после окончания магистратуры. Больше всего его порадовало бы, если бы мне пришлось возвращаться на родину. Вот тогда бы я облилась горючими слезами и прокляла свою недальновидность, которая заставила меня расстаться с таким завидным мужем. К его великому сожалению, у меня все было неплохо. Я к тому времени нашла себе работу на полставки в офисе и, чтобы уж совсем отвязаться от пианиста, наврала, что скоро и вовсе смогу получить рабочее разрешение вместо студенческого.

–А разве так можно в Норвегии? – с недоверчивой завистью спросил он. – Рабочее разрешение за работу на полставки?

–Когда я закончу магистратуру, то начну работать на полную, – бодро отрапортовала я.

–Аааа, – разочарованно протянул пианист. Он был не только разочарован, но еще и уязвлен, поскольку ему ради того же разрешения пришлось биться, как рыба об лед, в течение долгих шести лет, тогда как я потратила на обустройство в чужой стране неполных три года. По ощущениям пианиста, мне все давалось слишком легко, он же страдал и пахал совершенно невыносимо. Что ж, он не знал, что на самом деле мои шансы в Норвегии были призрачны и к работе не имели отношения.

На родине мне тоже было нечего делать. Ничего хорошего меня там не ждало. Да и место мое, когда-то подогнанное под меня, за эти годы успело зарасти новой травкой и навсегда потеряло форму моего тела, затянулось подрастающей плотью миллениалов. Старая моя жизнь канула в небытие, современного устройства я уже не понимала. Я была просто не в состоянии утоптать и расчистить себе новое место. Как и пианист, как и все наше поколение, уехавшее на рубеже тысячелетий. Все места были заняты, нас никто не ждал обратно. Тем более нас никто не ждал в странах, куда мы уехали и где некоторые из нас рассчитывали на восторг принимающей стороны. Правда заключалась в том, что нас не ждали вообще нигде. В новых странах мы были неправомерными претендентами на то, что нам не полагалось, на родине – убежавшими от проблем хитрецами, ловцами счастья, которым желали всех возможных крахов и неудач. К тому же в наших странах давно уже было недостаточно просто уехать, чтобы вознестись в глазах общественности на высшую социальную ступень, надо было еще и предоставить конкретные доказательства в виде денег, вилл, машин, аксессуаров от Гуччи и поездок в экзотические страны. В противном случае мы оставались неудачниками, над которыми смеялись на кухнях: уехали – и чего они добились? Да ровным счетом ничего. А вот мы никуда не уезжали – но у нас есть и Макс Мара и Мальдивы, да и денег на жизнь остается побольше. Это кардинальное изменение фокуса могло, наверное, сильно раздосадовать бравых бойцов типа пианиста, долго выбивавшихся из сил и лишенных даже ядовитой зависти покинутых соотечественников: многие из них чувствовали себя ничуть не хуже уехавших героев, в своем уютном притоптанном месте, со своей выплаченной ипотекой и унаследованными квартирами, окруженные уважением и уж во всяком случае принятые как свои среди своих. Невозможность покрасоваться перед бедными друзьями-приятелями наверняка отравила сладость победы не одному эмигранту, особенно если достижения и впрямь ограничивались одним лишь перемещением, когда-то таким недоступным и желанным, а теперь довольно обычным.

На несколько месяцев пианист пропал из моего поля зрения и тем более из моих мыслей. Но вот однажды мне позвонила голландская приятельница и чуть не лопаясь от смеха поведала о внезапном появлении пианиста. Она к тому моменту, закончив высшую школу и ожидаемо не найдя работу в Голландии и Бельгии, все-таки перебралась в Норвегию, где медсестер благосклонно обеспечивали работой и визой. Позвонив ей после долгого перерыва, пианист первым делом ее укорил, что она совсем куда-то пропала. Голландская приятельница посоветовала ему списать это на свой счет, на что пианист заныл уж совсем оскорбленно:

–Ну зачем ты так сразу?

–А как? – поинтересовалась голландская приятельница.

–Расскажи лучше, как у тебя дела, – продолжал гундеть пианист, но было ясно, что звонил он вовсе не за тем, чтобы узнать о ее делах. Ее дела его как раз очень мало интересовали.

И действительно, не успела она озвучить свое дежурное «нормально» и в свою очередь спросить о его делах, как пианист разразился долгим монологом, суть которого заключалась в следующем: дела у него просто зашибись как прекрасно. Едва получив рабочее разрешение, он подал на голландское гражданство и ему как будто бы пришло подтверждение о согласии принять его в ряды голландских граждан. Бабушки скинулись и купили ему машину. Бабушки помогли ему купить дом в той деревне, где обретался пенсионерский хор. В этот дом бабушки купили рояль. И в довершение всего – та-дам! – он женился.

–И как ты думаешь, на ком он женился? ­– в радостном предвкушении вопрошала голландская приятельница.

–Боже мой, да откуда мне знать?

–На маме-курице! – выпалила она, не в силах сдерживаться в ожидании моих догадок. – На маме-курице, прикинь?!

Тут я в самом деле чуть не поперхнулась чаем.

–На маме-курице? Так ведь она же замужем за тромбонистом?

–Как видишь, уже нет! Развелась и отправила обратно!

–То есть тромбонист уехал на родину?

–Ну да! Того цыпленка выкинула, а себе подобрала нового и засунула под крыло.

–Ой, ну какой же он цыпленок? Уж скорее кукушонок: залез к маме-курице в гнездо, вытолкал ножками-столбиками родное дитя и занял его место.

В итоге мы пришли к выводу, что мама-курица и пианист, несомненно, удачно нашли друг друга: ей не терпелось остаться в Голландии, ему же всегда была нужна реальная мама-курица, которая могла бы его накормить, обстирать, обогреть и заодно зашить дырявые трусы.

–Да и к тому же, – добавила голландская приятельница, – они и так столько лет жили одним коллективом, что смена качества наверняка прошла незаметно. Разве что начали вместе спать.

–А пианисту и вовсе не привыкать выталкивать законных претендентов, – добавила я, припомнив школьную любовь и хитрые стратегии по его устранению. Видимо, манипуляторские антенны пианиста точно так же безошибочно уловили, когда дела у мамы-курицы с гашишистом пошли настолько посредственно, что ему вдруг засветило единоличное местечко под теплым крылом. И наверняка наживкой для мамы-курицы стал вид на жительство, как когда-то для меня профессор Голдсмит из Штатов. А может статься, он и ей пел песни про неземную любовь, которой ей никогда ни от кого в мире больше не получить.

Голландская приятельница сильно сомневалась, что бабушки вот прямо так уж расстарались и купили пианисту и машину, и дом, и рояль.

–Может, они выступили поручителями, чтобы этой бестолочи выдали заем в банке? Или этот фонд? – размышляла она. – Уж больно все хорошо звучит, чтобы быть правдой.

Мне было по большому счету безразлично, правда это или неправда. Дело было не в правдоподобии, а в содержании той дивной удавшейся жизни, которую пианист преподнес голландской приятельнице для дальнейшего предъявления мне. Для него вот это «дали, и дали много» было непререкаемым показателем успеха, который не стыдно выставить на обозрение общественности. Он все так же грезил о спонсорах и меценатах, гордясь тем, что умеет побираться лучше всех и может настолько искусно разжалобить публику, что все медяки достанутся ему, а не конкурентам по паперти. И позвонил он, конечно, все с тем же бредовым расчетом на то, что я немедленно изойду завистью, раскаянием и досадой, слушая о его небывалой удаче. Особенно же обидно мне станет, когда я узнаю, что такой знатный кавалер не залежался на полке, а моментально приженился, лишив меня тем самым надежды на возвращение и на доступ к шикарной жизни в голландской деревне. Этот его наивный расчет, и абсолютное непонимание, как его достижения выглядят со стороны, и жалкое хвастовство, и плохо замаскированные попытки выведать у голландской приятельницы о моей жизни (она посоветовала ему набрать мой номерок и узнать все из первых рук) – все это вызывало у меня знакомую гадливость и неловкость. Однако на сей раз я почувствовала еще и облегчение оттого, что меня это больше никак не касается, что мне никогда не придется испытывать то, что называют то испанским, то финским стыдом. Теперь это прерогатива мамы-курицы, для меня же все ушло безвозвратно, и если мне действительно чего-то жаль, так это того, что ушло оно поздновато.

Это было последнее, что мне довелось узнать о пианисте. Естественно, больше он не звонил ни голландской приятельнице, ни тем более мне. Я продолжала иногда общаться с другом детства, который регулярно встречался с пианистом и все никак не мог поверить в его финальные эскапады с зажатыми долгами и бойкотом моих звонков и писем. Может быть, пианист, как водится бия себя кулаком в грудь, поклялся другу детства, что не только все вернул, но еще и выплатил проценты за задержку, это было вполне в его духе. Несколько раз друг детства порывался посвятить меня в дела пианиста и мамы-курицы. Я каждый раз его останавливала, сообщая, что мне это глубоко безразлично. Друг детства, кажется, списывал мое нежелание слушать на некие мифические травмы, которые обязательно должны явиться результатом любого развода, пока я в итоге ему не объяснила, насколько я была счастлива расстаться с пианистом и насколько он всегда был мне отвратен. Друг детства удивился и опять не слишком мне поверил, но я не стала вдаваться в подробности. Только попросила напоследок ничего не рассказывать пианисту обо мне. Мне противно было представить себе даже такую малость, как мелкие пианистические мыслишки, тянущие щупальца ко мне из далекой бездны ушедших лет. Чем дальше он отдалялся от меня во времени, тем все более непонятно мне становилось, как, каким образом он вообще мог когда-то сделаться частью моей жизни, ведь он реально, в самом деле был мне неприятен, так почему? Как такое могло случиться? Значило ли это, что со мной фундаментально было что-то не так, что-то во мне было непоправимо поломано? Значило ли это, что меня тянуло на какую-то осклизлую мерзость из-за этой поломки? Значило ли это, что мне просто не повезло?

С тех пор пианист являлся мне только в ночных кошмарах, и были они, как правило, вариацией на одну и ту же тему: как будто он приезжает в Норвегию, заявляется ко мне домой и собирается здесь жить, попутно или плачась о своих несчастьях, или устраивая скандалы с разоблачением моей подлой внутренней сути, ежели я живу с кем-то другим, и прокламируя свой законный статус обманутого мужа. Сны эти были ужасны, я чувствовала жуткую безысходность и как будто заново попадала все в те же сети отвращения и угрызений совести, и пианист все так же мастерски давил на старые кнопки, пока я лихорадочно соображала, как бы мне получше от него отделаться, куда бы его сплавить, чтобы уже насовсем и чтобы никогда больше. Он не просто не собирался никуда сплавляться, но весьма агрессивно настаивал на своих правах, одновременно давая понять, что в противном случае окажется под забором и его бедственное положение будет полностью на моей совести. Этому мрачному ужасу и безнадеге не было конца, и меня постепенно охватывало холодное отчаяние: неужели он по-прежнему мой муж, неужели? Он чего-то требовал, зудел о каких-то своих чувствах; я предельно ясно видела, что это неправда, но тем не менее никак не могла от него избавиться, он был не самим собой, а неким зловредным, злокозненным троллем, приехавшим меня извести. Он требовал, чтобы я устроила его жизнь, чем-то от него откупилась, дала денег, нашла ему квартиру, иначе он не сдвинется с места, и все это повторялось опять и опять. Я просыпалась с облегчением, радостно осознавая, что пианист исчез навсегда и его безобразное манипуляторское нытье мне не грозит, однако он продолжал отравлять мои сны с завидным постоянством.

Прошло довольно много лет, прежде чем он оставил в покое и мои сны тоже. И если я иногда его вспоминала, то только как досадное недоразумение на моем пути, которое сыграло некую предназначенную ему роль и исчезло без следа.

Не знаю, гордился ли он сам тем, чего в итоге достиг. Насколько я могла судить по обрывочным сведениям, полученным от друга детства, там мало чем имело смысл гордиться. Да, он получил гражданство и угнездился в том месте, где его, как ему думалось в далеких девяностых, поджидало безусловное признание и залы, полные рукоплещущей публики. Но его страхи, все эти обычные страхи молодости не стать знаменитым, ничего не добиться и навеки остаться никем, оправдались для него точно так же, как и для подавляющего большинства других постаревших молодых людей, мечтавших когда-то перевернуть мир. Он добился никак не более, если не менее того, чего мог бы добиться на родине; родина его забыла, и все, к чему он стремился, не имело теперь смысла. Ничто не имело особого смысла в этой оставленной богом голландской деревне в компании бабушек-пенсионерок, под крылом мамы-курицы, с голландским паспортом, с роялем в пустой комнате, в тотальной пустоте всепоглощающего ничто.

Он как был, так и остался безвестным среднеталантливым пианистом. Очень редко он играл локальные концерты с провинциальными камерными оркестрами или певцами для местной публики, пытался давать частные уроки, неизвестно с каким успехом. Сделал себе сайт, друг детства его для этих целей сфотографировал. От нечего делать в своей немецкой жизни друг детства увлекся фотографией, а потом начал рисовать пейзажи, похожие на фото, – и не мог не похвастаться результатами. К тому времени прошло почти десять лет с тех пор, как я видела пианиста в последний раз и постаралась избавиться от любого о нем напоминания. Я взглянула на плоды трудов друга детства и тихо ужаснулась. Дело было не только в том, что пианист слишком явно постарел и его сорокалетняя физиономия обрушилась на меня безжалостным напоминанием о моих собственных годах. Меня поразило скорее то, что на этих фотографиях, должных представить его в самом лучшем виде и ракурсе, он выглядел разочарованным и злобным, и когда пытался улыбаться – его глаза оставались неподвижными и колючими, как два ржавых буравчика, а в их глубине хрустели осколки юношеских надежд, усеивали глазное дно, коверкали образ мира и застилали бессмысленность дальнейших попыток. Напряженность позы, напряженность взгляда, напряженность раздвинутых в улыбку губ. Наверное, он все еще пытался, еще хотел во что-то верить. Но увы, теперь ему уж точно никогда не суждено было прославиться своим талантом, заслужить уважение и почет. Никогда. И мне вдруг стало его жаль. Множество, из которого состояла плоть нашего мира, уже практически его проглотило и частично переварило вместе с дряблой массой всего поколения, безликой изнанкой, на поверхности которой всплывали какие угодно лица, только не наши. И он еще, может, по привычке барахтался с безнадежным отчаянием, но все тише и тише, погружаясь все глубже и глубже ко дну, где его ждал последний итог, общий для всех безвестных: камень с датами жизни и смерти на деревенском кладбище.

И я почти видела его, сидящего в пустой комнате своей мечты за одиноким роялем, как ему грезилось когда-то, и повторяющего без конца одно и то же, опять и опять: «Я был лучшим пианистом училища, лучшим пианистом училища, я был лучшим пианистом…» Ах, знал бы он тогда, что это был его первый и последний взлет, самое большое, самое грандиозное из всех возможных достижений его жизни!