Луиза Глик и взгляд из себя в себя

Выпуск №13

Автор: Лариса Йоонас

 

записи из блогов

 

***

Вокруг получения Луизой Глик Нобелевской премии было очень много разговоров. Кто-то отказывал стихам Глик в праве вообще называться поэзий. «Это проза», «это скучно», это вообще не стихи, они не музыкальны, не ритмичны, они используют простые, обыденные слова и обыденные смыслы.

Но совсем неважно, какова форма стихов Луизы Глик, ибо эта форма бесконечно прозрачна и не имеет веса, объема и вида — и такой она выбрана намеренно, чтобы ни малейшей созданной тенью или бликом не отвлечь от созерцания и со-ощущения того, что находится внутри стихотворения. А внутри — глубокие переживания, не вполне, возможно, доступные тем, чей болевой порог настроен на иной уровень. Чтобы понять такие движения души, надо признать ее наличие, ощутить мельчайшие ее пульсации внутри себя, уметь настроиться на чужие переживания. Быть читателем, созидающим стихотворение наравне с автором из того материала, что находится внутри читающего.

Для очень многих, увы, все заканчивается на первом пункте. Вообще мне кажется, что все, что я пишу сейчас, я пишу на забытом, архаичном, давно выкинутом в помойку языке. Более того, мне самой казалось, что время таких слов и понятий прошло — но только до объявления лауреата. Нет, я не могу отбросить того, что составляет огромную часть моего мира, пусть даже иногда я стыдливо молчу о нем. Слава богу, что случаются такие события, как провозглашение Луизы Глик лауреатом Нобелевской премии, и эти события извлекают меня из каждодневной суеты и возвращают в вечность, в которой человек неизменен, где он тысячелетиями сохраняет свои черты, свои чувства, свои переживания, познавая мир через себя. Он почти и не повзрослел за время своего существования. Он все так же откидывает оболочку, из которой он вылинял, с воплем торжества победы над старым, но новая кожа со временем затвердевает и создает копию прежней. Мы все еще люди времен греческих трагедий и, увы, даже не стали лучше. Только научились печатать вот это все на клавиатуре ноутбука.

 

***

Давно я не ощущала такого удовлетворения от выбора лауреата Нобелевской премии. Наконец-то я нашла для себя тихую, тонкую, глубокую поэзию, настоящую литературу, ту самую, о которой я часто мечтала — и все реже находила в окружающем пространстве.

Обсуждение Нобелевской премии в социальных сетях дало наконец четкое понимание постоянно волнующего меня вопроса: почему мое представление об идеальной поэзии не совпадает с представлениями большей части поэтического сообщества? Неприятие нового лауреата в каждом третьем посте в социальных сетях поразило меня. 

Я не критик, я не умею говорить о чужих стихах или писать о них, но когда речь идет о Луизе Глик, я чувствую себя не только готовой это делать, но и вооруженной словами, пониманием и полным отсутствием беспокойства о том, что мое мнение будет осмеяно.

У меня создалось отчетливое впечатление, что русское поэтическое поле бесконечно узко, оно страдает отсутствием свободы и готовности осваивать новые территории. Формализм и групповщина застят глаза. Я перестала видеть поэзию за этими бесконечными подсчетами бонусов, которые дает приобщение к писанию слов, за иерархиями, за обсуждениями, кто лучше и кто хуже.

То, что делает Луиза Глик, это не та поэзия, о которой я читаю в Фейсбуке изо дня в день. Это иное, это служение. Слово забытое, для многих слишком высокопарное, просто непонятное, не имеющее никакого отношения к привычному литпроцессу, который незаметно замещает саму литературу.

 

***

Обнаженная, вне формы, поэзия Глик — это предельно откровенная внутренняя ее жизнь. Совершенно без прикрас, без рисовки и желания понравиться кому бы то ни было. Проговаривание травмы и физиологические подробности в стихах тоже, казалось бы, стремятся к предельной свободе высказывания. Но физиологические описания не выглядят таким открытием, потому что они многим понятны, узнаваемы, но просто их не принято обсуждать публично. А внутренняя жизнь — это тайна, то, что многие скрывают даже от себя. Все эти мелкие человеческие чувствования, страхи, глупости, недобрости, которые люди воспитанием в себе либо подавляют, либо о них умалчивают — они, полупрозрачные, тут полностью обнажены. И на поверхность выходит именно личность автора. 

В решении нобелевского комитета это именно так и сформулировано — мы через частное чувствование обычной в житейском, но необычной по духу индивидуальности (лирического героя) познаем свои глубины, в которых иногда не в состоянии признаться даже себе. Личность автора все же первична в поэзии, пусть даже ее пытаются замаскировать формой. Удивительно еще и то, что Луиза Глик откровенно демонстрирует ощущения женщины, достигая в этом такой мощи, что эти ощущения выходят на новый уровень обобщения, превращаясь в просто человеческие ощущения, понятные всем, но остающиеся при этом чувствами именно женщины.

Увы, силлабо-тоническая поэзия, при всей свой волшебной внешней хохломе, очень хорошо умеет маскировать индивидуальное. Ибо она есть ритуал, есть традиция, есть ограничения, как в иконописи, где ты сначала десятилетие учишься левкасить, а потом десятилетие дорисовываешь горы, и лишь потом тебе доверят написать лик. Она как столетиями отточенное, имеющее множество условностей мастерство, куда можно привнести свое, но в очень незначительной степени. И с каждым годом это ощущается все сильнее, ибо говоривших до тебя было много, и их все больше. И нужен недюжинный талант, чтобы в тысячу раз до тебя прописанном лике представить что-то новое, не отступив от канона и не оскорбив смотрящих ненужной вольностью.

Поэтому страх некоторых людей перед верлибром совершенно объясним. Если нет правил, то как писать? Когда есть твердые каноны, то, достигнув совершенства в них, годами изучая ремесло, можно пробовать прописывать в лике свое или просто быть лучшим среди ремесленников в воспроизводстве канона. А когда ты совсем не знаешь, как и что делать, и вынужден сам решать, что хорошо, а что плохо — это страшно.

 

***

Луиза Глик открывает перед нами новую степень свободы. Так откровенно о своем внутреннем мире не говорит в российском пространстве никто. До такой глубины чувствования невозможно дойти, говоря воображаемой многотысячной аудитории в микрофон, а именно таким ощущается современный российский мейнстрим. Необходимо сосредоточение на внутреннем и невероятная открытость чувств. Да, мы не идеальны, и то, что при такой открытости становится явным, может оказаться не совсем удобным для самого автора. Но в этом и состоит жертвенность, которую настоящий автор приносит поэзии. Без нее поэт невозможен. Необходимо отдавать все и до конца.

Я, кстати, не спорю с тем, что в российской поэзии есть авторы, способные даже в общем потоке голосов сквозь все условности российского поэтического пространства говорить своим голосом. Но у Луизы Глик есть еще одна дополнительная степень свободы, которой современной русской поэзии очень не хватает. И этим Луиза Глик восхитительна, и за это она заслуженно вознаграждена.

 

***

Оказалось, что российское литпространство не готово к «тихой», внутренней, самоуглубленной поэзии. Поэзии, не требующей от поэта быть больше чем поэтом и вектор исследования которой направлен внутрь человека.

Каким я наблюдаю мир русской поэзии в последние несколько лет? Это мир крика, потрясания кровавыми бинтами и прокладками, обсуждения смерти (даже теми, кто, возможно, еще и не осознал ее неизбежности в полной мере). Много спекулятивных тем, много описаний, давящих на жалость, ужас, на низовые человеческие чувства. Это радикальным образом отличается от мира поэзии Глик, которое требует тишины, чтобы на ее фоне различить самые тонкие ощущения, движения человеческого восприятия и проживания.

Современный российский квалифицированный читатель, т. е. литературный деятель, воспитанный на истериках телешоу, на перекрикивании, привыкший к шумному тусовочному пространству, не слышит тихой поэзии. В России Луиза Глик пока невозможна. Она просто не будет слышна.

 

***

Крик, социальный запрос, экзальтация, эксплуатация больных точек присутствует абсолютно везде, начиная с актуальной поэзии на злобу дня и заканчивая конвенциональными березками, конечная цель которых та же — пасти народы.

Можно попробовать задаться вопросом: почему русская поэзия и в этом такая особенная? Наследуем ли мы это из общего дискурса «гражданственности» поэзии? Не примитивизирует ли она современного человека до лозунгов, до некоего «последнего слова», которое ему надо выкрикнуть перед расстрелом?  Откуда вообще вот это — но гражданином быть обязан? Может быть, лучше быть просто человеком, вопрос только в понимании того, выше ли «человек», чем «гражданин»? 

Мне иногда кажется, что все поэтическое новаторство последних лет сводилось либо к изменениям формы стиха (часто напоминающим переизобретение велосипеда), либо к обращению к актуальным темам, перечень которых тоже меняется весьма условно.

Но в «тихой поэзии» не было никакого развития. Отдельные авторы есть, но они штучные и слышимы едва.

 

***

Непременным атрибутом современного русского стихотворения, новаторского или конвенционального, является некое итоговое высказывание: дидактическое, гражданственное, антигражданственное, близкое к лозунгу или афоризму, которое непременно завершает стихотворение, как бы придавая ему оттенок афористичности, будущей цитируемости, вхождения в анналы и учебники. Иногда, когда стихотворение само по себе сильное, то это выглядит естественным, но часто, когда само стихотворение слабое, написано ради этих строк и само по себе напоминает поучения человека, не являющегося образцом поведения, то такой финал выглядит комично. Это намеренное высказывание, имеющее эмфазис, и использование для него тем, вызывающих у читателя самые сильные эмоции — болезнь и смерть родителей, война, кровь, пожар и пр., основанных на узнавании и страхах, при том, что зачастую не видна рефлексия самого автора, лишает высказывание индивидуальности.

У Глик же нет ярких и духоподъемных фраз, «нравоучений», в ее стихах описываются такие движения души, солгать в которых невозможно, придумать такое нельзя, возможно лишь попытаться отобразить эти чувствования. И эта честность, от которой волосы встают дыбом, и есть тот самый ворованный воздух, который мы называем поэзией. Никакой игры, никакой демонстрации, рисовки и самолюбования.

 

***

Поэзия все же интересна именно рефлексией, тем, как лирический герой переосмысляет происходящее с ним. Часто кажется, что автор, пытаясь выйти на новую ступень обобщения воспринимаемого им внешнего мира, упрощает тему, сводит ее к расхожим, шаблонным образам. Гораздо сложнее обобщить, универсализировать внутренний мир автора (лирического героя), он уникален. Он может быть отталкивающим или заманчивым, но это в любом случае нечто непознанное, иное, привлекающее внимание.

Я попробую пояснить это на примере одного небольшого стихотворения (перевод мой). Кстати, мнение о том, что Луиза Глик легко переводима, на мой взгляд, ошибочно (а все немедленно бросились ее переводить). Она проста в выражениях, в выборе слов, но звучание текста, его мелодия, все эти постоянные перемены фокуса, настроения, роли, взгляда то изнутри, то снаружи, требуют определенного усилия.

 

Late December: my father and I
are going to New York, to the circus.
He holds me
on his shoulders in the bitter wind:
scraps of white paper
blow over the railroad ties.

My father liked
to stand like this, to hold me
so he couldn’t see me.
I remember
staring straight ahead
into the world my father saw;
I was learning
to absorb its emptiness,
the heavy snow
not falling, whirling around us.

Конец декабря: мы с отцом
едем в Нью-Йорк, в цирк.
Он держит меня
на плечах на жгучем ветру:
обрывки бумаги
парят над шпалами.

Отец любил
стоять вот так, со мной на плечах,
не видя меня.
Я помню как
смотрела далеко вперед
вглядываясь в мир, который видел отец;
я училась
впитывать опустошенность этого мира,
густой снег
не падал, кружил вокруг нас.

Ребенок, сидящий на плечах отца, смотрит в мир, который видит отец. Пустой, холодный, теряющийся где-то вдали. Глаза отца, направленные на ребенка, вероятно, теплы всегда. И только эта поза, когда ребенок, сидящий на плечах, не попадает в поле его зрения, дает ему возможность быть собой, не играя роли человека, умеющего решить все вопросы. Он наедине с безжалостным, холодным, колючим миром. Ему не нужно играть свою социальную роль. И ребенок, пытающийся увидеть то, что видит отец, сверяя это со своим опытом, тоже ощущает этот холод, пустоту, бесконечность, трагичность мира. Но все же — снег не падает, он кружит вокруг, сохраняя ощущение детского, надежного мира.

 

***

Когда я уже закончила свои заметки, то прочла нобелевскую речь Луизы Глик и нашла в ней подтверждение многих своих ощущений, сопряженных с ее поэзией. У такой поэзии не может быть и не должно быть массового читателя. Эти единичные читатели, случайным образом распределенные во временах, настоящих и будущих, те редкие счастливцы, способные участвовать в со-творении стихотворения, отзывающиеся, резонирующие в ощущениях, готовые пожертвовать собственным комфортом для внутренней работы, для сопереживания, они есть и будут. Теперь уже точно будут, когда имя Луизы Глик стало им известно. И я надеюсь, что я — одна из таких читателей.