Тушь, гуашь, пастель

Выпуск №13

Автор: Ирина Василькова

 

Три истории о художниках

 

 

1. Нежные и пугающие

 

Они и не предполагали тогда, что это время будет называться концом оттепели. Конечно, были заняты обычной подростковой ерундой, но свежие веяния из мира взрослых до них все же долетали, особенно если родители были энергичными вузовскими преподавателями, идущими, как говорится, в ногу со временем. Слово «продвинутый» тогда не употребляли. Журнал «Юность», театр на Таганке, поэтические вечера – тогдашние юнцы из математического класса скорее видели в этом моду, чем задумывались о новых веяниях в искусстве. Впрочем, не только о новых, но и забытых тоже.

Однажды молодой учитель истории Марк Наумович влетел в класс, прямо-таки дрожа от возбуждения.

– Друзья! Произошло что-то очень-очень важное! В ближайшем книжном продается книга Андрея Платонова! Если вы не понимаете, то потом поймете!

По такому случаю они даже были отпущены с урока в магазин – с условием, что не попадутся на глаза директору. Подгоняемые любопытством, покупали светло-серые томики и листали, не отходя от прилавка. Некоторые понимали сразу. Настолько острым было впечатление от прозы, что Платонова Анна полюбила навсегда. Была еще приобретенная с подачи того же историка вузовская хрестоматия по Серебряному веку – россыпь имен, фантастическое богатство, явленное из забвения. Мир менялся, плоскость переходила в объем, будто до этого они ходили по гладкому льду, даже не подозревая ошеломительной глубины под ногами.

То же и с живописью. Аннины подруги её любили и даже думали, что в ней разбирались. Слоняясь по Москве, забредали иногда в Третьяковку или Пушкинский, но не могли вообразить себе «терру инкогниту» между, скажем, Кустодиевым и соцреалистическими сталеварами и высотниками. Как-то раз родители подруги привезли из Прибалтики альбом Чурлёниса – то была чудесная тайна. А еще был незабываемый случай – в Энергетическом институте, где ученики математического класса проходили практику по программированию, открылась выставка мастера, извлеченного из забвения.

Невесомый старик сидел в кресле среди совершенно диковинных картин – такого они еще не видели. В двадцатые годы он живописал космос – но не современный, открыточный, с ракетой «Восток» и улыбкой Гагарина, а фантастический, даже мистический, однако до мурашек реальный. Пульсирующие траектории света, отжимающие темноту к углам холста, где она замирала, надеясь на реванш, хищно-прекрасные и почти разумные космические цветы, прошитое вспышками небо над неизвестной планетой, неземная пластика растений, странные призрачные башни на горизонте – что-то такое он делал со светом и цветом, отчего безусловная красота становилась жуткой и чужой. Но не все на выставке было про космос – изжелта-серый пень, обросший грибами или несколько бугристых картошек рядом с чугунком вдруг подмигивали недобро и готовы были даже выползти за пределы холста, отчего картина открывалась во что-то потустороннее. И уж совсем до мурашек прошибал «Мертвый мальчик» – его выпуклый восковой лоб был свидетельством не только смерти, но и еще чего-то, за ней стоящего.

Все это так поразило пятнадцатилетнюю Анну, что она сбегала домой, вытащила из восьмимартовского букета самый роскошный тюльпан, вернулась и вручила художнику, отстраненному и нахохлившемуся в кресле. Старик был до того мал, что ей пришлось не то, что наклониться, но даже встать на одно колено, подобно пажу, любуясь собой как центром выразительной мизансцены. Ему явно понравилась экзальтированная коленопреклоненная юница в красном пальто и с красным цветком, он оживился, цветок принял и подарил в ответ черно-белую старинную открытку – Петр Фатеев, автопортрет, 1924. С таким же невероятно выпуклым лбом и глазами, глядящими куда-то за пределы видимого.

Про то, что он был основателем группы художников-космистов «Амаравелла», запрещенной и разогнанной, Анна узнала гораздо позже, когда оказалось, что у одной из ее учениц дома хранится целая коллекция картин Смирнова-Русецкого.

И все же речь сейчас не о Фатееве, а об Анне, и такое долгое вступление необходимо, чтобы понять, с каким волнением относилась она к искусству, извлеченному из забвения, пока еще полузапретному, мучительно и таинственно расширяющему ее личные горизонты.

В конце шестидесятых в библиотеке мехмата МГУ прошла еще одна выставка картин. Как раз в то время на слуху было слово «диссидент». Молодой художник уже подвергся гонениям и даже, по слухам, как Бродский, отбыл ссылку. За что гонения – не ведал никто, разве за пренебрежение соцреализмом. Гонимый тоже изображал фантастические миры, но розоватые пастельные краски были теплее и светлее, чем у Фатеева, да и работы наивнее, от них не веяло тревогой и страхом. Но снова открывались неземные пространства, нечеловеческие города с булыжными улицами и каменными стенами, с той странной биоморфной архитектурой, которую Анна видела только во сне, но на холстах сны эти были чересчур реальными, а выпуклые камни до мурашек живыми. Неземные поселения несколько дней стояли у нее перед глазами и тянули вернуться, но когда она собралась посмотреть на них еще раз, оказалось, что выставку прикрыли. А жаль – было бы интересно познакомиться с человеком, знакомым с живыми пространствами ее сновидческих путешествий.

И познакомилась.

Много позже, лет через тридцать, когда Анна стояла в школьном коридоре со стопкой непроверенных тетрадей, на нее налетел агрессивного вида человечек с всклокоченной бородкой.  Тряся немытыми космами и брызгая слюной, заорал:

– Вы… вы… зачем вы внушаете детям мусульманскую идеологию?

– Какую еще мусульманскую? – искренне удивилась она.

– Вы читали им сказку, а в ней был джинн!

Анна действительно читала им Льюиса – «Лев, Колдунья и платяной шкаф». Ну да, джинн там упоминался – но мимоходом, когда армия добра встала против армии зла. Никакого криминала в этом не было. Она пыталась оправдаться, но мужичок   завелся еще больше, вцепился в Анну мертвой хваткой и, похоже, готов был впечатать ее в стену. Бедняжку спас теологически продвинутый завуч, проходящий мимо: он ловко отцепил от нее фанатика и увел того в свой кабинет. Там он внятно объяснил активному папаше, что Клайв Льюис – христианский писатель, следовательно, никакого вреда детским душам нанести не может.

– Не берите в голову, неофиты – они такие! – утешал он потрясенную Анну, выпроводив чокнутого родителя. – И вообще, он же художник, они все с приветом.

Когда он назвал фамилию, она подивилась причудливости судьбы. Тот самый, из прошлого, диссидент и автор розовых миражей.

Назавтра нервный товарищ появился снова, извинился и подарил ей альбом своих последних работ. Никаких там не было неземных городов – лишь черно-белая графика, политические карикатуры с крысообразным Сталиным, бедные люди с лицами «Едоков картофеля» да корявые церквушки, которые совершенно не впечатляли. К альбому прилагалась книжка графоманских стишков на злобу дня, фельетонных и пафосных. Интересная эволюция, вообще-то.

Захотелось понять, проследить траекторию. В интернете она обнаружила целую серию его научно-фантастических работ прошлых лет – ярких, плакатно-плоских, в духе журнала «Техника-молодежи» семидесятых. В них было много изобретательности и масштаба, но мало жизни. В небе плыли могучие космические корабли, красивые люди в элегантных скафандрах возводили космодромы и эстакады, облака пылали сиреневым и фиолетовым, светлое будущее казалось непреложным. Чистые краски, радостные небеса. Потом стиль резко изменился: пошли серии аккуратных северных пейзажей со стройными церквями – профессионально, но и только. Никакой тайны, никакой магии. Ничего похожего на ту, первую, выставку. На каком-то сайте Анна прочитала, что те, ранние, работы художник уничтожил. Так и хлестнуло – уничтожил!

Было – и нет.  Но затем и было, чтобы застрять у нее в голове на полвека, стать расфокусированным воспоминанием. А все же иногда наведешь на резкость – и снова они тут, нежные, пастельные, пугающе-чуждые. Иные миры, где свет преломляется по-другому, и воздух другой густоты, и звук шагов Анны по выпуклым булыжникам мостовых подчиняется совсем другой акустике.

Интересно, кто-нибудь помнит об этих картинах, кроме нее?     

 

 

2. Разрезающий волны

 

Здешние северные места – это вам не Ницца. И даже не Подмосковье. Тут все суровей, проще и неудобней для жизни. Лес с неопрятным подлеском, невозделанные поля заросшие хилыми деревцами. Говорят, не так давно даже кедры встречались – все-таки считается, что зона тайги, но мало ли что говорят. Выходишь из лесу – будылья в рост человека, репейник, чернобыльник.  И много топких мест, лучше резиновых сапог ничего не придумаешь. Ну осенью ладно, а летом – жара под тридцать, в сарафанчике ходишь, а ноги в резине. Хотя с сарафанчиком тоже не все прекрасно – очень уж много кусачих тварей, слепни целыми эскадрильями летают, да и от комаров спасу нет. Лосиные мухи, похожие на маленьких крабов, так и мечтают вцепиться в волосы и ползать под ними. Так что лучше оденьтесь и платочек повяжите.

Говорят, раньше в этих местах было уютней. Деревни богатые, дороги проезжие. Церковь прекрасная издалека видна, а теперь к ней и не пролезть через плотную стену двухметровой крапивы. А пролезешь – полюбуешься остатками сколотых синих фресок, попробуешь забраться на остов колокольни по рассыпающейся кирпичной лестнице, да и махнешь рукой – чтобы совсем не впасть в уныние.

Хотя есть в тутошней жизни нечто прекрасное, надо лишь глаз настроить. К примеру, облака таволги над Орловым лугом, алебастровой белизны лилии на тихой шелковой речке.  Или вот небо – нежное, незабудковое.  И людей почти не видно. Иногда ходишь целый день — и никого.  Городскому человеку диковато и непривычно, зато с природой наедине. Здесь бобровая запруда, там кабаны натоптали, а то и медвежий след попадается – не придуманный, настоящий.

Аннины друзья когда-то купили здесь дом, и вот уже четверть века врастали в здешний ландшафт. Она иногда приезжала и оставалась надолго, зачарованная поэтикой запустения, дремучей жизнью без удобств. И всегда хотелось понять важное про местных, ведущих тайное существование в своих полузаброшенных деревнях. Атрибуты сельской идиллии начисто отсутствовали – ни упитанных коров с колокольчиками, ни цветущих палисадников, из которых через штакетник переваливаются пышные георгины.  Только деревянные избы, отмытые дождями до тусклого серебра, кривые заборы да вездесущая крапива; обитатели будто мимикрировали – то ли есть они, то ли нет.

Она сама не знала, почему искала какого-то понимания. Горожанка-то горожанка, но ведь родители были родом из деревни; вдруг она и про них что-то сможет вызнать. Подруга Таня, за много лет наладившая контакты со здешними хмурыми селянами, обещала сводить Анну в гости к местной старухе тете Маше. Визит предварялся церемонными переговорами, несколько раз откладывался, что только подогревало любопытство. Анна ожидала увидеть фольклорную бабу-ягу, говорящую чуть ли не заклинаниями, сохнущие в избе охапки трав, дуновение колдовства. В назначенный час тети Маши дома не оказалось, они долго топтались у калитки, но вот в конце улицы появилась долговязая фигура – старуха двигалась, переставляя длинные журавлиные ноги, и в своей телогрейке была похожа на большую серую птицу. В ее чистенькой комнате не веяло никаким деревенским духом – если бы не беленая печь, то вполне себе город. Разве что краешек лоскутного одеяла виднелся – модного слова «пэчворк» тут не знали, но издавна этим украшались. На московскую гостью тетя Маша поначалу среагировала суровым молчанием, но за стол пригласила, вытащила даже бутыль мутной жидкости. Нетерпеливой Анне казалось: вот-вот старуха произнесет нечто мудрое и загадочное, однако разговор ее был прост и вполне дружелюбен.

– Таня! – сказала она. – Ты загорела, как наша, деревенская.

– Ну да, под очками белое, а нос черный. На ежика похожа.

– Дак ежик он что, хороший тоже зверь.

После самогонки голубые глаза ее заблестели, а язык развязался.  Какая там баба-яга! Она в войну на фронте была, грузовик водила! Анна представила себе длинноногую красавицу за баранкой и подумала, как обманчивы порой наши представления. Тетя Маша, меж тем, совсем погрузилась в прошлое и теперь иронично излагала невеселую, в общем-то, историю – как во время войны группу девчонок-военнослужащих высадили на остров Тузла в Керченском проливе, да и забыли. Как выживали они, оказавшись без пресной воды, а из еды у них была только соленая рыба. Анна слушала эту женщину, уже не казавшуюся старухой, и дивилась легкому юмору и совершенному отсутствию злобы на растяпистых мужчин-командиров. Наверное, каждая избушка-развалюха могла похвалиться подобной историей, но тихий героизм здесь всяк человек держал при себе, не выпрашивая награды.

Поход к тете Маше укрепил в Анне подозрение, что за невзрачным фасадом могут скрываться золотые россыпи, и только, может быть, городская спесь мешает признать очевидность.

Следующий заезд в деревню она сделала в компании университетских друзей, пообещав им незабываемые впечатления. Таня, обожавшая снисходительно демонстрировать гостям местную экзотику, сказала, что в клубе соседней деревни ожидается праздник: стоит пойти посмотреть. Несколько километров безлюдной пыльной дороги по жаре казались бесконечными, потом впереди нарисовалась фигура.  Еще одна старуха – Манька-Пуля, как шепнула им Таня.  Манька была низенькой, почти квадратной, повязанной толстым зимним платком, с лицом круглым, веселым и хитроватым, ноги-спички терялись в широких голенищах резиновых сапог огромного размера.

– Знакомьтесь! – сказала Таня. – Теть Мань, это гости из Москвы. А тетя Маня – наша знаменитость. Первое место на районном конкурсе частушек.  Сама сочиняет.

– Ух ты! – восхитилась Анна. – А спойте, ну пожалуйста!

– Да куда… — застеснялась Манька-Пуля, — они ж все матерные. При столичных неудобно.

Никакие уговоры не помогли, и компания, распрощавшись с Манькой, продолжила свой пыльный путь. Таня в момент разъяснила, что застенчивая бабка – турчанка, и характер у нее соответствующий, буйный, потому и Пуля. Анна уже не удивлялась – да хоть бы и японка. Тут все могло случиться. Здешний простенький текст содержал в себе, кажется, мощный подтекст.

В сельском клубе собрались, похоже, все местные старухи, выглядевшие на удивление бодрыми. Длинный стол завлекал мисками с картошкой и огурцами. Дополняли интерьер бутыли все с той же мутной самогонкой.  Что они тут праздновали, Анна так и не поняла – похоже было на День победы, но какая победа в августе? Москвичей тут же потянули к столу, налили по стопке. Совершенно очумевшие от жары, они тихо уплывали, слушая, как старушечий хор стройно и лихо сотрясает избу военными песнями. Пели дружно, с молодым энтузиазмом, но песен оказалось так много, что друзья затосковали. Тут-то к ним и подошел – вернее, подкрался – смуглый персонаж в шляпе и галстуке, похожий на цыгана, и шепотом предложил показать нечто необычное. Они вяло воспротивились.

– Да тут рядом, через дорогу, — настойчиво уговаривал тот.

– Но что же именно?

– А секрет! Но вам понравится, точно!

И вся компания в итоге потащилась за ним. Через дорогу стояла крошечная избушка, перекошенная настолько, что, казалось, вот-вот упадет. Жалкая лачужка, и все тут! Предположительный цыган сбивчиво и настырно разъяснял ситуацию: на одной половине обитал он, на другой его кореш, художник. Но кореш однажды уехал неизвестно куда и больше не появлялся, а картинки остались. Не хотите ли глянуть?

В сырой избушке пахло плесенью: похоже, протекала крыша. Низкая комнатенка была темна, ну точно — склеп.   Шустрый человечек зажег свет, выдвинул из-под стола большую коробку, набитую рисунками – на ватмане, на картонках, на обоях – местами подмокшими от протечек, но видно было, что рука мастера. Акварельные и гуашевые фантазии, деревенские пейзажи с человечками и петухами, сказочные островерхие города, брызжущие жизнью цветы – полный сундук сокровищ, мятых, с оборванными краями, с потекшей краской.

Ушлый мужичок, ухмыляясь, подбрасывал детали: художник – череповецкий, одно время тусовался в Москве с Анатолием Зверевым, даже считал себя его учеником. Фамилию, впрочем, он не знал, только прозвище – Дед. Анна смекнула, что инициативный субъект привел их сюда не просто так. Возможность заработать на москвичах его явно окрыляла. Вряд ли, сидя на сундуке с сокровищами, он мог впарить рисунки кому-нибудь из сельских жительниц.  Расчет был правильным – москвичи азартно выгребли из карманов всю наличность, выбирая из заплесневелой груды то, что лучше всего сохранилось. Но картинки были и вправду хороши.

Анна отложила три. На одной голубые сказочные домики лепились по склону, как скворечники, выступая из густо-синей ночной темноты. Второй рисунок был сделан не кистью, а пальцем – грубые мазки превратились в живой букет рыжих осенних хризантем. Третий — абстракция: несколько взвихренных пятен гуаши на серо-голубой картонке могли означать что угодно – пейзаж, полёт или нос корабля, разрезающий волны. Главное – он совпадал с Анниным самоощущением. Странно, что несколько цветных пятен смогли стать отражением внутреннего состояния, и тем не менее. Счастливый коммивояжер, получив свои денежки, повеселел. А друзьям пора было возвращаться.

Они вновь шли по проселочной дороге, но жара уже спала. Августовские печальные обочины напоминали о близкой осени – всюду торчали бурые стебли репейника и чертополоха с неопрятными клочками серого пуха. Неожиданно нежное, серебристо-зеленое овсяное поле пошло волнами от легкого ветерка. Елки на его дальнем краю казались вырезанными из темного картона. Облака на бледном небе начинали легко розоветь. Тихий неяркий край, приглушенная ровная жизнь, потрепанный ситец цветов в пыльной траве.

Таня развлекала гостей историями из местного быта, и каждую можно было бы развернуть если не в роман, то, по крайней мере, в новеллу. Всякая изба, как волшебная коробочка, хранила свои секреты, спрятанные от чужого глаза. В них пели песни, сочиняли частушки, писали иконы, шили лоскутные покрывала, но все это постепенно уходило, растворялось вместе с древними старухами, зарастало крапивой, как разрушенная церковь. И оставшиеся рисунки в картонной коробке съедала черная плесень, и нельзя было спасти ничего.

Через два дня уехали: сначала тряслись на разбитом автобусе, потом на проходящем поезде.  Не успели заскочить в вагон – по стеклам забарабанили первые капли, и скоро окно густо заштриховали косые струи. Понятно было, что дождь уже надолго. Москва показалась ярче и крикливее обычного. Анна пыталась найти в интернете хоть какие-то сведения о неизвестном художнике, но — впустую.  Да и был ли в этом смысл? Может быть, только в том, чтоб разглядеть в серенькой неприглядной жизни жгучие искры таланта и красоты, и не просто разглядеть – обжечься.

А тот, третий рисунок долго стоял перед ней на письменном столе: несколько пятен на серо-голубой картонке — то ли горный пейзаж, то ли беспечный полет, то ли нос корабля, разрезающий волны. Через несколько лет самый густой белый мазок немного осыпался, намекая на реставрацию. Так просто – взять каплю гуаши на кисточку и освежить. Это казалось минутным делом, но тронуть своей рукой чужую работу Анна не решилась.

 

 

3. Сквозняк

 

Не вспомнить даже, что Анне тогда завернули в магазине в эту «Вечернюю Москву». Пришла домой, хотела обертку выбросить, но вдруг обомлела, увидев рисунок, хотя и поплывший от жирного пятна, но не потерявший выразительности. Лаконичная иллюстрация к пушкинскому «Пророку», перо и тушь, упругая тонкая линия. Бывают вещи, которые простреливают тебе сердце насквозь — стоишь над мусорным ведром, расправляя мятую газету, и улетаешь в неведомые дали.

Рисунок ни к чему на странице не относился, как бы залетел в «Вечорку» случайно, а значит, вполне мог претендовать на роль таинственного знака, невнятного оклика — фамилия художника имелась, но ни с чем в Анниной голове не ассоциировалась. Время было до-интернетное, до «погуглить» еще оставалась целая вечность; газетный клочок она долго таскала с собой в записной книжке и при случае показывала друзьям, но художников в ее окружении не было, и никто человека с такой фамилией не знал, лишь одна коллега вроде бы вспомнила, хотя восторгов по поводу рисунка не разделила. Потом клочок перекочевал в папку, куда складывались такие же странно взволновавшие Анну артефакты, непрочитанные знаки судьбы, да там и остался.

Через несколько лет она увидела приглашение на выставку книжной графики. Что именно занесло её на эту улицу, лежащую в стороне от привычных маршрутов – непонятно, тем более что, пробираясь на мартовском сквозняке среди ледяных черных колдобин, Анна смотрела под ноги и не заметила бы бледную маленькую афишку,  не подними случайно глаз. Случайность бывает на удивление точной. Тот самый художник! Рядом, за углом, в какой-то библиотеке.

Что это было? Любовь, конечно. Черно-белые иллюстрации, драматичные, раскаленные, исполненные движения, то эпически мощные, то воздушно нежные. Пушкин, Шекспир, Хайям, но не в великих именах дело, а   в точных эмоциональных акцентах.  С книжной графикой у Анны были отношения сложные, перевод одного искусства в другое – слишком тонкое дело, чаще всего проигрышное. Но тут!  Тут царила предельная точность, когда ничего уже нельзя тронуть – ни ракурс, ни композицию, ни мазок. Обойдя выставку по третьему кругу, пожалела, что сам художник сегодня отсутствует – так хотелось признаться ему в редком внутреннем совпадении. К счастью, Бог упас – что бы она тогда наговорила в пылу восторга! Хотелось увидеть человека резкой, ломаной красоты, похожего на своих героев – Демона? Мефистофеля? –  совершенную форму, в которую должна быть заключена слишком понимающая, слишком точная душа. Посетителей оказалось мало, и явно не случайных – похоже, художника они хорошо знали; причудливая акустика полупустого зала донесла до Анны фрагменты диалога пожилой пары – сути она не уловила, но слова «гениально» и «недооцененный» прозвучали отчетливо.

Конечно же, она туда вернулась. Честно отрабатывая амплуа педагога-идеалиста, потащила на выставку своих школьников, хотя вряд ли экскурсия могла впечатлить их так же сильно, как её. Впрочем, среди детишек всегда находятся экземпляры повышенной художественной чувствительности – их-то Анна (нет, Анна Алексеевна!) и попросила написать маленькие отзывы. В тот день художник присутствовал на выставке лично, но подойти и познакомиться – куда там! Окруженная толпой маленьких чертенят, она всю силу духа тратила на сдерживание детской резвости. Даже рассмотреть его толком не могла – лишь видела издали низенького человека совершенно негероической наружности. Заслышав, однако, её объяснения по поводу Пушкина и Пугачева, он повернулся в их сторону с некоторым даже интересом, и тут она, наконец, рассмотрела. В общем, судьба где-то щедра, а где-то экономит. Немножко гном (причем не очень добрый!), немножко Эркюль Пуаро из сериала. Смешной детский вихор над высоченным лбом, мешки под глазами, уплывшие вниз щеки. Но разговаривал с изысканной вежливостью, с непритворной доброжелательностью, так что Анна даже обещала поделиться детскими отзывами. Художник заинтересовался и оставил номер телефона.

Через несколько дней она читала ему в трубку эти наивные отзывы – зачем? Впрочем, несколько золотых песчинок в них оказалось. Забавно, ему был интересен детский лепет! Он слушал внимательно, комментировал остроумно, она сначала напрягалась, как бывает при первом контакте с незнакомцем, будто тянешь нитку, то провисающую, то напряженную почти до разрыва, но разговор как-то вдруг потек сам собой, будто они тысячу лет дружили. Собеседником оказался отменным – шутил, цитировал великих, сыпал парадоксами, выразительно играл тембром голоса, гуляющего от баритона до фальцета, и вообще очаровывал. В телефонном пространстве он будто обрел новый образ, уверенный и блестящий, ничего общего с невзрачным человечком.  И Анна ничуть не удивилась, услышав про другую реальность – про несколько лет в Австрии, где остались квартира и мастерская, про европейские вояжи, международные выставки, почет и славу. Она не спрашивала, почему он вернулся – как-то поняла, что не надо спрашивать. Говорили долго, распрощались довольные друг другом, и только потом подумалось, что торопливая разговорчивость, едва ли не переходившая в старческую болтливость, – признак одиночества, будто не с кем человеку пообщаться, и он рассыпал свои сокровища перед первой подвернувшейся особой. Разницу масштабов особа понимала и на продолжение не рассчитывала.

Но он время от времени звонил сам – совершенно неожиданно, нетерпеливо предлагая какую-нибудь невообразимую тему. Однажды они целый час обсуждали поэзию Павла Васильева, он шпарил наизусть куски из «Соляного бунта», она сильно подозревала, что перед ним лежит раскрытая книга – не может же человек столько помнить! Васильева Анна тоже любила, но так глубоко не погружалась. Он провоцировал, требовал от нее нетривиальных мыслей, сердился, что не может продолжить цитату, кипел, горел, нервничал и оставил ее у телефона совершенно измотанной, но почти счастливой. В общем, знакомство можно было счесть подарком судьбы, хотя Анна плохо представляла, как следует обращаться с подобными подарками.

В следующий раз разговор зашел о «Петербургских повестях». Накал страстей последовал ничуть не меньший, но на территории Гоголя Анна чувствовала себя несколько уверенней, хотя и была поймана на неточной цитате, обиделась и попросила свериться с книгой. В ответ обиделся он, настояв на демонстрации своей уникальной памяти – недоверчивая собеседница должна была выбрать любой текст, назвать любое предложение, а дальше он продолжит наизусть. Наугад открыла «Шинель», прочла фразу – он продолжил, да как артистично, и пошел, пошел, и текст ожил, и гордость в голосе, и ни одной ошибки. Анна остановила его в конце страницы, он осторожно спросил «ну как?», будто тревожась за произведенное впечатление. Впечатление феноменальное, чего уж там. Эксперимент чистый – даже если в его руках и была книга, разве он смог бы так скоро найти нужное место.

Странно, почему они всегда говорили только о литературе? Он носил в голове целую библиотеку, его блестящие и точные наблюдения сделали бы честь любому литературоведу, хотя для литературоведа он был слишком увлечен, слишком эмоционален. То рассуждал вполне академично, грузил ссылками и цитатами, то его вдруг головокружительно заносило – такие вот получались у них американские горки.

Телефонные беседы – приобретение драгоценное, но в них не хватает чужого лица, глазного контакта, как сейчас любят выражаться.  Видимо, поэтому Анна однажды получила торжественное приглашение в гости. Сама не знала, что ожидала там увидеть – бархатные портьеры и гамбсовские кресла?  книжные шкафы с золотообрезными фолиантами? икеевскую мебель, богемно заляпанную красками?  Ох уж эти обманутые ожидания! Крохотная квартирка являла вид не только мужской неустроенности, но даже пронзительной бедности, какие-то беспорядочные ящики на кухне вместо мебели, в одном старые газеты, в другом картошка, предметы примостились на случайных местах, будто мусорку разметало ветром. Сыпали отслоившейся краской рассохшиеся рамы, зияющие щели были небрежно заткнуты то ли чулками, то ли носками, и все равно оттуда неуютно дуло. Хотя хозяин встретил гостью радушно, неуловимая робкая обида проступала во всем его облике. И что она могла почувствовать, кроме неловкости – казалось, победительные интонации и интеллектуальные пиры телефонного друга никак не могли принадлежать старику в растянутой домашней кофте. Неловкость, впрочем, несколько сгладилась, когда они сели на продавленный диван пить чай. Половину большого стола занимали графические листы – он сдвинул их локтем, выставил непарные чашки, знавшие лучшие времена, но Аннина ритуальная коробка конфет придала жидкому чаепитию вполне респектабельный вид. Разговаривал он как обычно, тонко и остроумно. И, как всегда, практически монологом – о дружбе с Чуковским, о погружении в Данте и Шекспира, об эротизме Хайяма, и снова о жизни в Вене, выставках и поездках. Анна чувствовала, что собеседником была явно не по росту, чем-то вроде чистого экрана, на который он проецировал – но что? неприкаянность? несбывшиеся надежды? непомерные амбиции? Затихла, как мышь, пока он фонтанировал. Вот скажите, как это возможно – чувствовать пронзительное присутствие гениальности, одновременно испытывая такую же пронзительную жалость?  Пахло пылью, бумажной, библиотечно-архивной, угол комнаты был завален папками с рисунками – казалось, здесь их были тысячи. Ей захотелось посмотреть, он показывал охотно – большие листы и совсем маленькие почеркушки, экспрессивные мощные мазки и упругие стремительные линии; все это обрушилось на нее прибойной волной, закрутило, поволокло, время исчезло – она перебирала, перебирала, и не хотелось отпускать ни один лист, ни один клочок. Видимо, что-то слишком отчаянное отразилось на её лице, иначе с чего бы он предложил взять что-нибудь на память. Тут волнение перешло почти в панику – выбрать что-то одно казалось невозможным… Из волны Анна все-таки выплыла – остановилась на маленьком рисунке тушью. Пимен в келье идеально совпал с пушкинским.

Художник тем временем приоткрыл дверь во вторую комнату, еще более нежилую, еще более похожую на склад, где лежали – стояли – громоздились папки и холсты. Видно было, как он печалится, озирая пещеру Али-Бабы, полную сокровищ, оставшихся невостребованными. И тут Анна задала свой вопрос:

– Вы не жалеете, что вернулись?

Казалось, он ждал этого, и все-таки ответил не сразу.

– Теперь, наверное, жалею.

Вот на этом месте, если по законам жанра, чулок, затыкающий щель, был бы выдут из окна порывом сырого сквозняка, однако этого не произошло, а сам сквозняк возник от того, что кто-то открыл входную дверь. Явилась приятная строгая дама, объявив, что пришла навести у дружочка порядок. Назвалась старой приятельницей, вроде бы одноклассницей, и, не переставая весело общаться с ними, начала что-то протирать, переставлять, мыть. Уютное журчание воды, вернувшиеся на исходные позиции вещи, чуточка женской магии — даже воздух в квартире изменился. Художник довольно посмеивался, достал третью чашку и уже не казался обиженным.

Уходила Анна с подарком – книгой воспоминаний, толстенькой, только что выпущенной каким-то подозрительным издательством; к её удовольствию кроме текста в ней было много графики – той, что она видела на выставке. На этом фоне её Пимен выглядел совершенно эксклюзивным. Книга же оказалась не просто интересной – многое объясняющей. Не только мемуары – там были и эссе, и переводы западноевропейской поэзии – значит, не просто художник, а человек текста. Переводчик! И все же тексты сильно уступали живому разговору. Градуса не хватало, что ли – письменный рассказчик так и не догнал устного. Совсем другой образ.

Подогретая чужой энергией, как бы получив пинок, Анна тоже решилась собрать книгу стихов. Книга получалась холодной, зимней и называлась «Белым по белому». Хотелось адекватной обложки, но как нарисовать белое? К кому ей было обратиться? Вот и напросилась в гости еще раз – вдруг в пыльных бумагах нашлось бы для нее что-нибудь подходящее.  Художник на этот раз был вялым, совершенно не в настроении, долго капризничал и отнекивался, рыться в папках не соглашался, но потом вдруг смягчился, достал тушь, кисточку и несколькими штрихами изобразил зимний пейзаж на обороте подвернувшейся под руку квитанции. Увлекся, сделал еще два – вот она и стала владелицей трех миниатюрных работ, где черные деревья, кусты и избы на горизонте не имели значения сами по себе, а лишь оттеняли безграничную выпуклую белизну снежных полей.

Пока сохла тушь, они снова пили чай и беседовали о «Лесном царе», о Гете и Жуковском. Переводчик снова пересилил художника. Он постепенно разогревался, волновался, доказывал, что вялый Жуковский сгладил главное – гомосексуальный подтекст, сладкий ужас. Читал балладу на немецком, резком, рычащем, переполненном фонетическим драматизмом, сравнивал с мягким, совершенно бескровным русским переводом. Анна соглашалась и думала – что за космические энергии, что за юношеский пыл бурлят под восковым стариковским лбом! Какая печаль, что все должно кануть в какую-то бездну! Конечно, работы, книги – они останутся, но вот это живое кипение, страстный накал – как удержать, сохранить? Почему гений несоразмерен этому миру?

«И в ночь идет, И плачет, уходя…».

Сквозняк распахнул дверь во вторую комнату, и она увидела прислоненный к стене большой портрет в темных тонах – странно, что не заметила в прошлый раз. Прекрасный юноша с романтической шевелюрой, выступая из сумрака, сидел вполоборота, совершенно спокойный, но сквозь это спокойствие рвалась такая бешеная страстность, такая непостижимая энергия, такая нежность и ироничность, что Анна снова обомлела. Ей снова прострелили сердце насквозь.

– Кто это, кто? – вспыхнув, спросила в нетерпении.

– Автопортрет, – его отвисшие щеки задрожали. – Ранний.

Её бил озноб, как и должно быть на сквозняках времени. Он проводил до двери, шаркая тапочками, пожелал удачи с книгой, а она почему-то подумала, что они видятся в последний раз. И какая-то щемящая нота долго звучала в голове.

Обложка получилась классная, на порядок лучше самой книжки. А один знакомый поэт, – хороший, кстати, – подивившись Анниной наглой удачливости, попросил, чтобы она его художнику тоже представила – с надеждой на иллюстрации к сборнику эротической лирики. Поэт был умный и собеседником являлся гораздо более достойным – непонятно, что у них там не сложилось, но встреча закончилась обидой поэта в адрес вздорного старика.

После этого телефонное общение как-то сошло на нет. И вдруг звонок – приглашение на юбилейный вечер. Конечно, конечно! Анна примчалась с цветами в какой-то музей, где собрались очень немолодые люди – усталые, будто припорошенные пылью, и дико выделялся на тусклом фоне красный рояль. Юбиляр показался еще меньше ростом и субтильнее – будто не старик, а желтолицый заколдованный мальчик, следующая фаза. Яркий зеленый пиджак на узких плечах выглядел карнавальным костюмом, а в сочетании с кровавым роялем и вовсе переводил всю картинку в нечто нелепо-мультяшное. Ну, как же ты так, повелитель черного и белого, Мефистофель и Демон, почему не в черном фраке с белой сорочкой? Почему толпы восторженных поклонников не несут тебя на руках? Почему не торжественный драматизм, а вульгарная пестрота? От цветовой какофонии Анне   сделалось не по себе, она отошла к столику, где были разложены книги. Кроме знакомых мемуаров, там лежали какие-то малоизвестные тексты, облагороженные касанием гениальной руки – обложкой или иллюстрацией.  Её книжечка тоже имелась, как бы подтверждая законность присутствия в этом зале, но показалась абсолютно лишней.

И последняя случайность поджидала здесь Анну. Когда художник представлял публике своего лучшего друга, она вдруг узнала в заслуженном профессоре того самого преподавателя, читавшего математику в университете много лет назад и даже – вот забавно! – удостоившего её пятерки на экзамене. Длинный, кадыкастый, неуклюжий, тогда он казался студентам смешным, но теперь возвышался над своим школьным другом, как седовласый осанистый патриарх, а юбиляр рядом с ним выглядел большеротым лягушонком в карнавальном пиджачке.

Зачем нужно было это совпадение, что за знак Анна должна была прочитать? Господи, что с её головой? Почему торжественность момента, приветственные речи, букеты – все смазалось, остался лишь красно-зеленый аккорд, будто щель в мироздании, откуда тянуло жутким сквозняком? А художник радовался, как ребенок.

Потом начал говорить, что-то вспоминать, шутить, увлекая аудиторию, она даже узнавала некоторые рассказанные им раньше истории, но голос его на глазах утрачивал те изумительные обертоны, которые так привлекали ее в былых телефонных беседах. Гениальная сломанная кукла, у которой кончался завод – дикция становилась все невнятней, речь все спутанней, будто из упругого шарика уходил воздух. Понимал ли он сам, что происходит, Анна не знала, но без скупой старческой слезы не обошлось – штамп, конечно, но слеза действительно была, она точно видела. Да ей и самой не удалось удержаться от слез, поэтому даже попрощаться не подошла – слишком было бы сопливо.

Снова стоял март с его пронзительным ветром и черными ледяными колдобинами, она возвращалась домой в состоянии отупелого ужаса, вспоминая прислоненный к стене автопортрет и еще почему-то «Цветы для Элджернона», прочитанные тайком на лекции по математике под укоряющим взором того самого долговязого препода. Страшный рассказ о необратимом распаде – ради такого дифференциальные уравнения могли и подождать.

Через год она увидела некролог – даже не удивилась.

 

Откуда мы приходим и куда уходим? И как нас в ином пространстве рассортируют по местам? Может, там его гениальность уже оценена по достоинству, и расколдованный лягушонок снова стал тем, чем был – прекрасным юношей с портрета? Ведь здесь нас только испытывают – оконной щелью со старым чулком или красным роялем.  А из этого мусора потом выпорхнет чистый дух – и по вертикали!