Ложь и тоска

Выпуск №22

Автор: Линда Грегг

Перевела с английского Татьяна Бонч-Осмоловская

 
Вон она

Когда я выхожу в сад, вон она.
Фантом поднимает руки показать,
что пальцы ее съедены.
Она не произносит ни звука из-за агонии.
Кровь на ее лице.
Я понимаю, что она сама с собой это сделала.
Чтобы не чувствовать другой боли.
И в самом деле, она не ощущает ее.
Она даже не видит меня.
Это уже не она, но сама боль,
что двигает ею. Я смотрю на нее и думаю,
как же забыть. Как я могу жить, когда она
стоит там? И если я с ней покончу,
что станет со мной? Я не могу
дотронуться до нее, привести в сознание.
Это причинило бы ей чересчур много боли.
Я слышу звук сквозь весь этот воздух,
который она поглощала, но теперь он сам по себе,
от нее совершенно отдельно. Я думаю,
я должна смотреть на нее. Я не должна
отворачиваться. Я должна видеть подробности
и все исчезнувшие выражения. Боже мой, думаю я,
если рай только здесь будет
он должен включать и ее.

 
Ложь и тоска

Половина тех женщин спит на полу
на листах картона.
Одна лежит лицом вниз под одеялом,
ступни и браслет на лодыжке высовываются наружу.
Копье стоит у стены у ее головы,
где она сможет достать его.
Женщина, кто сидит на стуле, ничего не скажет,
потому что не ее это платье.
Старая женщина поет итальянскую песню на английском
и говорит, что хочет свое имя украшенным на свету:
Фэй Беглянка. Рассказывает о своих взрослых детях.
Одна просит хоть какое-нибудь лекарство.
Одна говорит, у нее есть камень, означающий честь,
и клочок меха.
Ступни одной женщины замотаны тряпками.
Одна продолжает рассказывать, как она потолстела,
чтобы никто не узнал, что беременна.
Они врут, что получают письма.
Одна врет о красивом мертвом мужчине.
Одна врет о Денвере. Снаружи –
Тридцатая улица, жарко и облачно.

 
Поэтка занимается своим делом

                                             посвящается Мишель (1966–1972)

Мишель стала еще одной мертвой маленькой девочкой. Это легкое стихотворение.
Мгновенная классическая скульптура. Мгновенная фотография семидесятипятилетней давности
моей бабушки, когда она была молодой женщиной с тенями,
как мне представляется, голубыми тенями вокруг ее глаз. Их красота.
Такая смиренная сладость. Какая скупость уязвленных гардений.
О Иисус, чье имя рвет шелк, я видела дикие кипарисы,
настолько темные, что сознание является к ним бесцветным.
Темно на греческих склонах. Темных, вулканических, каменных, острых.
Где старейшие женщины мира стоят, одетые в черное,
в ветви деревьев фиг по склонам ущелья
стуча с такой быстротой, с какой позволяет их слабость.
Слабость, которую мое сердце не должно путать с нежностью.
А на другом конце острова женщина
идет по тропе с грузом листьев на голове,
ведя коз звуками, которые она издает,
и издает их снова. Другая темнота там легка:
в снах мужчины, которые приходят ко мне вместе с ножами.
Так много ловушек, и многие выглядят храбрыми.
Тело приходит в восторг послушания.
Но огромные камни в пустыне не похожи
ни на чью мать. Я помню змею.
После того, как с нее срезали кожу, а саму отбросили прочь,
она поползла через луг.
Делая красивые волновые движения.
Она вся была мясо и кости. Вскоре она вся покрылась пылью.
Казалось, она точно знала, куда хочет двигаться.
К любым темным деревьям.

 
Ягненок

Фотография, что была у меня после войны.
Разбомбленная английская церковь. Я чересчур молода,
чтобы знать слово английский или война,
но у меня была фотография.
Разрушенный город все еще достойно смотрелся.
Собор с оторванной крышей
был не менее благолепен. Церковь все та же,
плюс небо и дождь. Птицы влетали и улетали
сквозь дыры, которые длань Господня проделала в стенах.
Все наши желания любви или детей
воспринимались врагом как лохмотья.
Я знала много и все равно пела.
Как птица, которая будет петь, пока
ее не собьют. Когда отнимают
деревья, ребенок берет в руки палку
и говорит: это дерево, это дом,
это семья. Как и мы бы могли. Сквозь дверь
того, что было домом, в поле
обломков идет одинокий ягненок, склонив
голову набок, любопытствующий, бесстрашный, голодный.

 
Ночная музыка

Она сидит на горе, которая служит ей домом,
и склоны сползают вниз. Вот один
спускается и поднимается к монастырю. Один
ведет вниз к веялке и деревенскому дому, где девочка
с матерью развешивают белье.
На расстоянии в крошечной точке сходится
берег с водой, немой и
чистой из-за страданий мира.
Она думает о разбойниках и солдатах, кто
возвращается к разрушенным ими местам.
Они высаживают деревца, строят стены и музицируют
вечер за вечером на площади городка,
веря, что матери убитых ими мальчишек
и женщины, которых они изнасиловали, однажды
выйдут из белых домов, одетые в черные платья,
усядутся рядом со своими молодыми и старыми.
С непроницаемыми глазами станут слушать их музыку.

 
В поисках каждого из нас

Я открываю коробку с любимыми почтовыми карточками
и перебираю их в поисках де Кирико,
потому что я помню, что видела, как ты смотришь
на стену не шире колонны, где
слева был холл, идущий прямо назад
в темноту, пол был пандусом, спускающимся
туда, где ты одиноко стоял и где комната
открывалась по твою правую сторону в зал,
полный людей, которые только что слушали, как ты читаешь,
а теперь слушают другого поэта.
Я искала де Кирико из-за
тех мест, из-за пустых мест. Слово
«бульвар» приходило на ум. Стоя у
фонтанов в Париже, где вода
окатила меня, когда мне было пятнадцать. Была ночь.
Тогда тоже было темно, и я была там одна.
Почему ты меня не нашел? Почему хоть кто-нибудь
не нашел меня за все эти годы? Форма
любви – чистота. Искусство. Архитектура.
Может быть, поезд. Быть может, тень скульптуры
и скульптура, отвернувшаяся
от меня. Может быть, юная девушка, играющая в одиночестве,
слышащая тишайшие звуки, отражающиеся от булыжника
и каменных стен. Я перебираю открытки, разыскивая
одну, и нахожу глаза Джакометти,
полные нежности и чего-то далекого.
Его глаза любящие и пустые, но не с
ничем, не по обычным причинам, а потому,
что он трудится. Часовня Ротко пуста. Дешевая
скульптура Сафо в современном городе Митилини
и древний солнечный свет. Четверо человек Дэвида Пака
с подтеками вместо ртов, затемненных водой,
каждый удерживается на месте невозможностью того, что
может достичь искусство. Божество поломанной речки,
только телесное. Девочка играет в кровати с кроликом.
Открытка с изображением летней грозы над Айовой.

 
Эта тяжесть

Двух коней поместили в общий загон.
Ночь и день. Ночью и днем
в нем влажно от жары и стыло
на сквозняке. Морда к воде, фыркают,
покачивают головами
и привкус гнедой в полумраке.
Достоинство бытия. Они так и спали,
всегда понимая друг друга.
Холки вздрагивали,
суставы и гордый подъем у основания хвоста,
ширина спин. Их объем и друг друга вес.
Ограды ничто по сравнению с этим.
Люди ничто. Они спали стоя,
их горла изгибались вдоль крупов друг друга.
Они дышали напротив друг друга,
ржали и переступали ногами.
В том, как они ступали, было такое, о чем я не знаю.
В их уединении текла река.
В нем была наша вселенная. И в том, как
ее грань вглядывалась в нас своим светом.
Наконец-то пришла их свобода.
Свобода, которую знает дуб.
Которая была воздвигнута звездами ночью.

 
Зимняя любовь

Мне бы хотелось принарядить тишину,
но мой дом становится только чище
и проще. Я повесила стеклянные колокольчики
над перекладиной, они тихо звенят,
когда распространяется жар.
Я слишком долго ждала, чтобы выпить чаю.
Он не был горячим. Всего только теплым.

 
Наедине с богиней

Юноши быстро скачут на лошадях
по мокрым пескам Парангтритиса.
Взад и вперед, и вода ползет
вверх и ускользает прочь.
Это море, где обитает богиня,
разгневанная, что у нее забрали любовника.
Не носи красное, не носи здесь зеленое,
говорят люди. Не плавай в море.
Сделай ей подношение.
Я вручаю кокос, чтобы защитить
любимого человека. Вода отталкивает его.
Я подхожу и бросаю подальше.
«Богиня не принимает твой дар»,
говорит старая женщина.
Я говорю, возможно, я ей понравилась,
и мы так играем.
Старуха молчит,
у лошадей на глазах шоры из ткани,
Юноши возвышаются в юных телах,
не смотрят ни вправо, ни влево, делая вид,
что храбры. Скользят вверх и вниз
их прекрасные лошади
по мокрым пескам Парангтритиса.

 
Элегантность

Все, о чем не волнуются.
Оставленное в неподвижности
в этой единой чистой тишине, повязанной
со спокойствием застывшей природы.
Дверь снята с петель,
тени и отблески в голой комнате.
Побеги за светом. Сырость, где
проржавела насквозь жестяная крыша.
Шелест травы в
разных видах воздуха по утрам,
год за годом.
Дерево орех, дом
из сырцового кирпича. Точная
и нежданная красота, гремящая
и поющая. Если не солнцу,
то ничему и никому на всем свете.

 
Не отобранные телята

Ум каркает, каркает, каркает, каркает,
темный и скорый. Сиротское сердце
рыдает: «Спасите меня. Возьмите меня,
как солнце заставляет плоды созревать.
Я одно с ними и не могу жить
на зимних рассветах». Черные птицы
пререкаются в поле
без какой-либо жалости, одни сухожилия
и палки костей. Как мужских, так и женских.
Их глаза безразличны к холоду и дождю,
ко дню или ночи. Они ничего не любят
и беспощадны друг к другу.
Все сути мира склоняются перед ними
или исчезают из вида. Всего некоторые из телят
будут отобраны, остальные пойдут на мясо.
Звук ветра вырастает больше
дерева, в котором он заключен, уменьшается, только
чтобы расти. Карр, карр, вороны кричат,
наяву иль во сне, в белом иль в черном.