Как-то на Земле

Выпуск №17

Автор: Артур Фредекинд

 

…они шли вдоль моря и хотя считалась весна, но с Севера, Запада и Востока дули пронизывающие ветры.

Обстановочка была еще та – иногда срывался мелкий дождь, тучи ходили кругами, а солнце только слепило иногда, но вовсе не грело.

Вообще, некоторые говорили, что «пахнет войной», но если серьезно – чем война может пахнуть? Да, могут возразить, что запах-таки есть, некоторые бывалые знают. Но в целом, если далеко от фронтов, далеко от побед и поражений и только лишь берег моря, волны щекочут пятки, солнце пробивается, никаких бреющих полетов тех тяжеленных железок и всякого воя – нет, то каким образом может пахнуть?

Скорее даже сырыми подворотнями, когда идешь через проходняк, потому что кто-то позвонил, что будет обыск. В принципе менты, но среди ментов обязательно был кто-то из тайной полиции, как иначе?

Кстати – на пустынном берегу легко брать, но в этой стране они никого не интересовали. Нет, не совсем никого, все-таки песок, камни, травинки и птицы – их чувствовали. Но людей – нет.

Тем более государственных – бывают такие люди, сейчас их стало много, потому что всем хочется писать торжественное.

Передавать эстафету. Это такая палочка, нужно долго бежать и сунуть её следующему бегуну, что? Не как кость, не собаки же мы.

Они долго молчали, когда есть что сказать, люди часто молчат.

Она иногда деланно вскрикивала, когда набегала более мощная волна и чуть-чуть мочила края ее джинсов. Он оборачивался (хотя не шел впереди, они шли рядом) и улыбался.

Вдали были некие развалины, что-то кажется турецкое, но не очень уж древнее, так себе.

Она спросила, знает ли он об уйгурах, он стал рассказывать, как видел их в Киргизии, очень давно, еще когда ходил в белых плащёвках. «Ты ходил в белых плащевках?» – она принялась хохотать, он даже смутился и чайка взлетела с мола.

А женщины уйгурки (или дунганки) ходили в пестрых шароварах на базаре. Продавали, кажется, дыни, но возможно, что и виноград.

Кто это помнит? Виноград зеленый, дыни серо-желтые.

Уйгуры никого не интересуют, поэтому с ними делают что захотят. Впрочем – французы многих интересуют, но с бедными французами тоже делают что захотят. Ладно – почти всё.

Они дошли до развалин, там сидел мальчик, который, увидев их вдруг, вскочил и бросился бежать.

– Дети обычно мешают писать стихи, – сказал он и сразу вспомнил о том, который прыгнул в Сену. Именно потому, что жил без детей, хотя историки пишут другое.

«Людям хочется быть учеными, заниматься науками, делать открытия, поэтому они говорят, что литература является наукой о человеке», – она говорит.

«Кто такое говорил?» – он спрашивает.

Она просит сигарету.

«Лучше всего писать на песке, у самых волн, когда они смывают слова и знаки», – он говорит. И продолжает: «тогда уходит страх войны».

«Ты боишься?» – удивляется она.

«Ну, ходил же в плащевках, мне даже их спецом доставали, знаешь, что такое – доставать вещи?»

Она не знала, но уже было поздно для объяснений.

Ведь они вышли к дороге. Асфальт. Пора.

Дела. Или служба. Или «так надо». Или – «нужны же деньги». Или «у меня идеи».

Скорее все-таки – нужно же куда-то бежать утром после кофе?

Как иначе?

Разве?

…………………………

…совпадения, которые всегда приводили в восторг его мятущуюся душу, в данном случае выводили на какую-то иную дорогу, в какую-то иную сторону от некой цели… Скорый проехал Фульду, и он вдруг с удивлением понял, что не уверен – была ли она в советской зоне, или они продолжают ехать по западной? Ведь когда-то в этих местах стояла «нерушимая» граница, с «колючкой», собаками, офицерьем и бедными солдатиками, стреляющими легко и успешно именно потому, что они якобы «не хотели, приказ, такая служба, не повезло, немывиноватыэтовсеони»…. Еще раньше это было сердце Германии и святое для католиков место, он читал Шмуэля Агнона и старался думать как бы в данном направлении. Самое поразительное, что когда он брал с собою последний роман писателя, он не знал, что «До сих пор» именно о жизни в Германии и там герой тоже путешествует на поездах почти в тех же местах – от Ляйпцига до Берлина. Герой, конечно же, еврей, конечно же, иностранец, и дело происходит во время Первой мировой…

Тогда уже всё было достаточно ясно с людьми, и когда сейчас некоторые удивлялись, то его это даже раздражало.

Ведь европейцы тогда уверенно двигались по дороге этого самого прогресса, и именно данная дорога и привела к войне, войне абсолютно бессмысленной (с современной точки зрения, тогда многие думали совсем по-другому), чудовищно жестокой, войне, приведшей к краху европейскую культуру и вызвавшей духов коммунизма и нацизма.

То что было потом – уже ягодки всех тогдашних гадостей – всех тех газов, которыми травили друг друга совершенно открыто и не стесняясь, всей той дикой пропаганды друг против друга и всех тех разделов и переделов стран и народов.

Гуманисты. Лига наций. Деладье. Смелый ефрейтор, берущий в плен врагов. Глупые солдатские шутки.

И еврейское отчаяние от того, что немецкие евреи радостно убивали российских. А те – австрийских.

И Галичина залитая кровью, кровь прорастет всходами, как обычно, как и сейчас.

Спасали, как всегда – дамы. Красота, по уверению гениального писателя, которого вдруг сделали виноватым в большевизме. Не себя, родных и охреневших – а вот именно писателя, пережившего каторгу.

Что б поделывали все они на каторге или после – такой вопрос почему-то не возникал. Ну да, писатель ведь должен и обязан, а они так просто – мимо проходят и якобы ни хрена не понимают и не замечают…

Да, так дамы. Вот сидит одна, читает внимательно, пальчик отставлен, надкусывает булочку аккуратно, сметает с драгоценной книжки крошки.

На пол.

Вот другая зырит в телефон, улыбается всему миру и лайкает, высунув язычок от счастия.

Ах, хорошо.

Шмуэль-Йосеф из Бучача не верил в прогресс. И поэтому посоветовал блестящему Солу Беллоу озаботиться переводами своих книг на иврит. Потому что иврит явно останется, а вот английский…

Сны, которые снились Агнону и которые он ошеломляюще вставлял в произведения, приводили его в восторг и он достал ручку и принялся подчеркивать, что несколько удивили сидящего напротив американца. Американец хотел спросить, но он видимо заметил незнакомый шрифт и поэтому сдержался. А если бы увидел иврит – наверняка бы не сдерживался, ведь так?

Было жутко обидно, что он забыл взять кипу, просто забыл, а ведь собирался. Еще обиднее было оттого, что вертелась подозрительная мыслишка: «ой ли, забыл? может просто побоялся?» и эта мыслишка зудела все сильнее и сильнее, поэтому он и достал книгу Агнона и как бы тыкал её обложку с магендовидом – каждому проходящему.

Ему часто хотелось тут встать где-нибудь и показывать всем проходящим магендовид на цепочке, повторяя «I am a Jew», как делал тот солдат в кино.

Конечно же, он так не сделает, он взрослый.

Поезд пересек ту, прошлую границу, некая дева шелестела оберткой шоколада, а он прочитал у Агнона: «Да, такое время, подумал я про себя, уничтожить весь мир им легко, а поделиться с гостем куском хлеба им трудно»…

Шмуэль-Йосеф писал это уже в 1952-м году, когда дело было сделано, но Сталин еще был жив.

А Израиль уже был.

Поэтому, когда американец начал что-то-таки спрашивать, он вдруг ответил: «Из Украины, где война».

И у него вдруг стало что-то с глазами, мокро как-то и неприятно, неудобно, неловко, глупо как-то, нелепо…

…………………………

Дело было во времена отстойные, когда общество традиционно застоялось. Бухали юноши и девушки до семнадцати лет, у кого-то на хате и появился вдруг самый старший и крутой со взрослой девушкой. Он каким-то образом тогда уже работал на заводе, чем до сих пор вызывает у меня уважение и удивление. Я часто потом бывал в подобных металлических и механических местах, ничего, кроме чувства глубокого отчаяния и потрясения – они у меня не вызывали. Сбежать, взорвать, остановить – вот и все желания. Да, так продолжили бухать, а заводчанин наш вот не захотел провожать девушку до дому до хаты. Ему надо было домой, папа его побивал иногда и ремнем, и кулаком, просто так, для дружбы. Поручили провожалово самому худому и волосатому.

Шли они лихо – обнявшись, худому было радостно беспредельно, так как девушка была старше даже двадцати лет и целовалась так, шо многим не снилось. Была она в миниюбке, весна бушевала сиренью, когда парень видел знакомых, он чуть не подпрыгивал и чуть не орал: «Здеся я, смотри!!!» Но пройдя некий новый кинотеатр, переходя некий пустырь (вечерело, собачки тявкали), настроение парня как-то изменилось и он (изо всех сил надеясь) произнес: «Ты шо в цыганском дворе живешь?»

Еще гыгыкнул для гарантии.

– Ну да, – ответила девушка – Де ж еще?

Все резко переменилось. Садящееся солнце стало напоминать адово жерло, вместо романтического цветка. Талия девушки вдруг увеличилась в размерах, ладошка худого взмокла. Дома стали казаться заброшенными замками с привидениями, а люди и вовсе – вампирами или ментами…

В «цыганском дворе» не рекомендовали появляться даже днем, люди бывалые. Жили там братья-цыгане, держали они в подчинении всю улицу, остальная блатота тамошняя служила им верой и правдой. Вражда с другими улицами и дворами Квартала была глубже, чем у майдановцев с беркутней. Никаких перемирий не существовало. Никто и ничего не добивался. Статус кво говорил об одном – «в цыганский двор ходить – башкой об асфальт бить». Кровь, страх и слезы – вот в чем была суть того двора.

Они вошли. Они подошли к подъезду. Она сказала: «Давай еще на лавке посидим, позажимаемся». Он не мог испариться и взлететь, хотя очень просил кого-то мысленно. Но ничего не помогало. Они сели и продолжили. Темно стало резко. Он почуял, как они подходят боковым, особым зрением подростка. «Может если орать буду, то не забъют», – подумал он. И услышал голос, с характерным цыганским акцентом:

— Пацаны, э-э-э… Эт он с Валюхой сидит… Пиз…ц, ну его на хер…

Он ждал удара по затылку кастетом. Дубинкой. Молотком.

Она почувствовала его напряг, отстранилась и спросила: «Ты шо, замерз? По домам?»

Он не верил в реальность происходящего. Думать он и вовсе не мог, не думается в этих случаях. Ответить тоже не смог.

Они попрощались, о чем-то договорились (он все забыл, даже о чем, где и главное – зачем) и он медленно, как индеец уходящий от медведя – пошел вдоль «хрущобы». Никто не догнал его. Он вышел со двора и спокойно дошел домой.

Он рассказывал об этом на следующий день всем. Никто не верил ему. Никаких материальных свидетельств чуда у него не было. Но через полгодика он случайно увидел Валю в трамвае, она обрадовалась, и он легко пошел ее провожать. На этот раз все было очень коротко.

— У меня сифон, бля, – сказала она уже в цыганском дворе. – Лечусь сейчас. А ты не забздел цыганей, хоть и жид. Это классно. На «колес» отпадных, протащишься…

«Колеса» он тоже потом не мог предъявить, потому что съел их, не отходя от лавки. Улетные были «колеса», вам не расскажешь, не поверите.

Она была красивой, смелой, работала крановщицей, слушала рок, верила в хиппи, умерла лет через пять. Вот тогда он повзрослел и многое понял.

Почти все понял, я не шучу.

…………………………

…обдумывая в юности переход границы и дальнейшее продвижение через Румынию до нейтральной Югославии, а там до человеческой Вены, ему приходило в голову, что они будут стрелять, но одновременно он был уверен, что воды Дуная, как и камыши у берега – прикроют его и не вынесут в Черное море. Почти так и было – но его таки прибило к некому островку, где он проторчал пару летних дней, пока советские вертолеты гудели над дельтой, а румыны стрекотали своими моторками… Он ел сырую рыбу, пил болотистую воду и использовал таблетки для очистки, купленные у питерских контрабандистов… Арад был тошен после, но он сумел добраться до Югославии и там уже был почти спокоен. Забавно, что он совсем не думал о потом, куда его вынесет – в Париж или таки в Вену… Его арестовали неожиданно, вблизи Любляны, где он спокойно автостопничал в направлении националистически дышащей Каринтии… Конечно же, шансов не было. Из Белграда его должны были доставить в Москву, но неожиданно он тяжело и заразно заболел, югославы решили лечить и повезли в клинику на дерьмовой машине, из которой он выпрыгнул легко и потом прятался в каком-то гнилом подвале. Он пошел на юг, и македонцы показали ему путь до греческой границы. Там в горах его и настиг кровавый кашель (он шел очень осторожно и долго, прошло месяца четыре со дня побега, удара об асфальт, и полной потери памяти о прошлом, остался только язык, хотя он и не помнил, где и когда его слышал или учил), и кашляя над белым снегом он успел зафиксировать красоту линий и капель его родной кровушки…

Снег сыпал радостно и как бы шурша. Он думал только о том, почему приснилась мама с обиженным лицом, почему в будущем советские уйдут из Дрездена, и он, возможно, там кого-то поцелует… Когда уже никого не будет. И еще о том, что некие там будут помнить только о том, как Дрезден бомбили американцы, а забудут, что они делали сами… И за это их станут любить те, к кому он так тяжко шел…

Его не нашли, снежная зима ли тому виной, или обвалы в горах, или неудачные раскопки археологов – неважно.