Этот дивный старый мир

Выпуск №19

Автор: Татьяна Бонч-Осмоловская

 

А я, пожалуй, припомню то, что вы преподали мне в роще, в Кларане.

Ж.-Ж. Руссо

 

Цель настоящей заметки ни в коем случае не провозглашение отмены классики русской литературы, но всего лишь воссоздание некоторых пунктиров и, возможно, постановка вопроса о переосмыслении каких-то постулатов. Как человек, погруженный в эту литературу и воспитанный на этих текстах, я чувствую потребность осмыслять и переосмыслять их установки. Особенно прочитывая их с точки зрения женщины, и переосмыслять – для женщин, для молодых женщин, полагающихся на встроенные в них женские паттерны, как я полагалась в свои молодые годы, сказать – на свою беду? Да и потом возвращалась к ним как к ориентирам, перечитывала и перечитывала. Хотя – своей дочери я эти романы читать не давала. Впрочем, это не специфическое пренебрежение русской классикой, я ей и учебники по физике не давала, и задачники по математике – у нее своя жизнь в ином, чем был мой, мире. А если говорить о романах воспитания, мы вместе смотрели сериал «Друзья». Да, я уважаю сериалы и считаю, они заняли место «фельетонов», т. е. глав большого текста, публикующих в журналах из выпуска в выпуск, становившихся бестселлерами, а затем – классикой. Фильмы не отменяют литературу, а сценаристов Нетфликса, соответственно, можно соотнести с Бальзаком и Диккенсом. Технологии, а также жанры, рождающиеся благодаря им, меняются быстро, а общество меняется вслед за технологиями, так что мы ещё можем увидеть (обонять и ощутить?) следующий формат, в который облачится муза, и следующее изложение общественных норм и установок. А для нашего времени (или это уже прошлое) насколько адекватнее с социальными ролями помогает познакомиться сериал «Друзья», чем все монолиты классической русской литературы вместе взятые! Архаика сказки учила девушек жертвовать собой, ждать и страдать, классика XIX века – какие роли предусматривались для женщины в XIX веке? Островский, Лермонтов, Толстой, Тургенев, даже Чехов – читая эти тексты сегодня, нужно сдвигать оптику, приговаривая, тогда это считалось нормальным, тогда не рассматривались другие возможности. Бунин? О любви? Перечитайте короткий рассказ «Таня». Это – о чувстве, о страсти? По современным нормам, которые мы, разумеется, не применяем к автору другой эпохи, это изнасилование, изнасилование несовершеннолетней, с использованием социального положения, затем сексуальная эксплуатация, отягощенная эксплуатацией эмоциональной. Предполагается, что последние фразы рассказа: «Это было в феврале страшного семнадцатого года. Он был тогда в деревне в последний раз в жизни», –должны вызвать сочувствие к герою, внезапно лишенному своего предмета в доме родственницы, равно как и родного дома и Родины, но вызывают они почему-то противоположное чувство, скажем, ожидание, что герой все же вернется на место действия в семнадцатом, восемнадцатом или девятнадцатом страшном году и подросшая Таня встретит его – в соответствии с изменившейся ситуацией – с маузером. Ну да я отвлеклась. Не собиралась вообще обсуждать «Темные аллеи».

А собиралась проследить один след, опираясь на один локус: поговорить об одной книге, волей автора, как булавкой, пришпиленной к этому локусу. Этому роману исполнилось уже два с половиной столетия, но начнем мы в том самом месте, где происходит его действие (часть его действия), но на сто лет позже, в 1857 году, когда молодой человек, еще не достигший тридцатилетия, писал своей родственнице: «Я только что получил ваше письмо, дорогая тетушка, которое застало меня, как вы это должны знать из моего последнего письма, в окрестностях Женевы, в Кларане, в том самом местечке, где жила Юлия Руссо… Не буду пытаться описывать вам всю красоту этого края, особенно теперь, когда все в зелени и цветах. Я вам скажу только, что буквально невозможно оторваться от этого озера, от этих берегов, и что я провожу большую часть моего времени в созерцании и восхищении, гуляя или просто стоя у окна моей комнаты. <…> Здесь прелестное русское общество: Пущин, Карамзин, Мещерские, и все, Бог знает за что, меня полюбили, я это чувствую, и мне так было тут мило и хорошо, тепло этот месяц, что я провел, что грустно думать об отъезде».

В самом деле, мы находимся в деревеньке Кларан, увековеченной французским философом и уроженцем Женевы, просветителем, энциклопедистом, теоретиком педагогики Жан-Жаком Руссо, который поместил там действие своего романа о порочной любви и добродетельной семье и управлении хозяйством. Нет, больше того: в «Новой Элоизе» читатель встретит тонкий психологизм, откровенные (в личных письмах, любовных и дружеских посланиях) чувства, огонь страсти, моральное преображение, предпочтение добродетели и, да, уроки рационального ведения хозяйства и воспитания работников и слуг. Автор описывает поместье Юлии де Вольмар как подлинную Аркадию, вернее, Элизиум: «в Кларане весь уклад дома и налаженная простая жизнь его обитателей полны очарования и вливают в душу наблюдателя тайный и все возрастающий восторг. Горсточка добрых и мирных людей, объединенных потребностью друг в друге и взаимной благожелательностью, различными своими трудами способствуют общей им всем цели; каждый находит в своем положении все, что ему нужно, а посему доволен им, нисколько не стремится его изменить, привязывается к дому так, словно должен провести в нем всю жизнь, и единственное его честолюбие состоит в желании достойно исполнять свои обязанности. Те, кто распоряжается, так скромны, а те, кто повинуется, так ревностны, что равные по положению могли бы обменяться местами и никто бы не был в обиде. Здесь друг другу не завидуют; каждый полагает, что он может увеличить свой достаток, лишь увеличивая благосостояние дома. Сами господа не отделяют своего благополучия от благополучия окружающих. Здесь ничего нельзя ни добавить, ни убавить, — ведь в доме видишь только полезные вещи, и все они на своем месте».

Роман Жан-Жака Руссо стал бестселлером сразу после публикации, в 1761 году, и еще до начала XIX века был переиздан не менее семидесяти раз. Умозрительное повествование о чистоте народных нравов и мудрости хозяйки поместья, излагаемое для большей достоверности в эпистолярном жанре, с привязкой к реальному месту – далекому от его читателей, но будто бы доподлинно известному автору произведения, вызывает восторг у изысканной и пресыщенной аудитории парижских салонов. Швейцария в романе предстает оплотом свободы и демократии, республикой, в которой все – природа, культура, свобода и люди – совершенны до немыслимого предела. После этого романа восхищение простым крестьянином (вариант – чистым дикарем) входит в высокую моду, постепенно достигая и двора, и вот уже королева Мария Антуанетта обустраивает молочную ферму с настоящими коровками в своем Птит Трианоне и появляется перед придворными в костюме пастушки. Казалось бы, судьба несчастной королевы уже могла бы навести поклонников концепции «благородного дикаря» на некие подозрения, но нет, читатель солидаризируется с победителем, автор идеи воспринимается как просветитель и один из вдохновителей революции, а королева, что ж, королева, как и прочие аристократы, она была недостаточно благородно проста.

Если на то пошло, и судьба автора педагогических трактатов и социальных памфлетов тоже не дотягивает до вершин чистоты и благости двора Юлии де Вольмар. Не получилось у него возвышенной личной жизни, да и общение с «простыми крестьянами» не задалось. Швейцарские крестьяне, по соседству с которыми он вынужден был обитать, когда его трактаты были отвергнуты властями Франции, реальные грубые швейцарские крестьяне потешались над гением, для начала над его экстравагантным нарядом. А затем местный священник проклял его, узнав, что Руссо живет во грехе, без брака и без любви, и к тому же отдает рожденных во грехе детей, числом пять, в сиротские приюты. Как позже признавался в «Исповеди» философ, потому что они не давали бы ему спокойно заниматься. Когда священник прочитал пламенную проповедь с осуждением Руссо, крестьяне и вовсе забросали камнями окна дома философа. И тот снова должен был бежать и в итоге покинул навсегда и родную Швейцарию.

Но несмотря на столь отличное от добродетельного обустройство личной жизни, теоретические построения Руссо о нравственности и воспитании слуг и детей становились все более читаемыми и востребованными. Утопия Кларана укоренилась на карте как обитель тихой мудрости, женской добродетели, идиллии воспитания. Читатели восхищались метаморфозой, превратившей любовников, только что падавших в пучину страсти на темных аллеях (!) и едва не погибших в буре на Женевском озере, в мудрых и почти бесполых существ, осуществляющих хозяйственные реформы. Впрочем, восхищаясь вновь обретенной добродетелью хозяйки поместья, верной супругу в заключительной части романа, автор не может позабыть о мужском шарме протагониста в первых частях повествования – шарме, никуда не исчезнувшем, это же не буквально история Элоизы и ее незадачливого любовника! И автор не находит ничего лучшего, как убить героиню, заставив ее напоследок признаться в вечной неизбывной любви к герою, несмотря на мужа, детей и хозяйство, она просто не смогла забыть его никогда: «Я ценою жизни покупаю право любить тебя любовью вечной, в которой нет греха, и право сказать в последний раз: “Люблю тебя”».

Идеи Руссо поселились в сознании читателей, вызывая к жизни новые идеи, создавая новых авторов и отражаясь в текстах, которые в свою очередь… Свежий импульс идеям французского просветителя придал гений английской поэзии лорд Байрон, посвятивший Руссо многие строки третьей песни «Паломничества Чарльд Гарольда»:

 

И, молнией безумья озаренный,
Как пифия на троне золотом,
Он стал вещать, и дрогнули короны,
И мир таким заполыхал огнем,
Что королевства, рушась, гибли в нем.
Не так ли было с Францией, веками
Униженной, стонавшей под ярмом,
Пока не поднял ярой мести знамя
Народ, разбуженный Руссо с его друзьями.

 

Байрон возводит роль Руссо к ниспровержению империй, а его самого – к мыслителям, потрясающим столетиями установленный порядок вещей, вызывающим социальные бури и революции. Очевидно, в таковой роли английский аристократ представляет и себя. Моральные оковы ничего не значат для сверхчеловека, и Байрон не ставит их, как и не прочитывает у Руссо. Он совершает паломничество к месту действия «Новой Элоизы» его кумира, если для сверхчеловека возможен кумир: «В июле 1816 года я совершил плавание вокруг Женевского озера; и поскольку собственные наблюдения привели меня к небезразличному и не невнимательному обзору всех наиболее прославленных Руссо сцен в его «Элоизе», я могу с уверенностью сказать, что в них нет никакого преувеличения. <…> Чувство, которым облечено все вокруг Кларана и противоположные скалы Меери, имеет еще более высокий и всеобъемлющий порядок, чем просто сочувствие личной страсти; это чувство бытия любви в ее самом широком и возвышенном смысле и нашей собственной причастности к ее величию и славе: это и есть великий принцип вселенной, который в этом месте проявлен более плотно, и в котором мы, хотя и понимаем, что являемся его составной частью, мы теряем индивидуальность и смешиваемся с красотой целого».

Вообще говоря, Байрон оказался в Швейцарии, с одной стороны, спасаясь от кредиторов, с другой, от скандала: юная жена оставила его, забрав с собой новорожденную дочь, прелестную Августу Аду Байрон. Первое имя Августа девочка получила в честь сводной сестры лорда Байрона, слухи о связи с которой были одной из составляющих скандала, вынудивших его покинуть Англию. Так что жену и дочь он больше не видел, и Ада Байрон выросла в математика, как и ее мать леди Анабелла Байрон, и первую программистку без участия отца. Но это, как говорится, совсем другая история.

А в 1816 году Байрон проводит время на вилле Диодати на берегу Женевского озера. В приведенной выше цитате Байрон пишет о вселенской красоте и любви, словно бы находится наедине с мирозданием и вслушивается единственно в возвышенные мелодии – осознанная поза романтического поэта, как запечатлено на картине Каспара Фридриха. В подлом подлунном мире, однако, и в швейцарском захолустье Байрон не может избежать женского внимания. Восемнадцатилетняя Клэр Клермон, у которой была с ним краткая связь, упросила свою сводную сестру Мэри Уолстонкрафт Годвин и ее возлюбленного Перси Шелли присоединиться к Байрону на берегу швейцарского озера. Удивительная компания! Перси Шелли, поэт и либертин, восемнадцатилетняя Мэри, называющая себя миссис Шелли, хотя до самоубийства законной жены Шелли Гарриет пройдет еще полгода, их полугодовалый сын и Клэр, сводная сестра Мэри и ее ближайшая подруга, в домике неподалеку от виллы Диодати, где жили Байрон и его врач Полидори, а также павлин, обезьяна, кошки и собаки, сокол и ворона, все свободно передвигающиеся по дому. О добропорядочности никто не вспоминает: Байрон полагал, у мужчины не было иного выхода, когда девушка его умоляла, и заново сошелся с Клэр. Во всяком случае, он не пытался никому читать мораль и, на мой взгляд, со всеми кутежами и романами выглядел порядочнее и честнее своего кумира.

Отношения Мэри Годвин и Перси Шелли чем-то напоминали отношения героев Руссо, Сен-Пре и Юлии, как впрочем, и отношения Шелли с первой женой. Самое удивительное, что в череде wine, sex and drugs эта компания еще и сочиняла великие тексты тем сумасшедшим пасмурным летом: Байрон – вдобавок к третьей песне «Чарльд Гарольда» написал поэму «Манфред» о сверхчеловеке, тоскующем о гибели единственной равной ему умом и красотою подруги, судя по невнятным признаниям героя, погибшей от неудачного аборта. Действие поэмы происходит частично на фоне альпийских гор, служащих достойным фоном для героя, не склоняющегося перед высшими силами, и они отступают перед гордым смертным.

А Мэри Шелли, помимо всем известного «Франкенштейна», писала еще и краткий, но любопытный травелог «Шесть недель путешествия по части Франции, Швейцарии, Германии и Голландии, с письмами, рассказывающими о путешествии на лодке вокруг Женевского озера и к леднику Шамони». По крайней мере некоторые из четырех писем, входящих в «Шесть недель путешествия», адресованы Фанни Уолстонкрафт Годвин, сестре Мэри по матери, феминистической писательнице Мэри Уолстонкрафт. Фанни была плодом любви – незаконнорожденным ребенком, усыновленным Уильямом Годвином. Она покончит с собой в октябре 1816 года. Подлинный повод принять сверхдозу лауданума неизвестен, в анамнезе у нее было и увлечение Перси Шелли до того, как он увлекся ее сводной сестрой Мэри, и разлад с мачехой, новой женой Уильяма Годвина, и возможное открытие своей незаконнорожденности. В этой истории много трагических смертей. Однако вернемся к нашим героям, травелогу и в особенности тому, что касается Руссо.

Во время первого путешествия Клэр, Мэри и Перси Шелли по Европе, когда девушки только убежали из отцовского дома Уильяма Годвина, в 1814 году, была написана первая часть травелога. В 1816 году, когда большую часть времени они провели в домике по соседству с виллой Диодати Байрона, – вторая часть. Заметим, что во время путешествия 1814 года ни Кларан, ни Руссо в дневнике не упоминаются. Другое дело – в компании с Байроном. Во время вылазки за пределы виллы Диодати они катались на лодке по Женевскому озеру и попали в бурю, которую тут же соотнесли с пережитой героями Руссо. «Мне посчастливилось, – отмечает Байрон, словно он путешествует в одиночестве, – плыть из Меери в Сан-Гинго на лодке во время бури, что добавило великолепия ко всему вокруг, хоть иной раз и сопровождалось опасностью для лодки, маленькой и перегруженной. По совпадению, о котором я не сожалею, именно по этой части озера Руссо направил лодку Сен-Пре и мадам Вольмар, чтобы укрыться от бури».

Мэри, рассказывая о той же буре, замечает: «Я забыла упомянуть, и что в самом деле мой спутник заметил мне, что опасность возникла как раз в том месте озера, где едва не утонули Юлия и ее возлюбленный, и Сен-Пре испытал искушение броситься вместе с ней в воду». Спутник здесь – скорее Перси Шелли, но восхищение французским философом очевидно было воспринято четой Шелли от Байрона.

Однажды открыв Руссо, Мэри Шелли находит все новые следы присутствия – и недостаточного восхищения гением – на швейцарской земле. Она описывает памятник в Женеве: «Здесь воздвигнут небольшой обелиск во славу Руссо, и здесь (такова изменчивость человеческой природы) магистраты, преемники тех, кто изгнал его из родины, были убиты народом во время революции, зрелости которой содействовали его сочинения, и которая, несмотря на случившееся кровопролитие и несправедливость, которыми она была запятнана, принесла длящиеся блага человечеству». Наблюдательная, выносливая и храбрая – и всего восемнадцатилетняя – Мэри зарисовывает лица и разговоры встречных. С юмором она рассказывает о бытовых сложностях и опасностях путешествия по Альпам, иногда переходит к историко-политическим обобщениям. Восхищение Руссо у нее получается той же природы, что и у их старшего приятеля Байрона, – восхищение не историей любви, не романом воспитания, но идеями, вдохновившими революцию.

Дневник путешествий был анонимно опубликован вскоре после возвращения четы Шелли в Англию и, получив положительные отзывы в прессе, в какой-то мере способствовал увеличению популярности Руссо. Причем, как всякий травелог, способствовал не только популярности концепций, но и популярности места. Местечко Кларан оказалось связано с именем философа и в глазах английских путешественников.

Так что молодой человек, остановившийся в Кларане в 1857 году, следовал интеллектуальной моде с опозданием на несколько десятилетий, как бывало с просвещенным российским обществом. Но если для Байрона природа Альп служит для обрамления и отражения страстей, бушующих в сердце героя, а Швейцария – это родина гения, чьи мысли привели к революционному потрясению, то русский путешественник, открывая для себя Альпы, ищет и собственную позицию по отношению к ним. Для начала его, как и всякого странника, поражает красота этих мест: «Когда я вошел наверх в свою комнату и отворил окно на озеро, красота этой воды, этих гор и этого неба в первое мгновение буквально ослепила и потрясла меня».

Впрочем, это уже не из письма тетушке, а из художественного текста, небольшого рассказа «Люцерн». Читатель этих строк, разумеется, уже догадался, о каком молодом человеке идет речь, и, вероятно, поражается моей фамильярности именовать так гения русской литературы, к 1857 году уже опубликовавшего имевшую успех у просвещенной публики трилогию «Детство», «Отрочество», «Юность» и несколько рассказов, включая и «Севастопольские рассказы». Но ему в самом деле еще нет тридцати, поиск собственного голоса продолжается, и главные тексты еще не созданы. Руссо много значит для него, что отмечает и И. Тургенев, встретивший его весной 1857 года в Париже. Остановившись на два месяца в Кларане, Л. Толстой заново перечитывает «Новую Элоизу», наблюдает и размышляет.

Написанный в Швейцарии рассказ «Люцерн», одну из начальных фраз которого я привела выше, не самый известный рассказ Л. Толстого. Но некоторые его моменты интересно отметить. Автор использует в нем прием, впоследствии названный остранением, который прочно войдет в его арсенал: рассказчик – чужой, но видит лучше местных. Пусть «местные» здесь – богатые англичане в дорогой швейцарской гостинице, те, кто задаёт нормы поведения, критикуемые рассказчиком, приезжим русским аристократом, «князем Д. Нехлюдовым». Выведенный из себя закрытостью чопорных англичан, герой выходит на улицу и встречает там нечто отличное от их скучного общества – уличного музыканта, бедного, плохо одетого, но прекрасно поющего. Герой захвачен гармонией мелодии, как и многие постояльцы отеля, вышедшие на балконы послушать пение. Но никто не подает певцу – кроме рассказчика, бросившего ему несколько сантимов. Герой было возвращается к себе, но снова встречает раздражающую его пару англичан и бросается догнать певца, чтобы привести его в гостиницу, угостить самым дорогим шампанским и расспросить о жизни артиста. Когда их сажают в малом зале, а еще и швейцар осмеливается присесть рядом, герой устраивает сцену и требует места в главном зале, и усаживается ровно за тем столиком, где уже сидит пара англичан. Англичане встают и уходят, смущенный певец проглатывает шампанское, скомканно благодарит (и «эта фраза, в которой он говорил, что ежели бы все так уважали артистов, как я, то ему было бы хорошо, и что он желает мне всякого счастия, была мне очень приятна») и исчезает в ночи. Враги героя лакей и швейцар отворачиваются, не желая участвовать в скандале, который он все еще жаждет устроить. Герой выходит наружу и на протяжении еще четырех страниц излагает читателю мораль этой истории, заключающуюся в превосходстве людей творческих над всеми иными и смысле поэзии, которую смог расслышать и понять один только рассказчик, как высшего счастья человека.

Мы приучены читать текст, особенно принадлежащий перу классика, внимательнейшим образом, вслушиваясь в голос автора, одарившего нас своими мыслями. С амвона, который автор сам для себя возвел, он излагает истины. И неважно, что через сколько-то лет стихотворчество будет объявлено тем же автором «кощунством и таким же неразумным поступком, каким был бы поступок пахаря, который, идя за плугом, выделывал бы танцевальные па, нарушая этим прямоту и правильность борозды. Стихотворство есть, на мой взгляд, даже когда оно хорошее, очень глупое суеверие». Амвон поменялся, но позиция осталась, позиция проповедника, не столько (как романтический творец) уловившего музыку в волнении эфира, но носителя миссии – излагать истину (несущественно, что переменную) читателю.

Но если сдвинуть оптику, если посмотреть на описанную в рассказе сценку с позиции независимого наблюдателя, мы увидим молодого (я настаиваю!) человека, состоятельного, скучающего, не принятого местным обществом и раздраженного этим. Его внимание к бродячему певцу, боюсь, считывается служащими и обитателями гостиницы совсем не как платоническое увлечение поэзией, и скажу страшное, боюсь, верно считывается, отчего и проистекает раздражение героя на всех вокруг, так как, не разрешая себе осознать и допустить что-либо, кроме угощения и долгих расспросов певца, он и сам не находит объяснения своему раздражению и вспышке гнева по отношению к обслуживающему персоналу и другим постояльцам. Мотивация певца понятна – разумеется, в качестве награды за пение он предпочел бы не бутылку лучшего шампанского в самом дорогом ресторане города, но ее денежный эквивалент или нормальный ужин – хлеб, сыр, мясо. Но выбирать (и указывать богатому господину, который угощает его) певцу не приходится, куда позвали, туда и пошел, большое спасибо.

В рассказе проявляется голос провидца, который чувствует мир вернее всех, мыслителя, который понимает глубинные течения вещей, воспитателя, который наставляет читателей, включая тех, кто считает себя образованными, умными, удачливыми… Проявляется Руссо Толстого и это не Руссо Байрона – гений-революционер, меняющий общество и мир, не Руссо Перси Шелли – глашатай свободной любви, но добродетельный мыслитель, ведущий читателя за тонкими порывами сердец персонажей к краху или преодолению и обузданию страсти, преимуществам добродетельной семейной жизни и рачительному ведению домашнего хозяйства. Проявляется голос Толстого и его будущих больших романов.

Прочертив эту тонкую пунктирную линию от классики русской литературы к ее корням, одному из существенных корней, обратимся наконец к оригиналу, к тексту «Новой Элоизы». И посмотрим на описанные в нем рецепты обустройства отношений, дома и мира. Да, Кларан Руссо – это абсолютно теоретическое построение, существующее только в голове писавшего, но его изучали как реальную практику, как откровение, ему следовали и удивлялись, что ничего не получается. Это в высшей степени поучительное чтение. С первого знакомства много лет назад финальные части книги произвели на меня жуткое впечатление. Хотя, помимо фиксации эмоции, я не могла внятно объяснить почему – все ведь восхищаются!

Откройте «Письмо десятое» из пятой книги романа, оно стоит того, чтобы перечитать его целиком, каждой строкой – про отбор и воспитание честных слуг, про поощрение их к работе, про участие хозяйки в жизни батраков, про ее обаяние, мобилизующее их к радостному труду и рвению в ее присутствии…  И наконец о пользе молока. Читаю и перечитываю, и все никак не могу выбрать, не могу ограничиться краткой цитатой. Пусть будет обширный фрагмент:  

 

«Дабы не допустить опасного сближения между слугами и служанками, здесь отнюдь не связывают их строгими правилами, кои им соблазнительно было бы тайком нарушить, но, как будто и не думая об этом, здесь вводят обычаи, действующие куда сильнее, чем сама хозяйская власть. Слугам не запрещают встречаться, но делают так, что для этого у них не бывает ни возможности, ни желания. Должного результата достигают тем, что мужчинам назначают одни занятия, а женщинам другие; мужчинам прививают одни привычки и вкусы, а женщинам другие; придумывают для мужчин одни развлечения, а для женщин другие. <…> Г-жа де Вольмар обладает секретом предупреждать возникновение подозрительных связей, мужчины и женщины у нее постоянно заняты; а так как работы у них неодинаковые, то собираются они вместе лишь в часы досуга. С утра каждый занят своим делом, ни у кого нет времени мешать другому выполнять свои обязанности. После обеда мужчины работают в саду, на скотном дворе или выполняют какие-нибудь иные поручения; женщины хлопочут в детской до часа прогулки, на которую они ходят с детьми, а зачастую и со своей госпожой; прогулка доставляет им удовольствие, ибо это единственное время, когда они могут подышать воздухом. Мужчины, достаточно наработавшись за день, не имеют желания прогуляться и предпочитают отдохнуть дома.

Каждое воскресенье после вечерни женщины опять собираются в детской вместе с какой-нибудь своей родственницей или подругой, по очереди приглашая к себе гостей с согласия госпожи. В ожидании маленького пиршества, устраиваемого для них хозяйкой, идут беседы, пение, играют в волан, в бирюльки или в какую-нибудь другую игру, в которой нужно проявить ловкость; дети с удовольствием смотрят, пока и сами будут способны забавляться такими играми. Затем подают угощение: молочные блюда, вафли, пышки, хворост или другие кушанья, которые любят дети и женщины. <…> Самый выбор кушаний для этого пиршества делал его приятным для всех. Женщине свойственно любить молочные яства и сахар, кои словно являются символами невинности и кротости — самых милых украшений женского пола. Большинство мужчин, наоборот, предпочитают кушанья с острым вкусом и спиртные напитки; им нужна пища, более соответствующая деятельной и трудолюбивой жизни, для которой природа их предназначила; а когда сие различие вкусов стирается и все смешивается, — перед нами почти безошибочный признак беспорядочного смешения полов. <…> Но сдерживать женщин — этого еще мало, если не сдерживать мужчин, и эта вторая часть домашнего устава, не менее важная, чем первая, еще более трудна; ведь обычно наступление куда сильнее, чем оборона. В республике граждан сдерживают нравы, принципы и добродетель; но можно ли обуздать слуг, наемников, иначе как принуждением, стеснением. Все искусство хозяина состоит в том, чтобы скрыть это принуждение под покровом удовольствия или выгоды, — пусть они думают, будто по собственной воле делают то, что на самом-то деле их заставляют делать».

 

И так далее. Подробно и умилительно. Может, я и сейчас не смогла бы сформулировать, что меня так ужаснуло, но в современной литературе уже написан роман, и читатель, вероятно, уже соотнес с ним это описание. То, что смутно виделось мне годы назад, при первом прочтении «Новой Элоизы», воплотила Маргарет Этвуд в «Рассказе служанки». В структурах общества Республики Гилеад идеалы раскаявшихся в грехах молодости Юлии и Сен-Пре воплощаются в масштабах страны, вымышленной, разумеется, зато достоверной – в отличие от утопии Руссо.

Честно говоря, лично я не в восторге и от этого романа. На мой взгляд, в нем последовательно перечисляются сексуальные преступления, одно за другим – изнасилование, сексуальная эксплуатация, принуждение к вынашиванию плода, обрезание клитора, педофилия. Что там еще было по списку? Словно автор проходит по маркерам западной аудитории, играя на запретных сексуальных фантазиях и педалируя чувство превосходства – ну что вы, мы не такие, мы такое не допустим! В результате я так и не смогла ни дочитать «Рассказ служанки», ни досмотреть сериал, но не могу не признать, что атмосфера поместья господ де Вольмар представлена в нем с пугающей достоверностью. Разве что у Руссо, на мой взгляд, страшнее. Без сексуальных преступлений, на одних улыбках хозяйки и молочной диете для служанок и псевдоазартных играх для слуг – намного страшнее.

А вот романа, переосмысливающего моральные установки, заданные произведениями великой русской литературы, пожалуй, что и нет. Будет ли? Увидим ли мы этот мир глазами современного человека и, несмотря на гениальность текстов, ужаснемся? А то в тяжелые годы мы так и перечитываем Л. Н. Т. и воссоздаем сей дивный старый мир в своих судьбах.